Часть 1

5 августа 2023, 00:00
Последним, что он ещё помнил, пока угасающий ритм сердца не перестал ощущаться, была рука — её родная рука, поцелуй, потерявшийся где-то в седых волосах. Она словно о чём-то просила — так тихо, что не удавалось понять, но он слышал её слёзы, и слабость сковывала, усыпляя. Она продолжала держать его руку с каким-то дрожащим отчаянием, он пытался дозваться её, но уже не хватало сил выговорить даже слово; он больше не мог видеть, но понимал, что она наконец осознала настигшую неотвратимость его смерти. Он помнил нечеловеческий крик — будто призванный как-то вернуть, удержать его, только она ничего не могла сделать; эта боль передалась и ему, и он снова и снова просил её жить, но слова оставались беззвучными — тенью сознания. Он умирал, и, когда она просто упала к нему на плечо, бесконечно ловя ускользающее в никуда, всё исчезло. В глазах почернело; дыхание оборвалось, и он в ту же секунду утратил способность хоть что-нибудь воспринимать. Его сердце не билось — и не замедлялось, его силы не истекали — их не было, и обнимающих, бережных, плачущих рук словно вовсе не существовало. Он тихо, на пробу позвал её; ему никто не откликнулся, но он услышал свой голос — он помнил свой голос и всё ещё помнил себя. Удивительно. Он очутился в какой-то бескрайней, почти ледяной пустоте: можно было идти вперёд или в любом направлении, не было никаких знаков — одна только мёртвая, вязкая, точно туман, тишина. Он смотрел наверх, но всё вокруг было однообразно, он выбрал какой-то путь, но оставался на месте. Он только гадал, когда разум, как сердце, угаснет… Но кто-то окликнул его: — А, явился, — и голос звучал так знакомо, что просто нельзя было не угадать этого человека, ворчливого, невыносимого человека, ушедшего на два десятка лет раньше. Однако сейчас всё слилось, и бессмысленно было считать это время. Нельзя было не подойти к нему ближе, пускай тот зачем-то держал ружьё — ну ничуть не поменялся. Седой, неспокойный и шумный, всегда обозлённый на весь мир, одно слово — вредный старик, восхваляющий только компартию и безнадёжно прошедшие годы, оставшийся в них, отвергающий всё остальное. Отец был реален, как будто из плоти и крови, и только его бледность и неспособность дышать выдавали в нём давно покинувшего земной мир. Испещрённое сетью морщин лицо было охвачено нетерпеливостью и раздражением. — Ну, что застрял? Коли помер, катись в свой Израиль, а я и на том свете тебя прогнал, и сюда не пущу, — в подтверждение раздался выстрел. Едва ли он мог навредить, но само по себе отношение к родному сыну спустя двадцать лет за чертой смерти было немыслимо, хоть и вполне в его духе. Геннадий вздохнул, понимая, что снова придётся искать подход, благо теперь он был без чемодана, который упрямо тащили из дома под дверь, стоило отойти по делам. Но он не держал зла — этот человек просто не мог по-другому, однажды оставшись один, потеряв жену с сыном, его на полжизни, её — навсегда, почти не принимая всё реже случавшихся звонков и писем. И встреча спустя тридцать лет ничего не исправила: до конца дней тот брюзжал, брызгал старческим ядом и тосковал о коммунизме — о чём-то, что было счастливым и правильным, не омрачённым предательством и чередой разлук. Так и не найденным в новой реальности. *** Он говорил, даже если его собеседник сверлил его взглядом и не отвечал, игнорировал, был отвратительным слушателем; говорил обо всём, что с ним было за те двадцать два года от одной до другой смерти. Хотелось бы верить, что папа хотя бы немного следил за ним — если в туманном, покрытом безмолвием месте тот мог это делать. Но в вечно сощуренных, напрочь лишённых тепла глазах не мелькало ни горечи, ни сожаления — и ни единой эмоции. Они с отцом давно стали чужими людьми — осознание было болезненным, но неизбежным, как весь этот мир, неделимый и не воздающий за жизненный путь, совершенно не тот, какой прежде ему представлялся. Они с отцом были вдвоём — одни, сколько хватало глаз, и хоть тот, кажется, больше не гнал за порог, но молчал — ещё хуже, чем раньше, как будто сейчас окончательно что-то