Часть 4
1 марта 2026, 09:51Беременность не стала для Хонджуна таинством или чудом. Она стала войной, которую его тело объявило ему без предупреждения, безжалостную и тотальную. Токсикоз навалился не волнами — он обрушился лавиной, погребая под собой все: аппетит, силы, волю, саму способность существовать как нормальный человек.
Это не было тем легким утренним недомоганием, о котором пишут в женских журналах с жизнерадостными картинками. Это была вселенская катастрофа, разворачивающаяся в масштабах одного конкретного организма. Мир сузился до размеров съемной комнаты, а главным врагом стали запахи. Любые. Резкие и едва уловимые, отвратительные и когда-то любимые — все они превратились в оружие массового поражения.
Запах пережаренного масла из дешевой закусочной под окном, который раньше был просто фоном, теперь заставлял его вскакивать посреди ночи и давиться желчью в раковине. Запах чужого парфюма в автобусе становился пыткой, от которой темнело в глазах и подгибались колени. Запах старого линолеума в коридоре общежития, сырости от стен, даже запах его собственного геля для душа — все превратилось в минное поле, где каждый неверный вдох грозил взрывом.
Работа в типографии, которая и так держалась на честном слове и минимальной оплате, закончилась быстро и унизительно. Хозяин, грузный мужчина с вечно желтыми от никотина пальцами, сначала смотрел на его зеленое лицо с подозрением, потом с жалостью, а потом — с прагматичным раздражением. В тот день Хонджуна вывернуло на стопку свежеотпечатанных визиток, прямо на глянцевую бумагу, пахнущую свежей краской и чем-то химическим. Он стоял на коленях, вытирая рот дрожащей рукой, чувствуя, как горит горло от кислоты, а мир вокруг плывет в мутных пятнах.
— Сынок, — хозяин крякнул, пряча глаза. — Ты иди-ка… того. В больницу. А сюда не надо. Тут тебе не курорт, тут краска, химия. Ребенку это вредно. Да и мне лишние проблемы ни к чему.
Он отсчитал ему деньги за последнюю неделю, даже чуть больше, сунул в руку и выпроводил, аккуратно прикрыв дверь, чтобы не видеть этого позора.
Деньги таяли. Хонджун смотрел на купюры в своем старом, потрепанном кошельке, и ему казалось, что он физически слышит звук их исчезновения — тихий шелест, похожий на шорох осенних листьев под ногами. Он сократил питание до абсолюта: рис, дешевая лапша, иногда яблоко, если удавалось поймать акцию в магазине на углу. Но даже рис часто не задерживался в желудке. Он худел так быстро, что кожа, казалось, обтягивала скулы с каждым днем все туже, делая черты лица острее, а тени под глазами — глубже, темнее, почти фиолетовыми.
Он чувствовал себя выброшенной на берег медузой — полупрозрачной, беспомощной, дрожащей студенистой массой, которая еще пытается дышать, но уже понимает, что волна ушла навсегда и больше не вернется.
Именно в таком состоянии, на пике физического истощения и морального отчаяния, его застал звонок.
Телефон, зажужжал на тумбочке, разрывая тяжелую тишину комнаты. Хонджун вздрогнул, посмотрел на незнакомый номер и долго не решался ответить. Чутье подсказывало — ничего хорошего. Но чутье ошибается.
— Хонджун? — голос в трубке был теплым, глубоким, с той особенной, редкой интонацией, когда человек улыбается, даже просто произнося твое имя. — Это Чон Ари. Мама Уёна. Я хотела бы навестить тебя, если ты позволишь. Просто поговорить.
Просто поговорить. Эти слова прозвучали как приговор. В его мире «просто поговорить» с матерью альфы, который тебя ненавидит,не могло значить ничего хорошего. Они передумали? хотят убедиться, что он не сбежал? Предложить деньги за молчание? Заставить сделать аборт? В висках застучало, живот свело судорогой, но на этот раз не от токсикоза — от животного страха.
— Я… — его голос сел, пришлось откашляться. — Я не знаю. У меня тут… не очень.
— Это не имеет никакого значения, милый, — ответила она с той же спокойной уверенностью, от которой не хотелось спорить. — Я буду завтра в два часа. Это удобно?
