Up
5 октября 2025, 18:27Oh, no, here we go, watch me shake it low
Everybody askin’ questions I don’t even know
Take it soft and slow, my obsession grows
Everybody askin’ questions I don’t even know
Talkin’ real fast when I got you, baby
Spending my time thinkin’ ’bout you lately
I can’t see no more, I’m blind, yeah
Tell me when you’re lost, I’ll find you, oh
Lost, I’ll find you, oh, oh
You got me red, red
You got me cold in my apartment screamin’, «Yeah, yeah»
You want somebody who can touch you like I did, did
I’m your masterpiece, my blinded eyes arе red, red
Minnie, Blind eyes red
***
Война. В этом слове так много всего. Война не бывает разной — единственное различие в масштабах, то ли несколько городов, то ли несколько противоборствующих стран меж собой. Эти кровавые побоища никогда не отпустят: а причину можно найти всегда. Не тот цвет кожи, не та религия, не такая чистая кровь, которая нужна. Причины то разные, а война одна. А в последствиях возможен один хладный, расчленённый труп, или горы тел, горы черепов, складируемых вместе. Они гниют на солнце… гниют, заполняя воздух сладковатым привкусом, как те бедолаги в Первой Мировой… Джинни же, в большинстве своём: продукт слома, идеальный распад моральных норм в совокупности с приливами агрессии. Переработка собственных травм, затыкающий ей рот: от них не сбежишь, они не уйдут, и она знает — это хуже, чем Круцио. Круцио — всего лишь про оболочку. Искренне — это когда плачет сердце. Джинни — холодная стерва, потрясающая дива с коралловым переливом ржавых волос. Плюющая на жизнь, обещающая, что однажды бросит — есть, пить, но её тупо заносит в штыки, оставляя всё новые шрамы: один под подбородком, несколько на бедре и снизу живота. Джинни была истеричкой. Она обожала громкие, плаксивые сцены, сумасшедшие крики и полу-безумные глаза. В этом апофеозе насилия была какая-та своя красота — да даже в том же Круцио. До пьянящей боли. Б о л ь н о. В этой желчи она хочет умереть и переродится заново. Джиневра Уизли — совокупность всех человечески-нечеловеческих качеств, и кидает её из стороны в сторону по порыву адского пламени. Отвратительная сука. Обнаглевшая катастрофа. Ломанная — переломанная картинка мира, который, в прочем, не щадит никого. Хладнокровная мразь с неизменной страстью в крови. Боль = любовь. Размен, рокировка, монета с одинаковыми сторонами. И Джинни даже не знает, что её убивает сильнее. Джинни: человек с приставкой «гипер». У неё всегда «пере», никогда ни «не». И однолюбство совсем не про неё — нет, так совсем уж не интересно, ведь романтизировать образ в глазах, а после разбиваться в дребезги, режась о осколки реализма, вот где просыпаются реальные картины мира, суть мироздания. Когда нет смысла, ты находишь его в собственном разрушении. Такие как она курят мужицкие сигареты, чтоб воняло табаком за километр, хлопают дверью когда злятся, много матерятся и пишут плаксивые стихи. Больше смахивает на биполярку, но в этом вся Джинни. Прошло уже несколько месяцев с её попытками завязать резаться, но она по прежнему наркоманка: ведь только наркоманы рано или поздно возвращаются к своему методу самоубийства. Так тяжело. Тяжело не любоваться его чёткой прорисовкой челюсти. Дёргающаяся мимика — желание убить себя. Джинни ненавидит тех, кто не знают своё место, но не против водиться с теми, у кого руки в крови. Были. Будут. Есть. Слезть с наркоты легче, чем слезть с кровавых писаний Да Винчи. Это калейдоскоп — хлоп: мёртвый Фред. Хлоп: мёртвая мама. Хлоп: мёртвый Гарри. Слезть с этого дерьма, под названием воспоминания тяжело. Она срывается несколько раз, борется с багрянцем струек на коже под носом, и проигрывает в сухую. Это: терроризирует изнутри, смалывает в крошку, Джинни падает, Джинни рассыпается. Всё в хлам, в дребезги — трясущиеся руки, стекла разбитой бутылки сливочного пива о голову Малфоя, холодный, холодный мокрый пол, это апогей, её квинтэссенция — а она слишком слаба, чтобы это прекратить, потому что что-то, что-то сломалось в ней в тот день, и непонятно: где Джинни, где Джиневра, а где то, что черноволосый, радикальный феномен пытался вплести в неё сквозь ниточки, за которые меланхолично подёргивал.Что-то не так. С ней.