разбилось. Геннадий, бродя за ним тенью, не мог желать ничего больше, как только вернуться туда, куда умершим не было возвращения. Там был другой человек, тоже ставший лишь тенью, — он знал это, как бы ни верил, что — выдержит, справится, с болью отпустит, окончит остаток дней легко и счастливо. Душа была не на месте. Ему было просто уйти первым, он понимал, что уйдёт, пару месяцев, даже когда ещё мог имитировать бурную деятельность, но его сердце не было вечным, и третий, последний, инфаркт не замедлил случиться, оставив им несколько дней: для него — неподвижных, пустых, однозначных, а для неё… нет, он боялся об этом и думать. Он просто не мог, не хотел уходить вторым, так что был рад — но не переставал слышать крик и не мог себе вообразить, что теперь было в её душе. Тосковал по ней с первой секунды и больше всего остального боялся увидеть её здесь, хотя и предчувствовал, что это скоро случится. Он до сих пор так и не знал, был ли способ смотреть за ней… Они с отцом жили в маленьком домике, странно похожем на тот, в каком он проводил свои летние дни ещё в детстве. Природа подальше от города была чудесной, но только в посмертии то ли таилась за плотной безжизненно-серой стеной, то ли просто не существовала. Вокруг простиралась бесцветность, вторящая странному и монотонному чувству — отсутствию всяких иных чувств. Молчание длилось и длилось. Они с отцом жили бок о бок, но было ли это иллюзией, кто мог их видеть, когда они сами не видели никаких душ? Если ничего не было — было ли это финалом? Циклическим бредом рассудка? Единственным, что он теперь заслужил? Он опять продолжал говорить, даже если давно потерял цель. *** Тянулись дни — пусть он и бросил считать их, но знал, что прошло уже несколько месяцев. Отец услышал о главном — их с Ирой истории, хоть и ни словом, ни взглядом не дал понять, что ему ну хоть насколько-то небезразлично. Вокруг ничего не менялось: ни звука, ни шороха, лишь вдалеке проступали какие-то тени, плывущие каждая своей дорогой, — но их вообще нельзя было увидеть отчётливо. Он только думал о тех, кого, хоть и невольно, оставил. Тоска и безмерное опустошение, боль в глазах Маши и Лёшки с детьми представлялись так ясно, как будто он был с ними, и спустя время они отпускали его парой светлых улыбок; он знал, что прочёл бы в глазах своих бывших коллег или просто хороших знакомых. Лишь то, что касалось её, не несло ни уверенности, ни спокойствия: он то пытался найти ответ, то вообще отгонял мысли о её чувствах, её состоянии, а когда сам уверял себя, что она просто живёт и хранит о нём память, — тот крик за секунду до смерти, как будто её, не его, смерти, снова и снова был слышен. Он ждал её, чтобы узнать, убедиться, что с ней всё в порядке, что после того, как он умер, с ней всё оказалось в порядке, и он хотел ждать её ещё не год и не два. У неё были внуки — и пусть не родные формально, но Ира любила их всем сердцем, так никогда и не встретившись с сыном, Агнешкой, поскольку те после вопроса с квартирой так никогда и не связались с ней. Эту дыру внутри было ничем не загладить и не заменить, и он знал это; вместе с тем Лёшкино чадо уже вознамерилось отправиться на край света, а Машина дочка три года как по стопам деда пошла в медицину, они регулярно созванивались, иногда все встречались, и Ира всегда улыбалась, смотря на них, словно бы эта семья и была для неё настоящей, единственной. Это были прекрасные двадцать два года их жизни — когда полоса расставаний, ударов и слёз наконец-то рассеялась. Может быть, этого ощущалось пугающе, катастрофически мало в сравнении с тем, сколько бы у них было без тех невозвратно потерянных тридцати лет; может быть, в такой версии вовсе случился бы иной исход, он не знал, не хотел знать об этом — он знал только, что она тоже об этом не думала. Как оказалось, то время, что было им отведено, всё же стало для них сродни небольшой вечности… Дни тянулись беззвучием и неизменностью, соединяясь в один никогда не кончающийся. Если его душа и должна была оставаться привязанной к мёртвому телу, а лишь затем освободиться, тогда он никак этого не