И он, парализованный ее тоном — не давлением, а именно непоколебимой материнской уверенностью, которая не терпит возражений, но и не ранит, — просто кивнул в пустоту и выдавил:
— Да. Удобно.
Телефон пиликнул, отключаясь, а Хонджун еще минуту сидел, глядя на потухший экран. А потом его словно подбросило пружиной.
Уборка.
Он вскочил с кровати и заметался по комнате, как загнанный зверь. У него не было сил, его мутило от каждого резкого движения, но он не мог остановиться. Он не мог позволить ей увидеть это. Эту клоаку. Эту нищету. Эту его унизительную, неприкрытую правду.
Он драил раковину дешевым порошком, задыхаясь от едкого запаха хлорки, но продолжал тереть, пока старая эмаль не заскрипела. Он вытирал пыль с единственной полки с книгами, складывал разбросанные эскизы в аккуратную стопку, перестилал постель, хотя простыня была старой и в катышках. Он даже вымыл пол, ползая на коленях с тряпкой, чувствуя, как каждый позвонок отзывается тупой болью.
К двум часам дня комната сияла. Но это было сияние бедности — стерильной, вылизанной, отчаянной. Все вещи стояли по местам, но от этого они не становились новее или лучше. Просто нищета стала опрятной, как больничная палата перед обходом. Запах дешевого мыла и хлорки смешивался с въевшимся в стены запахом сырости, создавая приторно-тошнотворный коктейль.
Сам Хонджун, переодевшись в самую чистую свою футболку — выцветшую, но без дыр, — и старые джинсы, сидел на краю кровати, вцепившись пальцами в край матраса. Руки были ледяными, пульс стучал в горле, а желудок сжимался от нервного спазма. Он прислушивался к каждому шороху в коридоре, вздрагивая от шагов соседей, от хлопанья дверей, от далекого эха воды в трубах.
И вот он услышал. Не грубый стук кулаком. Не требовательный звонок. Вежливое, спокойное, но невероятно отчетливое постукивание. Раз. Два. Три. Идеальный, выверенный ритм, за которым чувствовалась порода, воспитание, привычка к тому, что мир открывается перед тобой без усилий.
Он вскочил, судорожно вздохнул, одернул футболку, провел дрожащей рукой по волосам и открыл дверь.
На пороге стояла Чон Ари.
Но это была не та Чон Ари, которую он видел в безупречной гостиной их особняка, среди хрусталя и полированного дерева. На ней было простое, но безупречно сидящее пальто цвета топленого молока, дорогие замшевые сапожки на устойчивом каблуке. Волосы, собранные в небрежный, но элегантный узел, из которого выбивались несколько прядей, обрамляющих лицо. Ни грамма вульгарности, ни намека на показную роскошь — только тихая, уверенная в себе элегантность.
В руках она держала не сумочку, а большую плетеную корзину, накрытую льняной салфеткой в мелкий цветочек. И она улыбалась. Не широко, не дежурно, а мягко, одними уголками глаз, и от этой улыбки воздух в пыльном коридоре вдруг стал чище.
— Здравствуй, Хонджун, — сказала она, и ее голос обволакивал, как теплый чай с медом. — Можно войти?
— Д-да. Конечно. Проходите, — он отступил вглубь, вжимаясь спиной в косяк, пропуская ее в свое тесное, пропахшее хлоркой пространство.
Она вошла, и комната мгновенно изменилась. Казалось, ее присутствие высветило каждый угол, каждую трещину на стене, каждую потертость на линолеуме. Вместе с ней внутрь просочился запах — не резкий, не парфюмерный, а тонкий, сложный аромат. В нем слышались ноты влажной земли, свежего воздуха, легкой цветочной пыльцы и чего-то древесного, благородного. Этот запах накрыл комнату, как невесомый шелковый платок, перебив вонь дешевой химии, и Хонджуну вдруг стало легче дышать.
Она медленно огляделась. Ее взгляд не был оценивающим, не скользил по убожеству обстановки с брезгливостью. Он был внимательным, изучающим, почти ласковым. Она смотрела на заштопанные шторы, на старый кактус на подоконнике, который Хонджун поливал водой из-под крана и который упрямо цеплялся за жизнь, на стопку его эскизов, виднеющуюся из-под книг.