А возможно, ей просто дико скучно.
А Том и есть Смерть. Та, которая из сказки. Прекрасная, убийственная сила и тонкие пальцы рук, почти подобно девчачим, и понимания мира у него куда не глянь — поломанные, искажённые. Бред, с раствором отчаяния и детской обидой: пропорции один к одному, два раза по часовой, один против. Его разочарования от мира сквозит из нутра: оно под кожей, и хоть вторую натяни, не изменится этого. У него неподъёмный взгляд, в нём — тяжесть уничтоженных мечт. Прекрасный, убитый ребёнок. Убийственная комбинация. Оползень аморальности. Глупый, глупый, глупый, но гениальный куда не плюнь — у Тома жуткие проблемы, ужасающие бедствия в голове до полного краха личности. Расчётливая интеллигенция, тихие шаги, ворох амбиций и цитаты великих. Такие люди добиваются чего хотят, но доподлинной природы не знают. Том пропитан мрачной очаровательностью — у Джинни умение резать словами и жуткая боязнь потери контроля. Безжалостна хороша. А ведь она сама по себе то и есть гениальная девочка. В чём-то уникальная. Безумно оскорбляется, когда при ней начинают жаловаться на неумение вызывать Патронуса. Каждого ласково назовёт идиотом, ибо идиотам такая магия неподвластна, а после лёгкого самоутверждения во всё горло смеётся, называя себя «шибанутой». И это она и есть. Родство с опасностью и безразличие ко всему. Высшая степень самопознания. А Том затонул, кажется, по уши. Он ведь обожает гром, жесткую женственность, чистокровность и налёт величия. Потеющие ладони, сложные характеры и аддикцию. Том заставляет её расстаться с привычкой опаздывать и закуривать при любом удобном случае. С ним Джинни ощущает себя до ёбаной феерии… круто, потому что Том — это про молчание вместе в тиши библиотеки, Том — это про крайности, Том — это про запах Луны, но Джинни до звёзд дотянуться никак не могла, и запаха не знала, но уверена, что именно так пахнет Луна: ель. Хвоя. Одиночество. И Джиневра влюбляется, навещая старое кладбище под названием «прошлое», оставляя три дьявольски-красных мака на надгробной плите. Джинни влюбляется, и не в статус. Не в образ. Не в мясо. Она влюбляется то практически не в оболочку. Просто. В него. Боль = Любовь. Hurt = Love.***
В шелесте пергамента есть нечто завораживающее — даже успокаивающее. Чувствуется эта особая магия, можно затеряться, вслушиваясь в ритмичное повторение, — среди ровных букв можно забыться. — Я клянусь, если ты сейчас не оторвёшься от конспектов, я их разорву к Мордреду. Абраксас — это про несдержанность. Сокрушительная красота скул, сконцентрированная в степени чистокровности и иногда — скривившиеся губы в брезгливом безразличии. Костяшки пальцев хрустят — у Джинни дрожь на кончиках пальцев, и она знает, что дрожь несомненно должна звучать. — Я серьёзно, Джин, хватит пародировать Тома. Нам одной заучки на курсе хватит. Джинни смотрит — невидяще. Это почти унизительно. Единственное, что остаётся: указательным пальцем нарисовать на дубовой столешнице линию, потом вторую, горизонтальную, получая в итоге одно очертание «Т». — Джинни, ты хоть слушаешь меня? Ярость вперемешку с отчаянием. У Джинни фрагментарное усваивание, и единственное, что могло выдать её сознание, это было: — Да. Ты прав. Хватит. Она