почувствовал, хотя отдал бы всё, чтобы на миг задержаться, услышать хоть что-нибудь кроме её нескончаемой боли. Однажды, когда он бездумно, лишь в силу привычки покинул дом, туман вокруг словно начал редеть, расступаться, но ничего не прояснялось; в конце концов он отвёл взгляд, даже если там что-то и было, но если бы он имел сердце — оно бы забилось сильнее. Отец только фыркнул, секунду присматриваясь к белой дымке. В сознании снова послышался тот её сломанный, полуживой голос… *** Спустя мгновение — он потерялся во времени, то отрицая предчувствие, то с очень сильной тревогой пытаясь её отыскать, — она вправду была перед ним. Настоящая, мертвенно-бледная, с неизгладимой печалью во взгляде и будто чуть ниже и тоньше, чем он её видел; практически не постаревшая, ведь и прошло всего около года (он вдруг осознал это с болью), но всё-таки совсем другая. Она беспокойно оглядывалась и дрожала, иной раз смотрела почти на него, но куда-то сквозь, больше не шла — лишь застыла в бессилии, полной потерянности. Почти год, снова с горечью подумал он. Десять месяцев — гораздо меньше, чем он мог надеяться. И до сих пор часть его оставалась в том дне, когда умер он сам, в её слезах и крике, которых он был совершенно не в силах унять, потому что не двигался, не отвечал, потому что не мог к ней вернуться. Сейчас она стояла рядом, и до возвращения было полшага, но, кажется, только он должен был сделать их, выйти из этой завесы густого, безжизненного ничего. Он вдруг вспомнил, что сам абсолютно не видел, не слышал, не звал, не искал отца, пока тот не подал голос — один раз за всё это время. — Ира! — не очень громко, но твёрдо окликнул он, хотя, наверное, мог бы сказать это на грани шёпота. Её глаза, потускневшие, почти стеклянные, слегка расширились от потрясения — и отыскали его в тот же миг; она только вздохнула как будто в попытке увериться, что правда видит его, и, когда он ничуть не развеялся, просто шагнула вперёд и упала к нему на плечо, но теперь он мог её обнять. Они ничего не говорили — едва подбирались слова, ведь она вообще не могла знать, кого встретит, сможет ли помнить себя, а он не был уверен, что не проведёт вечность только с отцом — всё равно что один. Без неё. Он не знал, почему они вновь были вместе, и стоило принимать это как чудо. Он склонил голову к её макушке, шепча что-то полубессвязное — всё, что крутилось в его голове: об уходе, тоске, о его ожидании, о её боли, о том, что хотел бы он тогда её разделить; о пустой беспрерывности и молчаливом, озлобленном ещё сильнее отце, о подсчёте дней, воспоминаниях, о её следом угаснувшей жизни, об их жизни, просто — о них. Он в конце концов стал повторять её имя — бездумно и часто, как будто лишь так мог её удержать, но она подняла на него взгляд, и он затих, только смотря, как, мерцая слезами и спрятавшейся в них улыбкой, глаза стали прежними: ясными, почти живыми. — Как ты?.. — он не смог закончить, когда она вдруг протянула ладонь, провела по его щеке. — Это ты, — проговорила почти одновременно, словно неверяще. — Если бы я могла знать, что найду тебя… — Даже не думай заканчивать эту мысль, — его голос сейчас прозвучал точно так, как когда его дорогая жена была очень близка к тому, чтобы напрочь забыть о собственном здоровье, куда-нибудь влезть, а ему приходилось включать редкий, но эффективный командный тон. Правда, теперь он мог выдохнуть: раз уж она так сказала, то явно не сделала то, что могла бы, сознательно — чтобы приблизить их встречу. — Нет, я не смогла бы, но… я… — она отвела взгляд, опустив руку на его сердце, и пусть оно больше не билось. — Я правда хотела, — она зашептала чуть тише. — Я думала об этом, Ген. Он молчал, иногда невесомо стирая её слёзы — чувствуя собственные где-то в горле. — Я… часто об этом думала, — она почти рассмеялась, но смех оборвался ещё прежде, чем зазвучал. — Меня не оставляли одну — просто… видимо, я разучилась, — ещё по привычке пыталась дышать, хоть теперь это было не нужно. — Вот так, без тебя. — Ириш… — Нет, я пыталась, я знала, что ты бы хотел, чтобы я с этим справилась, — он осторожно касался