— У тебя очень чисто, — заметила она просто, и в ее голосе не было снисходительности. — И уютно. По-своему. Это важно, когда есть место, где можно спрятаться.
Хонджун не знал, что ответить. Уютно? Это слово никогда не приходило ему в голову применительно к этой комнате. Он молча указал на единственный стул у маленького стола.
— Спасибо.
Она села, сняла пальто и аккуратно повесила его на спинку. Под пальто оказался простой, мягкий свитер кремового цвета и длинная шерстяная юбка. Она вдруг стала совсем обычной, почти домашней. И от этого ее присутствие перестало быть пугающим. Оно стало… успокаивающим.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она, и ее взгляд пристально, цепко остановился на его лице, впитывая каждую черточку, каждую тень. — Только честно, Хонджун.
Вопрос был настолько прямым и настолько неожиданным в своей простоте, что автоматическая ложь «нормально» застряла у него в горле.
Чон Ари мягко, чуть заметно покачала головой. В ее глазах мелькнула тень — не раздражения, а скорее грустного, всепонимающего сожаления.
— Не надо, милый. Я же вижу. Ты бледен как полотно. Исхудал так, что скулы режут воздух. С нашей последней встречи ты потерял килограммов пять, не меньше. Токсикоз не отпускает?
Он кивнул. Один короткий кивок, на который ушли последние силы. Простое признание его состояния, произнесенное без осуждения, без нравоучений, вызвало в груди нелепый, болезненный спазм. К горлу подкатил ком, предательски горячий. Он сглотнул, прогоняя его, и опустил глаза, уставившись в пол.
— Я работу потерял. Из-за запахов. Не могу находиться в помещении, где пахнет краской или едой.
— Я так и думала, — тихо сказала она. В ее голосе не было торжества человека, угадавшего правду. Только спокойная констатация.
Она повернулась к корзине, стоящей у ее ног, и начала не спеша, с почти церемониальной медлительностью, вынимать содержимое. Каждое движение было плавным, выверенным, лишенным суеты.
— Я кое-что принесла. Надеюсь, ты не сочтешь это навязчивостью.
Перед ним на столе появились несколько темных стеклянных контейнеров с герметичными крышками. Матовое стекло скрывало содержимое, но форма была изящной, приятной на ощупь.
— Это домашний куриный бульон. Очень легкий, без жира, без специй. Только мясо, вода и немного кореньев. Такое обычно хорошо усваивается, когда ничего другого не лезет. — Она пододвинула контейнер ближе к нему. — А это компот из сухофруктов. Не сладкий, просто груша, яблоко, немного кураги. Помогает, если тошнит, и жидкость восполняет.
Затем из корзины появилась небольшая аптекарская баночка из темного стекла с пипеткой в пробке. Внутри переливался прозрачный, чуть желтоватый гель.
— Это имбирный гель. Моя подруга-омега, царствие ей небесное, троих детей выносила. Она говорила, если капельку на запястья нанести или под нос, когда приступ приближается, легче становится. Эфирные масла, имбирь, мята. Попробуй. Вдруг поможет.
Хонджун смотрел на эти простые, но такие невероятные в своей практичности вещи. Не деньги, от которых веет унизительной подачкой. Не абстрактные обещания помощи. А конкретная, осязаемая забота. Бульон, чтобы поесть. Компот, чтобы пить. Гель, чтобы легче дышалось. Это было так… матерински. Так пронзительно.
— Зачем? — выдохнул он, и голос снова сорвался на хриплый шепот. — Зачем вы… все это? Я не… мы же чужие.
Чон Ари посмотрела на него долгим, внимательным взглядом. В ее глазах плескалась глубокая, темная вода — мудрость, опыт, и что-то еще, что он не мог распознать.
— Ты носишь моего внука, Хонджун, — ответила она просто. — Этого достаточно. Обстоятельства, при которых это случилось, мне не нравятся. Мой сын повел себя… непростительно. Но ребенок, который растет внутри тебя, — не виноват. И ты не виноват. Ты оказался в ужасной ситуации. И любой человек, оказавшийся в такой ситуации, нуждается в поддержке.
Она отодвинула корзину и сложила руки на столе, принимая открытую, доверительную позу.
— Расскажи мне о себе, Хонджун. Если хочешь, конечно. Я не про ту ночь. Я про тебя. Чем ты дышишь? Что любишь? О чем мечтаешь, когда просыпаешься утром?