допускает мысль, что малость мазохистка: и выбирает всегда всё то, что ей сильно не по зубам. У неё не было ни периода в жизни, когда она не была бы зависима от мальчика с чернью в глазах, завитки в волосах которых схожи со знаком бесконечности. Сначала Гарри, потом Том, потом ещё раз Гарри. И снова Том. Круг замкнулся. А Джинни всё тянет на то, что ей никак принадлежать не может. Лучше бы, если б ей понравился Абраксас. Может, хоть одна семья из потомков священных 28 была бы убережена от гниения. Но это же Джинни. У неё не может быть всё просто так. Надо, чтобы било под дых. Надо, чтобы до отвратительных истерик и чёрных мушек перед глазами. Надо. Надонадонадо. Возможно, она есть некое подобие Чёрной Дыры — пропускает всё, сжирая, обгладывая. Ведьма. На то, она, в сущности, и рыжая. Уизли — сплошной клей. Неправильно застывший, криво, с неровными швами и трещинами. Он у неё вместо отвратительно чистой крови. Иногда ей кажется, что она от природы неправильна. А Джин не любит. Не любит, когда кто-то пытается взять над ней верх, тупость, мягкие матрасы, сильный запах парфюма и сушёные яблоки. Своё прошлое она вносит в эту же категорию. Бракс, последний человек, оставшийся в общежитии перед Рождеством растворяется из помещения быстро, и лёгкие древесные нотки переплетаются с полевыми цветами и немного — табаком. Так странно. Одной тошно — с другими ещё тошнее. Время — такой же калейдоскоп, как и чувства, как и юла. Она опускается на диван — кости словно проседают, тело тает, остаются только застывшие пугающей красотой глаза. Бессмысленные движения пальцами: сосредоточение нервных импульсов. Вся гостиная — мириады точек. Сплошная нумерология. Стоит двинуться: всё рушится. Здесь странный запах — застывший, жутко приторный. Джинни сливается с собственной галлюцинацией, почти кожей ощущая шаги: мгновенно застывает. Смутные предметы в тени, соучастники её беспокойства, обретают место и боль её обсессии. — Идёт, — испускает она, вместо вдоха так, чтоб от стен отлетало. — Пришёл, — поправляет её Томас, садится настолько рядом, что мизинец отведи — коснись колена. У Джинни от подобных мук головокружение. В ней — экстаз созерцания, сокровенный, и ни капли не поддельный. У Тома угольные волосы, напоминающие космос. Чёрный — чрезмерность. Слишком крепкий чай, слишком большая наигранность, слишком тревожно, слишком… слишком горячо. — Зельеваренье? — Трансфигурация. — Что-то непонятно? — Не недооценивай меня. — у Джинни улыбка: от краев рта вверх, углов, — мгновенно, чуть больно, прекрасно. Пауза, как ни странно: от паузы, от пустоты, от ничего — так несётся сердце. Руки. Потеют. Поворот головой — фактический выверт шеи. Первое, что видит — губы. Его губы, уголки которых испачканы шоколадом: и наверняка горьким. Он сам как горький шоколад — на языке таит, но горечью стремится по венам. Налитые розоватым цветом, нежные, ограда от этого мира. Если бы Джинни была поворотом сюжета, то имя ей была бы: «измена». Обёртки сладости шуршат, перманентным шумом отдаёт по барабанным перепонкам. У Джинни безумный выброс адреналина, Джинни получила свою дозу. Дозу собственного метода самоубийства.Я не нашла выхода, поэтому предпочла худшее из зол — любить тебя ещё сильнее.