её спины, плеч, он держал её, сколько она, нет, они двое в этом нуждались. — Я правда пыталась смириться, принять, отпустить, что угодно, но я не могла улыбнуться, я не могла хоть на минуту отвлечься, я знала, что я тебя очень люблю, но тебя больше не было, и без тебя… это не было жизнью. Он поцеловал её: в щёку, в висок, и она потянулась в ответ. Может быть, в этом мире они оба не отличались от двух теней, коих существовали десятки и тысячи, но друг для друга они снова были реальны — и всё остальное уже не имело значения. Она необъяснимо не переставала искать его сердце. — Но ты жила, — он точно так же не мог отпустить её, — ты жила, Ир, и я очень тебе благодарен. Его вопрос будто повис в воздухе недосказанностью, но они оба уже давно понимали друг друга — вот так. Она вдруг отступила, как будто желая увидеть дорогу вперёд… или, может быть, лишь не хотела, обняв его, говорить о своей смерти. Он всё же держал её за руку; хоть и догадывался, что она никуда не исчезнет, но… просто так было спокойнее — вовсе не только сейчас, но и те двадцать с лишним лет. Он и не помнил, когда это было иначе. — Я просто… Да нечего тут говорить, Ген, — она отвернулась, и на щеках снова блестели дорожки слёз, он их заметил. И кроме ещё не утихнувшей внутренней боли он слышал какую-то странную злость и не мог понять, в чём было дело. — Не будет… ужасной, но, знаешь, логичной истории вроде твоей. Не инфаркт, не болезнь, не авария. Мне было плохо, и, видимо, этот год я была просто-таки отвратительной бабушкой… — Ты не… — Я знаю, что портила всем настроение, хоть они не говорили, — он и не пытался перечить ей: теперь она завела свой начальственный тон. — И я знаю, что часто терялась, смотрела в одну точку, вечно тебя вспоминала. Могла обращаться к тебе. Без тебя я как будто была там чужой, — он хотел ей ответить, уверить, что так не могло быть, но снова был прерван. — Но нет, я не знаю… Я просто уснула. Очнулась тут — думала, что ещё сплю. Но ты никогда не говорил со мной, когда мне снился. Он вновь сократил расстояние; мягко коснувшись, привлёк к себе её опущенное лицо. Если только они были рядом, пока они с ней были рядом, ему нужно было смотреть на неё, ловить взгляды и считывать в них все тревоги и страхи — а иногда просто теряться в её глазах, если те переполнялись весельем, доверием, счастьем. — Я очень люблю тебя, — сказал он то, что единственное теперь чувствовал, и сквозь ещё не ушедшие слёзы, как свет, проступило привычное ему тепло. — Совершенно не важно, как это случилось. Мне жаль, что я… — он выдохнул, подбирая слова. Вероятно, любые бы звучали странно, ведь он не бросал её по своей воле, но всё же почти был уверен, что будь жив — она тоже до сих пор была бы с ним. Затем вспомнил одно их прощание и усмехнулся, опять повторяя: — Мне очень жаль, что всё так вышло. Мгновение — и она всё разгадала, она тоже помнила это до слова, и то, что когда-то пронизывала безысходность и грусть, стало светлым, продлившимся даже за гранью. Она улыбнулась, держа его руку, держась за него: — Никогда не жалей о том, что было. Оно было самым настоящим и удивительным. — И оно есть, Ир, — он тронул её прядь, свыкаясь с невообразимой реальностью, где снова мог её видеть. Туман стал плотнее, сгустился, навис непроглядной стеной, как и прежде, но, надо признаться, его очень мало тревожили законы этого мироздания. Если, кроме них, ничего не было — так было проще смотреть на единственно значимое безотрывно. — Оно всегда было и будет. Они двое медленно, не расцепляя рук, не выступая из полуобъятия, шли к дому, и в тишине до него теперь было два шага. Он с непроизвольной улыбкой предвидел их будущие разговоры, извечные мелкие споры (без этого, зная характер Егоровой, не обойдётся), их тысячи воспоминаний и отголоски прошлой боли — одной на двоих, от неё тоже было не скрыться, когда жизнь окончилась смертью. Он не сомневался: они ещё сотни раз вспомнят тот день и то время, когда оба снова остались одни, не надеясь — нет, может быть, слабо надеясь, что встретятся. Будет молчание, и она будет держать его за руку, прячась от вдруг