Этот вопрос прозвучал как пощечина. Но не болезненная, а отрезвляющая. О чем он мечтает? Его никто и никогда об этом не спрашивал. Учителя спрашивали об оценках. Социальные работники — о планах на трудоустройство. Знакомые — о деньгах или о том, где перекантоваться. Но о мечтах — никогда. Мечты были роскошью, которую он сам себе запретил.
Он молчал так долго, что тишина стала вязкой, как патока. Но Чон Ари не торопила. Она ждала. Просто сидела напротив, и в ее взгляде не было ни тени нетерпения. Только теплое, терпеливое внимание.
— Я… я учусь на дизайнера, — наконец выдавил он, рассматривая свои пальцы, сцепленные в замок так сильно, что костяшки побелели. — Промышленный дизайн. Хочу… хочу создавать вещи, которыми людям будет удобно пользоваться. Чтобы они были красивыми и… и нужными.
— Это прекрасно, — в ее голосе вспыхнул живой, неподдельный интерес. — А что именно тебя привлекает? Форма? Функциональность? Эстетика?
И тут произошло неожиданное. Хонджун, робко, неуверенно, словно пробуя воду кончиком пальца, начал говорить. Сначала односложно, потом все смелее, захлебываясь словами, которые копились в нем годами и которым никогда не было выхода. Он рассказывал о своих проектах, о том, как продумывал эргономику ручки для кухонного комбайна, чтобы она удобно ложилась в ладонь. О системе хранения для художников, где каждая мелочь будет на своем месте. О том, как важна плавность линии, как она может успокаивать или, наоборот, будоражить.
Он даже, покраснев до корней волос, достал свою потрепанную папку с эскизами. Дрожащими пальцами развязал тесемки и протянул ей, ожидая вежливого, равнодушного кивка и скучающей улыбки.
Но Чон Ари взяла папку так, будто это была бесценная рукопись. Она начала медленно, страницу за страницей, перелистывать рисунки. Ее тонкие пальцы с аккуратным, почти незаметным маникюром касались бумаги бережно, благоговейно. На ее лице не было дежурной вежливости. Там был настоящий, глубокий интерес, смешанный с удивлением.
Наконец она подняла на него глаза. В них плескалось что-то новое — уважение.
— У тебя удивительное чувство линии, Хонджун, — сказала она тихо, но веско. — Это не просто красиво. В этом есть ритм. Дыхание. И эта твоя практичность… ты думаешь не просто о форме, а о человеке, который будет этим пользоваться. Это редкий дар, поверь мне. За ним стоит большой труд.
Слова падали на его израненную душу как капли теплого дождя на высохшую землю. Щеки вспыхнули, но на этот раз не от стыда. От смущенной, почти забытой гордости. Его хвалили. По-настоящему. За дело. Не из жалости.
— Спасибо, — прошептал он, пряча глаза.
— Не за что. Это правда.
Она вернула папку, но взгляд ее не отпускал его. Теперь она смотрела на его лицо иначе. Не как на проблему, не как на бедного родственника. Она изучала его черты, и в этом изучении не было бестактности, было скорее изумление человека, который только что разглядел в куче мусора драгоценный камень.
— Знаешь, — заговорила она задумчиво, и ее голос стал еще тише, словно она делилась секретом. — Я не понимаю своего сына.
Хонджуна передернуло. Имя Уёна, даже не произнесенное прямо, до сих пор било током.
—глядя на тебя сейчас, я вижу…Твоя красота — не та, что бросается в глаза с обложки глянцевого журнала. Она не кричит. Она шепчет. И чтобы ее услышать, нужно уметь слушать. Нужно хотеть слушать. — Она чуть подалась вперед, и Хонджун физически ощутил тепло, исходящее от нее. — У тебя невероятные глаза, Хонджун. Большие, темные, бесконечно глубокие. В них столько всего, что ты пытаешься скрыть. Боль. Одиночество. Но и надежда. И эта надежда делает их прекрасными.
Она протянула руку, и на мгновение ему показалось, что она хочет коснуться его щеки. Но рука замерла в воздухе, не дотрагиваясь, а просто указывая.