— Давай сюда. Его линия челюсти видится каким-то молчаливым, узким, острым как нож, утёсом. У Тома глаза — нож, характер — нож. Разговаривать с ним — заслониться руками и кричать это пуле: вы говорите, а пуля уже прожгла, и вы всё корчитесь в невиданной агонии чужеродности. Она зависима — стоп, красный, жечься. — Не нужно. — Дай, я проверю. Шелест пергамента оглушает — Джинни хватает ртом воздух и смотрит в его зрачки, перебегает с одного на другой, в каждом из них видит себя, заключённую в этих темницах. Жжёт. Оно жжёт. Том похож на горькую, надрывную затяжку, после которой ещё долго откашливаешься. Глаза — Чёрные Дыры. Зрачки мечутся по написанному, но сам он — сдвигается ближе, ближе к ней, почти заводя в ловушку подлокотника. Джинни прикрывает глаза. Ей почему-то страшно. Её страх — чернила.Я пропускаю тебя внутрь с табаком в пропорции один к одному. Ты течёшь по венам, проходишь сквозь сердце. Ты — моя кровь и плоть. Я — это ты, ты будешь продолжаться, пока я живу, пока существую, продолжаться сквозь меня — сквозь мои жесты, ты будешь продолжаться в моих словах. Я держу тебя крепко, не зная, что хуже — продолжать сжимать, не отпуская, или же наконец избавиться, как от эфемерной тени на своей коже, вглубине моих очах. Ты делаешь вид, что тебе безразлично — ты лжешь. Дрожь расширения твоих зрачков пережимает мне дыхательные пути, ожоги касаний выгравированы на коже. Ты подсажен так же, как и я. Это смешно — но, возможно, почему бы и нет — нужно же тебе хоть раз в жизнь ощутить это, ощутить наркотическую зависимость от другого. Ты лжёшь. Ты лжёшь мне, и что гораздо важнее, себе.
22 декабря, 1943 год.
— Закон Тереуса начал действовать в 908 году, не в 708. — упругий, гибкий как хлыст, хлещущий голос. Чтобы прозреть, Джинни, видимо, придётся ослепнуть. Для всех остальных любовь — это когда счастье, для неё любовь — это болезнь. Потому что Том — это яд. Но не тот, когда умираешь. Тот, когда медленно сходишь с ума. — Да. Спасибо. Хочется просто вырвать свою работу обратно — он продолжает её держать. Том наклонён к ней слишком близко, окутывая нотками сосновых рощ — так пахнет свобода. Её свобода, но, по трактатам древности: свобода и есть тюрьма. Джинни замечает, как мужская рука осторожно опускается на спинку дивана, сзади её головы — эдакие бесконтактные объятия. Ведьме кажется, что она может сосчитать сокращения своей сердечной мышцы: ритм отдаётся в ушах. Очень нехорошее предчувствие, что младший дорвался наконец до причины побыть с ней наедине, а не только помочь по урокам, её удушает. — Джинни? Её имя с его губ — практически как покаяние. Том смотрит на неё — и в этих глазах её могила, её конец. Джинни удерживает его, не моргая, позволяя левой руке Реддла опуститься сначала на макушку, а потом и под гущу коралловых волос, мерно чередуя ленивые массирующие движения с лёгкими поглаживаниями. А Джинни… У Джинни просто не хватает ни гордости, не сил сопротивляться. Руки подгибаются — немеют пальцы, а потом вовсе отказывают. — Не будь такой холодной. Обида в его голосе даже звучит смешно: Том всё делает наотмашь, и это ещё одна причина потеряться. Всё это — кое как, в кое-как можно потерять всю жизнь, но в Томе потеряться — необходимо. Переборов в себе желания потереться о его руку, Уизли переводит взор перед собой. — У нас скоро важный зачёт. — Ради Мерлина, Джинни. Ты становишься слишком на меня похожей. Ниже. Ниже. Ключица. Красное. Она не знает, что для неё хуже — Том хуже, чем даже сила его Круцио. Его кожа — чуть прохладная и нежная. На таких руках только руны рисовать, им стоит поклоняться. Перехват ладоней — дёргает на себя. Джинни приглушённо вскрикивает, обрушившись на него: пергамент складывается между их телами. Тут же упирает руки ему в плечи, смотрит в глаза океаны: зрачки расширены. Под ними — сплошные блёстки. — Том. Ты как ребёнок. Отпусти. — Всё равно никого нет. Чего бояться? Он без мантии — под белоснежной рубашкой прощупываются мышцы бицепса. Наградил же Господь. Том тянет её на себя, руками сминая синюю блузку — ткань