"Три начала - три конца"

1 ноября 2025, 22:46
Сегодня девятое мая тысяча девятьсот девяносто первого года, у меня день рождения. Скоро должна приехать моя мама, довольно старенькая женщина. Девяносто лет как-никак. Как она умудряется при этом приезжать ко мне — вот уж точно загадка для всех. Ещё когда с ней жил, помню, она тяжести таскала за меня, не давала мне ей помочь. Говорил: «Ну мама! Давай сюда, тяжело же». А она как возьмёт, как выдернет грабли и мешок, да как стукнет меня по лбу и крикнет на всю хату: «Ну и дурак ты! Молодой ведь ещё! Спину сломаешь! Ой, женился бы лучше…». Да, было здорово… Мы на дачу в тот день поехали, вроде. Плохо уже, если честно, помню, год эдак тридцать шестой был. Уж сколько я шагаю, или, лучше сказать, плыву, так память с каждым годом всё хуже и хуже, зато у мамы она отличная. Помнит, какой я первый рисунок ей подарил. Ну, вот смотрю сейчас на него, грязного всего, но отчётливо видно, как я пытался выводить отдельные буквы из её записок. Смышлёный был, очень быстро начал изучать алфавит, и даже свою азбуку сделал, до сих пор вроде в моей школе висит. А написано было «КИСЛАЧЕНКА ЛЕНКА ВАСИЛЬНА» очень корявым детским почерком… Кислоченко — фамилия наша. Ленка Васильна — так её подруги называли, я перенял, и в особо весёлые или грустные моменты так называл её, чтобы хоть немного отвлечь от повседневных забот. Например, в первые дни войны она так сильно переволновалась, что мне на минуту показалось, будто она сейчас умрёт. Говорю: «Ленка Васильна, не горюй, вот отобьём страну нашу скромненькую, так и заживём лучше некуда! Вот увидишь, я тебе сам это покажу!» На следующий день я уехал в Минск. Там сразу со всеми своими будущими товарищами познакомился и сдружился. Васька Овцев и Стёпка Ахиев, два весельчака-акробата; Петя Кутин и Колька Кутинин, мы их часто путали, но оба очень уж болтливые; Егорка Якин и Витька Феерин, отличники со своей школы; Емелька Бубченко, душа поэзии, музыки и живописи… я так ещё долго могу перечислять, но это мои самые близкие товарищи с фронта, с которыми я по сей день поддерживаю связь. Мы с ними так победу встретили! Представляете? Меня будят, значит, стоят надо мной, я уже весь забинтованный, сил нет вообще, а они орут: — Илюха! Илюха! Проснись, бинтовая башка! Отвечаю вяло: — Егор, заткнись… Сейчас Шура придёт, ругаться будет, что вы на всю палатку орёте… Что-то срочное? — Дубина! Победа! Шура твоя уже пляшет на столе! Овцев и Ахиев уже вовсю прыгают и обнимаются, песни поют да частушки. Бубченко стихи матери и сестре пишет в слезах, наплакал на все рукава. Кутин, Кутинин и Феерин уже бурно обсуждают, что первое скажут или сделают, когда домой вернутся, даже не слушая друг друга, а просто высказывая всё, что есть. А Шура… Эх, Шура… Жаркова Александра Семёновна, одна из медсестёр нашей палатки. Она в нашу первую встречу, помню, мне ногу перевязывала, и я от осознания, куда попал, тихонько заскулил. Домой хотелось. К матери, к старым товарищам, к соседям. — Ну… Такой большой, а скулит, как ребёнок. Тебе сколько лет-то, солдат? — Двадцать пятый пошёл недавно. — Батюшки… За что ж молодые-то такие… эх… Сама была ненамного старше меня. Эх, а красавица-то какая… До войны ну точно кровь с молоком была. И посочувствовать могла, и пошутить, и упрекнуть, и сама же боялась обыкновенной моли. Действовала так быстро, что я уследить за её руками не успевал. Пусть мозоли и давали о себе знать, но когда её ладошки касались моей щеки там, у речки, то во всей этой боли и холоде наступала такая тишина и покой будто я прильнул к самой мягкой и надёжной подушке на свете. Когда она буквально валилась с ног после бессонных ночей, не имея сил даже на ходьбу или осознание, что ей нужно продолжать спасать нас, то я всегда оказывался как-то рядом. Пару раз слышал от неё: «Посмеешь умереть, прежде чем мы заживём счастливо без войны, а ты будешь рассказывать внукам о том, как геройствовал на фронте — убью». Она ещё обычно за нос меня щипала просто так. Если и выдавались минуты отдыха утром или ближе к вечеру, то сидели в обнимку и дрыхли на земле. Емелька нас ещё рисовал, и потом мне показывал. Шура с этого смеялась, а я стеснялся. Ну и дурак! Чего ж тут стесняться? А самое лучшее, что я в ней любил и люблю по сей день, — закатывание глаз. Я ей шутку, а она мне глаза закатила и вполголоса: «Тоже мне шутник… ему — допустим — чуть руку не оторвало, а он лежит отшучивается!». Но всё-таки после каждой такой шутки она рядом с раной оставляла йодом две точки и дугу под ними. Я этим рисунком всем нашим хвастался. Ну, Шурка, смотрю в проход палатки, и правда пляшет так душевно, что даже на минуту появились силы вскочить с койки, подбежать, поймать её за талию и кружить столько, сколько хватит радости, даже если сил уже не останется. Чуть повернув голову, насколько позволила боль в шее, я увидел, как наш командир с поваром и швеёй скачут в обнимку и поют во всё горло «Скалистые горы». Впервые видел их в таком радостном