подступивших кошмаров, опять находя его сердце, загадывая, что отныне их не потревожат. А может быть, через десятки лет они вот так же увидят знакомых и близких? Он знал, что всё это читалось не только в его — и в её глазах, родных, светящихся, ищущих что-то в пространстве туманной завесы. *** Отец — этот невыносимый, ворчливый при жизни старик — не сказал им ни слова приветствия, чего, по правде, и следовало ожидать. Лишь сощурился, демонстративно прошаркал к одной из дверей, хлопнул ею — что ж, ничего нового, благо что в этот раз хоть не стрелял. Ира просто смотрела ему вслед, нахмурившись. — Это ты ещё не видела, как он меня встретил, — он напомнил себе как-нибудь рассказать ей. — А он всегда здесь жил? Вот так, один? — Ну наверное, — и в самом деле, едва ли за двадцать два года тут был ещё кто-то, способный ужиться с ним. — Он постоянно молчит, сколько я ни пытался. — Мне кажется, он не хотел быть один, — она будто поймала какую-то мысль. — Потому что я не представляю, как здесь… так с ума сойти можно. — Да нет, как раз здесь он вполне адекватен, — признаться, не слишком хотелось вести этот разговор: от него всё равно ничего не изменится. Было достаточно времени, чтобы в конце концов свыкнуться с этим, смириться с сугубо формальным соседством как следствием их безнадёжно испортившихся отношений. Им было в чём винить друг друга, но прошлое осталось в прошлом, и это был замкнутый круг. Между тем она словно бы что-то решила, и кто теперь, да и когда-либо, мог её остановить? Они проводили дни в полном уединении, вспоминая тех, кого теперь уже оба оставили, и говоря обо всём. Иногда мысли сами касались несбывшегося, лезли в голову эхом больной, разъедающей горечи, но это никогда не было о них двоих. Иной раз они вместе ходили к туманной границе, туда, где неясные тени всегда оставались неузнанными, а пространство вдали — совершенно невидимым. Даже с рассветом ничто не лишалось бесцветности, наверху не появлялось ни красок, ни солнца, и точно так не было и темноты. Отец словно куда-то исчез. Уже пару недель как нельзя было слышать его за стеной или вдруг натолкнуться на непримиримый, тяжёлый взгляд; даже ружьё не висело на привычном месте. Они с Ирой по неизвестной причине остались вдвоём, и, конечно, бессмысленно было искать, что он, впрочем, попробовал сделать, но лишь по привычке. Он знал, что пути навсегда разошлись, и уже не стремился дозваться. — Он как-то назвал меня дурой, — однажды призналась она, тихо фыркнув. — Когда я опять попыталась призвать его поговорить с тобой. — Ты же не хуже меня знаешь, как он упрям, — ожидаемо вспомнилось: чуть больше четверти века назад Ира тоже надеялась стать для них нитью, что ни к чему не привело. — Правда, мне удивительно, что он сказал тебе даже одно это слово, хотя оно полностью в его характере. — Если потом он ушёл, то куда? — она прижалась ближе, коснулась его руки. — Можно ли вот так уйти? — Если двинуться прямо в туман… — он вздохнул. — Я не знаю, Ир, я ничего не исследовал. Все эти месяцы просто был здесь и надеялся, что ты однажды появишься. Видимо, эта дорога куда-то ведёт. Он и правда не знал, был ли это иной путь — а может быть, путь возвращаться по кругу; ушёл ли отец, потому что ему надоело бродить между ними чужим человеком, из прихоти ли — или это был некий предел и срок. Спустя ещё четверть века, полвека — уйдут ли они вместе или останутся? Только они никогда не расстанутся, вот что он мог сказать очень легко. Он хотел бы увидеть детей, расспросить, как сложилась их жизнь и каков оказался её конец; может быть, Ира ещё втайне верила, что вот так встретит Артёма и наконец по-настоящему поговорит с ним. Он знал, что она бы простила его в любой год, в любой день, если только тот снова приехал бы, сам захотел бы хоть что-то спасти. Но возможно ли было найти здесь, за гранью и временем, кого угодно? — Ты знаешь, Ир, спустя те тридцать лет он никогда не пытался о ней узнать, — сквозь туман невозможно было различить свет луны, но сейчас была ночь, и они наблюдали за серым клубящимся маревом через окно. Где-то там был скрыт и горизонт — но хватило бы вечности, чтобы когда-то увидеть? И вовсе — дойти? — О жене? Он любил её? — она мгновенно прочла недосказанное. — Мне всегда так казалось, хотя я едва его знала… — Он не был способен на нежность и ласку, — они оба помнили: девушку сына тот принимал сносно, но всяко без радости, и было глупо ждать большего. — Да, он по-своему её любил. Только вряд ли простил — нас обоих. — Похоже, что он никого здесь не встретил, — её глаза чуть заблестели. — А мы? Мы могли никогда не увидеть друг друга? Он вздрогнул, лишь только представив, что день его смерти — последний, когда он мог с ней оставаться, что он бы запомнил её в этом дне, а за ним больше ничего не было, никогда не было ничего. — Ты позвал меня, помнишь? Ты первый, — она в этом шёпоте будто вернулась к чему-то болезненному. — Пока ты не позвал, и туман вокруг не расступался. Как будто иначе мы не могли… — Но это ты шла ко мне, — он прервал, мягко сжал её руки. — Ты шла, и я просто увидел тебя. Ты сама нашла ко мне дорогу. Она так привычно шагнула к нему; он обнял её, тихо раскачивая, словно в танце. Наверное, это и было единственным способом: звать и услышать, но прежде — дойти, неосознанно, не понимая, вслепую. Наверное, вовсе нельзя было соединиться, когда две души, тени, кем они ни были бы, не искали друг друга. — Наверное, у нас с тобой просто не было шансов не встретиться снова, Егорова, — он усмехнулся, ловя её сверкнувший весёлой зеленью взгляд. — Если я понимаю, как здесь всё устроено, но в любом случае очень хочу в это верить. — А папа твой? — вот она снова вычерчивала что-то известное лишь ей одной где-то рядом с его неживым сердцем. — Хотел бы я хоть когда-нибудь поговорить с ним нормально, — он только уставился в одну из множества точек. Тогда, перед смертью, тот поджёг больницу и мало кого узнавал, приставал к пациентам и докторам со своим бредом, был буйным и непредсказуемым; хоть о каких-то серьёзности и здравомыслии не шло и речи. — Он тоже окликнул меня первым, но, очевидно, на этом его благодушие кончилось. Может быть, он вообще не знал, что, позвав, сам и открылся мне. А ещё вряд ли искал хоть кого-то, когда сюда прибыл. — Хотелось бы думать, что он тебя любит, — она говорила едва уловимо, куда-то ему в плечо. — И что Артём меня любит. Но вот уж на что просто глупо надеяться. — Иногда мы ничего с этим не можем сделать. Он лично бы вправил мозг младшему Павлову, покажись тот на пороге, но, как и когда они жили, такой шанс был ничтожно мал. Может быть, это к лучшему, думал он в то время, больше всего не желая её слёз. Едва ли сынок, получивший желанные деньги и с тем и исчезнувший, что-то исправил бы. Он и тогда, и сейчас лишь обнял её крепче. Они не могли дышать, сердце не билось, и за окном не было ничего слышно, поэтому здесь тишина неизменно была абсолютной. Похожей на вечный, такой же, как этот мир, сон без иллюзий и образов… Его ладони коснулось тепло. Она вдруг потянула его за собой: — Идём, — и растворилась, уже потерялась за дверью. Теперь больше не было страха — он знал, что найдёт её спустя секунду, и то сожаление о безвозвратно утраченном времени было напрасным, что только сейчас стало ясно. Они шли навстречу друг другу и были друг с другом, не скованные никакими пределами, и что могли значить только-то тридцать лет, если их выбор привёл их обратно, к чему-то несоизмеримому с юной влюблённостью, к тому, что в самом буквальном значении было их миром? — Ты видишь? — она подняла глаза вверх и как будто уже не могла отвести. Он держал её за руку, чтобы понять ещё прежде, чем она подскажет. Туман впереди был таким же густым, почти материальным, и где-то в нём бродил отец; пришло в голову, что, может быть, тот исчез, едва только его полностью отпустили, ведь связь была односторонней и очень непрочной. Но с Ирой, напротив, она доросла до вершины хоть сколько-то вообразимого — кажется, вот почему они видели это, обнявшись и глядя в одном направлении. Словно и созданные по их воле, над ними, рассеивая вечный морок, горели пока ещё редкие звёзды.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!