— И эти кудри… — она чуть улыбнулась. — Такие непослушные, живые. Они придают тебе одушевленность, характер. Ты не «невзрачный», Хонджун. Ты — неотшлифованный алмаз. Тот, кому нужен не свет софитов, а умелая рука, чтобы повернуть его нужной гранью. Но моему сыну… моему сыну, который привык к готовым, ослепительным бриллиантам в витрине, просто не хватило зрения, чтобы разглядеть тебя. Или это из-за страха опять ошибаться.
Хонджун сидел, не в силах пошевелиться. Каждое ее слово врезалось в него, как огненное клеймо, но это клеймо не жгло — оно исцеляло. Его сердце колотилось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев. Его увидели. Не как омегу, не как носителя чужого ребенка, не как проблему. Как человека. Со своей, отдельной, тихой красотой. Со своим талантом. Со своей душой.
Глаза защипало. Он пытался сдержать слезы, сжимал челюсти до скрежета зубов, но они все равно потекли. Тихо, без всхлипов, просто влага, переполнившая глаза и покатившаяся по щекам, оставляя мокрые дорожки.
— Я… я не знаю, что сказать, — прошептал он разбитым голосом, смахивая слезы дрожащей ладонью. — Никто никогда… никто…
— Я знаю, милый, — в ее голосе была такая бездна нежности, что Хонджуну захотелось упасть перед ней на колени, уткнуться лицом в ее колени и выплакать все, что копилось годами. — Мне так жаль, что в твоей жизни не было человека, который сказал бы тебе такие простые, очевидные вещи. Ты заслуживаешь доброты, Хонджун. Ты заслуживаешь заботы. И я хочу, чтобы ты знал: с этого момента у тебя есть я. Пусть это звучит странно, учитывая все обстоятельства. Но я здесь. Для тебя. И для этого малыша.
Она снова потянулась к корзине и вынула из самого дна небольшой плотный конверт из крафтовой бумаги. Простой, без печатей, без помпезности.
— Это не подачка, — сказала она твердо, перехватив его мгновенно напрягшийся взгляд. — Я не оскорблю тебя подачкой. Это аванс.
— Аванс? — переспросил он, не понимая.
— Да. За твой первый официальный заказ как дизайнера. — В ее глазах блеснула озорная, почти девчоночья искорка. — Я хочу заказать тебе серию эскизов ваз. Современные формы, но с отсылкой к традиционной корейской керамике. Для моей личной коллекции. Я увидела твои работы и поняла — у тебя есть нужное чутье. Я заплачу тебе за работу. Это честная оплата труда. А эти деньги помогут тебе продержаться, пока ты не сможешь вернуться к нормальной работе. И пока… пока ситуация с Уёном не разрешится.
Она положила конверт на стол рядом с контейнерами. Он лежал там, такой невинный на вид, но внутри пульсировала жизнь — возможность, надежда, признание.
Хонджун смотрел то на нее, то на конверт. В душе бушевал ураган. Гордость, въевшаяся в кости, кричала, что брать нельзя. Независимость требовала отказаться. Но отчаяние, холодное и липкое, шептало, что выбора нет. Однако ее слова — «аванс», «заказ», «твой труд» — они меняли все. Это был не жест милосердия. Это был мост, перекинутый от его таланта к ее уважению.
— Я… я не уверен, что справлюсь, — честно признался он, и в этом признании не было ложной скромности. Только страх не оправдать доверие.
— А я уверена, — просто ответила она. И в этой простоте была такая сила, что спорить было невозможно. — А теперь обещай мне, что будешь есть этот бульон, капать этот гель и беречь себя. Хотя бы ради того, чтобы нарисовать мне самые красивые вазы в мире. Для меня это сейчас важнее всего.
Он кивнул. Снова кивнул, потому что слова кончились.
Она просидела у него еще долго. Говорили уже не о беременности и не о проблемах. Говорили о керамике, о которой она знала поразительно много, о традиционных техниках обжига, о современных трендах в дизайне. Она расспрашивала его о детстве — он отвечал уклончиво, но она не давила, только в глазах появлялась тень сочувствия. Она рассказывала о своих путешествиях в Японию, где изучала искусство чайной церемонии, о гончарных мастерских в глухих корейских деревнях, где до сих пор работают на ножных кругах.