состоянии… Все были рады. Они понимали: скоро вернёмся домой, будем всё восстанавливать. И восстановим. Если уж немцев выпроводили, так и порядок наведём. Сегодня у меня день рождения, двадцать семь лет, но это событие и в подмётки не годится тому, что произошло сейчас. Победа. Самая настоящая победа. А как радуется матушка… Ну точно слёзы льёт. Пускай льёт! Если уж от радости, то чего бы и не лить? Ближе к вечеру того дня у меня получилось встать и пройтись по двору. Песни и пляски не угасали. Шура опять выругалась, что я не соблюдаю постельный режим. Но это был, пожалуй, единственный раз, когда она не согнала меня обратно в палатку, а усадила на землю, где помягче, уселась рядом и осторожно положила мою голову себе на колени. Спать легли ночью полные счастья и надежд. Я уже думал о том, как вылечусь, приеду домой с невестой к маме, с товарищами потом, с теми, кто поближе, отпразднуем как следует это дело… Через три дня меня не стало. Причём я не сразу осознал это. Проснулся от всхлипов, ну, думаю, снова кого-то хоронят. Но плакали ли когда-нибудь так над кем-то? Разве что очень и очень тихо, но женский плач не спутаешь ни с чем. Открыв глаза, я увидел, что в моё одеяло вцепилась Шура, вся красная и в слезах. Уж было протянул руку, чтобы погладить её по голове и успокоить, мало ли чего случилось, девушка же всё-таки, душа чувствительная, как вдруг моя рука ощутила… ничего. Буквально ничего. Сквозь меня, где-то уходя в ноги, будто пропустили удар, и только тогда пришло осознание, что я не чувствую её ладоней на моих ногах. Я могу посмотреть на своё лицо. Такое спокойное, чуть уставшее… но без зеркала. Моё тело, похожее скорее на качественный муляж человека, перевозили и таскали. К этой голове прикоснулись все, кто меня знал. Все, кроме одного человека. Кроме Шуры. Она стояла как вкопанная, не в силах даже моргнуть, слёзы текли друг за другом. Даже я не смог найти этому объяснения. Она отошла от этого состояния только тогда, когда услышала, что кому-то требуется помощь. На её лице за секунду появилось вновь то прежнее выражение сосредоточенности. Вот теперь узнаю мою любимую Александру Семёновну… Как похоронили, так и привязан я к кладбищу уже сорок шестой год. Если память ещё не совсем иссякла, то через года три после меня скончалась и Шура. Похоронили рядом со мной. Было совершенно необычно ощутить чью-то руку на плече, когда сам дотронуться не можешь до кого-либо. В таком состоянии мы, конечно, не могли ощущать тепло или холод, гладкость или шероховатость, мягкость или твёрдость, но просто могли трогать друг друга, без страха того, что рука пройдёт насквозь. Ощущать что-либо было невозможно, но даже простое объятие было для нас чем-то невесомым. Да и в принципе страха уже нет. Каждый день мы проводили вместе, общались с другими, к кому пришла горбатая с косой, и не чувствовали ничего, кроме спокойствия и умиротворения. Однако самое больное, что было очень много детей разных возрастов, в том числе и тех, кто даже первое слово не успел произнести. Они нередко плакали, и одна молодая девушка, потерявшая при жизни ребёнка, укладывала их в кружок и ложилась рядом, тихонько поглаживая каждого и напевая колыбельную. Когда мама нашла в себе силы навещать меня, она каждый год, на день Победы, приносила мне яблоки. В одном из писем со фронта я ей пожаловался, что яблок или нет вовсе, или их очень мало, а иногда почавкать сладеньких красненьких хочется… Вот теперь и приносит, жаль только поесть не могу. Она бы на это, наверное, обиделась… Всё объедают белки и птицы, но пусть хоть они будут жить под мирным небом. Сегодня её нет. Она обычно приходила ближе к закату, но уже наступила ночь, пока я тут рассказывал всё, и никто не пришёл. И через три дня, в день моей смерти, никто не пришёл. Товарищи мои, спустя лет пять после победы, начали один за другим погибать. К шестьдесят седьмому уже никого в живых не осталось из нашей компании. Не знаю насколько верно сейчас так говорить, но живём мы на одном кладбище, каждый день видимся и под большой беседкой у Емельки вспоминаем былое. Шура к нам редко присоединяется, её бабушки часто утаскивают рассказывать о своих болячках, она ведь в медицинском училась. К нашим хотя бы соседи приходили толпой, а ко мне только мама, но они мне завидовали в какой-то степени. — Хорошо тебе, Илюх. Нас матери и отцы уже не смогут навестить, а твоей аж девяносто, и она всё равно приезжает… Вот бы сейчас со своей увидеться, жаль похоронена на другом кладбище, никак вообще. Точно. Ей ведь столько лет, у неё здоровье уже к тридцать пятому году начало хромать сильно. Подожду. Сегодня двенадцатое мая девяносто второго. Никого. Может, забывать начинает? Или ноги настолько сильно болят? День за днём, год за годом… Честно, я уже думаю о худшем… Тринадцатое мая девяносто пятого. До моего плеча кто-то дотронулся, а сверху послышался голос, которого я ждал так долго: — Здравствуй, сынок…

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!