шуршит, — распределяя её вес на себе более равномерно. Том пробрался под дерму и сплёлся узлом сосудов. У Джинни от Тома учащённое сердцебиение, нарушение речи, сбои в дыхании, отсутствие сна, мигрень и при всём при этом жуткая тяга к курению. Большой палец легонько трёт подбородок. — Ты опять куришь? — черноволосый бровями создаёт в воздухе знак вопроса. — Мерлин меня упаси. — бормочет в ответ рыжая. — Джинни! — Я просто стояла там, где курили! Она чувствует себя глупо. Сердце учащённо бьётся, ударяясь о каркас рёбер, ладони до отвращения скользкие. Но Джинни всё продолжает. У Реддла под зрачками рассыпаны звёзды. Он ими цепляется в самую душу, лелеет боль, перекладывая с места на место. У Джинни в мимике — обожание в ядерной смеси с ненавистью. Он сглатывает — адамово яблоко на шее судорожно дёргается. В Томе — головокружительная пропасть. И Джинни хочется, просто хочется туда свалиться. Потому что Том — значит бездна. У Тома во взгляде к Джинни, кажется, ч-т-о-т-о есть. Воздух из прозрачного чугуна. Хочется дышать, широко разинув рот. До боли напряжённый слух записывает каждое касание. — Молчишь сегодня, что-то, — уголок его губ подёргивает, длинные пальцы перебегают с кончиков ей волос на спину, прокладывают узоры, пользуясь своей привилегией. Джинни опускает голову, позволяя длинным локонам спасть по сторонам от лица, облегчая ему задачу. — Да нечего. Постоянно всё рассказываю. — Ничего не рассказываешь. Малость разочаровано вздыхает и принимается отводить пряди от шоколадных глаз. Он снова начинает говорить. Джинни опирается лбом о его плечо, умело и с чувством слушая. Том говорит много — но никогда ни о прошлом, никогда ни о будущем. Рассказывает, что вон, Лейстрендж придурок, что Эйвери так усердно отрабатывал заклинание уменьшения, что стёр свой учебник по зельям в пыль. — Всё хорошо у тебя? Умело, лукаво меняет тон, когда нужно. Джинни чувствует изменения за доли секунды, что бывает не всегда и уж точно не со всеми. — Да. — Во всём? Тон уходит вообще куда-то не туда, и Джин понимает, что сейчас если открыть рот — то следом пойдёт приглушённые рыдания, и, Мерлин, как же она ненавидела плакать… — Во всём. У Тома с Джинни цугцванг. Полный симбиоз, чистейший воды проявление платонизма. И Том готов собственными зубами выгрызть путь в вечный ад, лишь бы ближайшую вечность обладать рыжеволосой проблемой. — По сердцебиению слышу, что ты врёшь, но не буду лезть. Секреты, которые Джинни хранила в своём сердце сложнее скрывать, чем она рассчитывала. Может быть, она просто хочет ему принадлежать. Внезапная искренность равносильна непростительной потере контроля над собой. Тьма — нечто большее, чем ты сам, всеобъемлющее, с химическими свойствами кислорода: ты вдыхаешь, не замечая изменений, но оно внутри. Джинни в ней растворяется. И Джинни становится её частью. Потому что Том — запредельный мрак, вызывающий животный страх, но обладающий поистине животным магнетизмом. Его лицо. Его лицо слишком близко. — Посмотри на меня. У него ласковый шёпот — почти горячий. Девушке хочется в нём утонуть. Она чувствует, как рядом, отдельно от всего мира бьётся его сердце. Это пожар: всё стало багровым. — Ну же, Джи. Посмотри на меня. Широкие ладони на талии её разрушали. Т-о-м. Имя — огромный вздох, глыба, падающая в бесконечную пустоту. У Джинни: судороги мышц, до скончания веков которым суждено было бороться с величием его силуэта рядом с собой. Выточка гранита, характер крепче вольфрама — согнуть даже сложнее чем сломать, — и дразнящие своим совершенством глаза. Что-то есть в его присутствии — поразительно трогательное, словно бы естественное, что-то почти восхитительное, тень, эдакий отзвук прошедших времён. Том похож на Джинни, хотя, если говорить совсем по честному: Джинни похожа на Тома. Калеки изнутри. И внутри у них: одна сплошная ржавчина. Джинни знает Тома Реддла слишком хорошо. И ведь можно сказать: даже нужно говорить о том, что он и Золотой мальчик — почти одно и то же. Почти, с учётом того, что полярно разные — и под чертой приписать можно: «здоровые» с