Она была умна. Иронична. Начитанна. С ней было легко, несмотря на пропасть в социальном положении. И с каждой минутой ледяная корка страха и недоверия, сковывавшая его сердце, таяла, рассыпалась, оставляя место чему-то теплому, живому, пугающе похожему на надежду.
Когда она наконец поднялась, поправляя свитер и надевая пальто, Хонджун встал следом. В комнате вдруг стало пусто и тихо, хотя она все еще была здесь. Ее присутствие заполняло пространство, делало его больше, светлее, чище.
Она повернулась к нему в дверях. Вечерний свет из окна падал на ее лицо, делая морщинки у глаз золотыми, а взгляд — невероятно мягким.
— Спасибо, — сказал он твердо, глядя ей прямо в глаза. Впервые за весь разговор — прямо, не отводя взгляда. — За все.
Она улыбнулась. Той самой своей теплой, солнечной улыбкой.
— Спасибо тебе, Хонджун. За то, что впустил. За то, что ты есть. — Она чуть склонила голову набок. — Я скоро вернусь. Проверю, как ты выполняешь мой наказ. И принесу новые контейнеры, когда эти опустеют.
И она ушла. Ее шаги затихли в коридоре. Хлопнула далекая дверь подъезда. И наступила тишина.
Но это была не та гнетущая, мертвая тишина, которая душила его по ночам. Эта тишина была другой — наполненной. В ней еще витал тонкий аромат ее духов, смешанный с запахом бульона и сухофруктов. В ней лежал на столе конверт с деньгами, которые не были подачкой. В ней стояли контейнеры, которые не были милостыней.
Хонджун медленно закрыл дверь, прислонился к ней спиной и сполз на пол, обхватив колени руками. Он сидел так, глядя на корзину, на конверт, на свои наброски, которые она листала с таким уважением.
Он поднял дрожащую руку и коснулся своих волос. Тех самых «упрямых кудряшек». Потом провел пальцами по скуле, по щеке, остановился у уголка глаза. Он заставил себя встать, подойти к мутному, в трещинах, зеркальцу над раковиной.
И впервые за долгие годы он не отвернулся с отвращением. Он всмотрелся. В свои глаза — большие, темные, действительно глубокие, с мокрыми еще ресницами. В свои скулы — острые, но не уродливые, а какие-то… благородные, что ли. В линию губ — бледных, но четко очерченных.
Тихая красота. Хрупкая. Настоящая.
Он попытался увидеть то, что увидела она. И, кажется, на одно ослепительное мгновение у него получилось.
В животе, глубоко внутри, что-то едва уловимо дрогнуло. Совсем легонько, как крыло бабочки, задевшее стенку кокона. Первое, самое робкое, самое невесомое движение новой жизни. Той самой, ради которой она приносила бульон. Той самой, которая делала его не просто «беременным омегой», а носителем будущего.
Хонджун замер, прижал ладонь к животу, прислушиваясь к себе. Дрожь повторилась? Или показалось? Он не знал. Но на губах его, помимо воли, появилась улыбка. Робкая, неуверенная, почти испуганная собственной смелостью. Но настоящая.
Он посмотрел на свое отражение в мутном стекле и улыбнулся этому отражению. Впервые в жизни.
За окном сгущались сумерки. Город зажигал огни. А в маленькой комнате на краю Сеула стояла тишина, пахнущая куриным бульоном и надеждой. И в этой тишине зрело что-то новое. Что-то, чему только предстояло родиться. Не только в его животе. В его душе.
Он не знал, что принесет завтрашний день. Сможет ли он сам, этот неотшлифованный алмаз, выдержать столкновение с миром, где правят бриллианты? Он не знал ничего.
Но впервые за долгое время он не боялся этого незнания. Потому что в груди, там, где еще недавно жил только ледяной ком страха, теперь теплился крошечный огонек. Огонек, зажженный женщиной с добрыми глазами, которая назвала его красивым. Которая увидела в нем алмаз. Которая поверила в него.
И ради этого огонька стоило жить. Стоило есть бульон. Стоило рисовать эскизы ваз. Стоило ждать.
За окном загорелась первая звезда. Хонджун стоял у подоконника, прижимая ладонь к животу, и смотрел, как она мерцает в темнеющем небе. Где-то там, за этой звездой, было будущее. Облачное, туманное, неясное. Но оно было. И оно манило.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!