Гарри, «больные» с Томом. У Гарри — пламенное сердце и руки — берёзы. У Гарри любовь в сгибах пальцев. Поттер — это брак, трое детей и спокойная семейная жизнь без перемен. Любовь к нему, его любовь — это нечто неотъемлемое и необходимое, бабочки внутри, расплавленный воск и восход воскресенья. Любовь к Гарри делала из неё индивид: превращала из вещи в личность. Любовь к Тому томилась внутри все эти годы так же, как и процветали чувства к Гарри: для Джинни так естественно любить тихо, без слов их обоих, сохраняя в сердце. Джинни выросла в этом, это — в днк коде и меж её костей. Эта любовь к ним на одних весах в равновесии, небольшое отклонения: всё набекрень. Перевешивает. Потому что любовь к Тому — это ошибка природы. Это клякса, пролитые чернила на белый пергамент, молнии, тот самый тёмный шоколад и умение убивать пропитанными извращённой нежностью взглядами, почти урчащее: «Я соскучился» после недельных каникул. Одно лишь состояние аффекта. Хотя, какой в этом деле прок — злодей и девушка героя истории, звучит как логичный конец летописи. Правильный конец. У него ведь всегда поводов доверять Джинни было больше, чем у Гарри. О чём речь, если внимания первой «любви» пришлось добиваться годами, когда как Том привлек к себе за несколько недель, с тех пор не отпуская ни на шаг в гостеприимном, плаксивом октябре, разглядев в волне густых волос что-то на пародии «родственной души». В девочке, из которой не получилось определённо ничего хорошего. У Джинни жизнь: парабола, ветви вниз. Нездоровые по своей сути, нездоровые потому, что нельзя: подружка Избранного и разрушение во плоти не могут даже сосуществовать на одной площади. На судьбе их вписаны чернильными буквами: они не могут быть друзьями, чем дольше общение, тем ядовитее союз: это всё сплошная трансценденция, выход за пределы. Это просто стало поздно: тандем, слишком идеальный для обоих, сплошное равновесие и терпкий дым сигарет. А из Джиневры Уизли ничего хорошего не вышло. Девочка-Иуда, девочка-огонь, тот самый, который правит миром. Человек, у которого нет ни привязи, ни точки отсчёта, — ни прошлого, ни будущего. Огонь выжигает близких и путь в тернии: ей ведь даже ничего не стоит поломать человека, самых близких людей, свою, некогда, родню, а сейчас отдающая всю себя будущему концу света: у Джинни крайности из-под кожи, её мотает из стороны в сторону, мечется по жизни, в одну секунду моля о том, чтоб он оставил её наконец в покое, а потом сама падая ему в объятия, лишь бы сберечь. Вечеринка — вышка. Вечеринка — свет софитов, и сплошной бред умалишённого. Вечеринка, потому что после: поцелуи до клацанья зубов, касания губ «я-тебя-съем» и сплошное бордо перед глазами, привкус гранатового вина с примесью огневиски, и мажет-мажет-мажет. Вечеринка — рука между ног и одна сплошная грязь. По-блядски промокшее бельё. Всё слишком неряшливо, рассредоточено, всё просто… слишком. Таким, наверное, и должен быть настоящий секс — доза эндорфина и следы слюны на шее. Стоны должны повторятся, заломанные брови и изодранные голоса — данность. — Рейнхард сказал вчера, что ты мне противопоказана. Джинни не знает, почему выбирает Тома раз за разом. Почему он — её вожделение. Она ведь ни разу в жизни никого так не… желала. Хотя как говорил Гегель, желать что-то — стремиться обладать чем-то, изначально чужим для нас, но в акте присвоения лишить его чужеродности, сделать своим. Что же тут поделать, если Том — чересчур наглое создание с отсутствием эмпатии, а она сама — истеричка? Джинни ведь никогда не любила секреты. Том Марволо Реддл — один сплошной секрет. Всё так сложно… — Надеюсь, обошлось без кровопролитий? Опирается виском о выемку между плечом и шеей, с трудом сдерживает желание зацеловать до синеватых отметин линию челюсти. Невозможно. Невозможно. Хорошее слово. — Да за кого ты меня принимаешь? — наигранное удивление и поломанная линия улыбки-усмешки. В этом весь Том. — За Тома Реддла. — отзывается Джинни, улыбается ему в чистую кожу — запах сосны кружит голову — нужно завязывать, Мерлин. Нужно. — За Слизеринца, который может нарушить любое школьное правило и не попасться при этом. И просто за гениального человека. Не теряй себя. Прошу, не делай этого. Не потеряйся в войне, которую ведешь изнутри. Пока изнутри. Джин почти мерещится его железобетонный стержень, его упрямое, непоколебимое желание жить — порождение страха смерти. От его дисгормонии с окружающим миром веет трагедией, контраст между его угрюмой выразительностью и людьми попросту очевиден. Сейчас зима. Том говорит, что зимой ему больше всего хочется вешаться. И никакой детской романтики. Зубы сводят. Джинни слишком тяжело выносить, что она не думает о себе. Том смог отодвинуть на задний план даже её эгоизм. — Ладно, давай, поиграйся в принципиальность, Джиневра. Хорошо знакомое желчное самолюбие в голосе вызывает стойкое желание впиться зубами в его шею. Кожа под её дыханием, кажется, даже теплеет. Томас — совершенно индивидуальный порыв, так и не достигший понимания самого себя. Подобие грома, который собирается разразится, но ещё не разразился. Единственный, кого заменить не получилось, и, видимо, не получится. — Джинни. — выдох в волосы, от пауз — желание убить. — Я правда соскучился. Сильные руки аккуратно обвиваются вокруг талии. Круговое движение большим пальцем на пояснице. Останавливается на нижней части живота. Болезненный трепет. Сволочь. У них как бы… мутки. Даже смешно звучит, но это всё — правда Джинни Уизли. Они с завидной уверенностью продолжают делать вид, словно это нормально: днём быть готовыми рвать глотку друг за друга, но обходиться без громких слов и обещаний. Они упорно делают и будут продолжать делать вид, что все долгие взгляды друг на друга через слизеринский стол и слишком интимные перешёптывания, в моменты, когда тема заходит на что-то слишком личное: это так и надо. Болезненное доверие — последние попытки уцепиться за нечто человеческое. Последний его шанс. Руки — венозное совершенство. Длинные пальцы, прохладная кожа. Том — потеря и обман вместе. Отвратительное желание действовать наперекор всему однажды сгубит её. Разлитые реки чернил, выпуклые голубые реки на тыльной стороне ладони. Нервная система бьёт красный. Накрывает своей ладонью его пальцы. Холод и жесть, жесть и холод. Чувствует ласку упругого языка на левом ухе. Всё нетерпеливо и слишком настойчиво — как это в его стиле. К сожалению, Закон Сансары — Том похож на мать даже больше, чем может предположить. Так же всегда бывает: сколько бы девушек не падало перед тобой на колени, всегда найдётся момент, когда встречаешь ту самую, исчерченную травмами болезни смерти, девушку 23:59 на часах и привкусом ненависти к тебе — и вот в такую даже влюбиться не жалко. Вязнешь по уши, и ёкающее чувство не опустит даже вечность спустя. Как Меропа, полюбившая отзвук роскоши и красоты магловского мира, так и Том, её сын, по уши увязший в удушливой одержимости. Если эти чувства можно излечить, то Тома пора перевозить в Святое Мунго и пихать в рот зелья — парня, отравленного собственным грехом — Shit, I want her. Укус глубже, но не врозь. Мокро, но не утопая. Припадочна, ломана. Джинни ведь любит, когда ей бросают вызов. Между ними — право сильного. Касание прямо — никогда не между. Губы — сочняйшее мясо, привкус шоколада, ровное, идеальное дыхание — может, из-за этого у него на её губы фетиш. Губы — напоминания терпкого послевкусия, пыль кладовых между уроками и целовать, целовать, целовать до боли в губах, потому что надо. Мания между ними как проклятие. Поцелуи я-тебя-съем по ощущению выжимают внутренности. Поглаживания стянутой бюсгалтером груди. Это почти нежно. Всё под полузакрытыми ресницами, всё наполовину — спазмы желания в мышцах живота. Похотливое, такое грязное. Всё вокруг в цветах откровенного порно: наполовину тёмное, наполовину омерзительно-приятное. Туше. Так сильно хочется любить. Просто любить, его любить — дыши Джинни, дыши. Потом верх и вниз: ей просто хочется, так сильно хочется, навязчиво, бесконтрольно — вверх-вниз, всё её существо устремляется в пульсирующее напряжение. Пот виски щиплет, в волосы пробирается.
Люби, люби меня, скажи, что ты любишь, даже если соврёшь. Соври мне, и, может, когда-нибудь, мне это не потребуется, может, когда-нибудь станет всё равно.
Верх-вниз. Намерения-желание прямо изнутри. Кожа об кожу в акте героизма. Потом вверх и вниз. Спускающиеся лямки лифчика по её плечам. Змеиные проблески прямо в глазах напротив: удушающе змеиное. Желание убиться растёт в прогрессии. Стоны я-тебе-принадлежу. Он идеален, но с ним всё не так. У него нет сердца. У него нет искренности, кроме собственных желаний: человек, знающий о душах других всё, а о своей: ничего. Платоническая прелюдия, переросшая в приём пищи. Навязчивая зависимость. Джинни хочется опустится до сжатия колачиком у него на груди, до потери контроля, передачи власти за себя в его руки, ценой собственных перемен, ценой собственного достоинства. Грязно. Руки выкручивает. Мягкое оглаживание лица — всё как-будто по любви. Поцелуи-бабочки на джинниной ключице. Надуто-раздутые губы напротив — умертвляющая близость к соскам. Всё вверх и вниз. Он поистинне везде — в ней, на ней, рядом с ней, его грязный рот везде. Следы-безобразие-последствия. Одобрительные вздохи-щёлканье язком по нижней губе. Колючие волосы щекочут мягкостью. Восхитительное давление на бёдра — похоть пораждает желание убить. Горловые стоны, сосредоточенные вдохи-выдохи, привкус одержимсти в примеси со слюной на губах. Легко, с приказом: — Пей. Эстетическая привлекательность поражает. Джинни глохнет от одного воздуха. Закашливается от чего-то противно-крепкого. Горько. Джинни больше никогда не будет пить. Но из его рук Джин примет решительно всё. Джинни. Растянуто-издевательское, трепетно-нежное, горячо-преданное. Джинни — для семьи, и ему так откровенно плевать, что для других одна только Джиневра: напоминание времени, ведь для него она останется маленькой девочкой, желающей защиты от взрослого мальчика, пробуждение девочки, которая всегда голодна и которой всегда холодно. Почти страшное Джиневра для других — для него извечное Джинни. Джинни — это когда для родных. Хватит. Холод её комнаты высасывает из неё воспоминания. Всё наперекосяк. Бессердечная незыблемость. Оценивать личность, а не поступок — пережиток прошлого. Отвратительный отказ в самоопределении. Джинни раз за разом терпит крушение. Теперь остаётся только исчерпываться в решении о решимости своей веры. Но ведь вера — это не суть, точно так же что драться — не равно быть воином. Боль висит в её глазах перманентной тенью. Безгранично движущаяся деалектика. Она позволяет себе умалиться до совершенной невнятности. Джинни — честный человек, но быть честным не значит, что ты должен говорить правду. Когда ты пережил войну, всё скручивается. Между нечто и ничто, простое «может быть». Всё исчезает перед болезненным размышлением о своей жалкой жизни. Несчастная относительность во всём. Личность не то же самое, что человечность. Закон наказывает только тех, кто кто психически ответственен за свои действия. Вина. У Джинни вины нет. Потому что Джинни — это конец жизни. Потеря всего.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!