22. Погорелец (II часть)
20 мая 2026, 16:33?
? апреля 1985 года
— Выброси. — Что? — Выброси. Выкинь её. — Зачем? — Подтекает. Убери! — Нет. — Почему? — Денег нет. — На что? — На штраф. — Здесь нет дорожной инспекции. Вышвырни, воняет! — Нет. — Этим займутся уборщики. Это их работа. Ты хочешь лишить их зарплаты? — Справедливо. — Я прав. — Ты не прав. Ты слишком хорошо убеждаешь.... Замылившееся апрельское солнце лизнуло стекло, продираясь сквозь подзолотившуюся дневную хмарь. Чья-то рука вздёрнула огнездившийся в креплении стеклоподъёмник, малость свесилась — мало ли кому в лобовуху расквасит, — и отпустила жестянку восвояси. Технически, должна была остаться цветастая алюминиевая распечатка. Реальность оказалась куда занимательнее: банка заскакала за авто, буздыкнулась в чей-то бампер, отлетела в другой ряд, ударилась об одно колесо, второе, третье, прилипла к раскалившемуся радиатору фуры, затем поток воздуха содрал её с решётки и выплюнул в сторону, далее — кульбиты до отбойника, гол меж решёток и головокружительный нырок вниз. Подмостовый мир принял новосёла холодно. Серая, высвобождавшаяся из-под весенней слякоти травка на миг вспузырилась и отпружинила банку к пушисто окошатившейся вербе, оттуда жестянка проваландалась в пару кувырков и скатилась на сухие бетонные блоки, где в промежутках, в талой воде уже зеленел непривередливый мох. Забетонированная стена возвышалась над изгородью жидких кустиков и вползала на самую верхушку крутого берега. Подтёками перечёркивалась огромадная надпись «3キロ» и стрелочка, указывавшая в направлении порта Хонмоку по реке Тама, которая здесь представляла блекловодный судоходный «коридор» шириной метров этак пятьдесят-сто. Волны бурлили и прибивали к берегу самодельные плотики из каких-то палочек, веточек, лесок, иногда пенопласта. С техотверстий капала вода. Было темно, влажно и тихо, выше — раздражающее броуновское движение машин. Кто-то мчался непонятно к кому. Кто-то удирал непонятно от кого. Кто-то рождался непонятно зачем. Кто-то умирал непонятно почему. Банка перекатилась и навострила разорванный бок в небо. Хороша погода. В неё неплохо думается. Думается. Если есть еда. — Х-х-х-г-ш-а-а... гуай го... кхк... йоку аримасем... агкха... Небо вдруг упало, раскрылось в пять когтистых пальцев и схрустнулось на банке, потащив наверх. Не дотащило: измятая жестянка выскользнула вниз и пустотно забуздыкала около левой ноги — да, и того «кабриолетного» лофера с пропитавшимся багрянцем носком, что для пущей надёжности обмотали в какие-то тряпки и приложили листок жень-шеня (на деле обыкновенного подорожника), чтоб не кровил. Ещё раз. Поддёрнутая за оттопыренный край, банка пошла всё выше, выше, выше... на уровень лица: желтовато-миндального, немного подкоптившегося от выхлопных газов, с собранными в ссохшуюся гармошку губами и сбившимися в колотуны сальными волосами. Вопросительно вздёрнутое ухо приобрело шикарный багрово-фиолетовый пузырёк вздутия близ виска. Глаза — загнанные, испуганные, с мутным блеском, — прятались в продавленных глазницах как ласточки прячутся в скальных выдолбышах. Мидори не ела четыре дня. Ну, как четыре. Три. С утра она ж успела нахлебаться пустого чаю, в школе — унизительная мисочка риса с рыбой, ещё свезло «отмашку» с барского стола выудить, то-ли Твикс, то-ли КитКат по случаю чьего-то дня рождения. Тогда выходит три. Два, если считать полноценные сутки. Но будет три. Или два, если разодранная жестянка сослужит ей хорошую службу. Девушка ощупала жестяную пасть. Во взгляде — ни мыслишки, только какая-то допотопная рассчётливость. Хорошая кромка. Острая. Злая. Рвёт. Можно разодрать и свернуть. Будет острее. Будет... Мидори враскос присела на корточки, подвыцветшая клетчатая юбка натянулась на обострившиеся, дрожьмя дрожащие коленки как зонтик на сломанный остов — у неё начался катаболизм. Слово нудное, похоже на «катаклизм» и смысла примерно того же. Когда легкорасщепляемых углеводов нема, а жир есть золото на «про запас», организм начинает сжирать собственные мышцы, действенно намекая, что неплохо бы начать питаться. За эти три дня девушка попыталась попитаться. Попиталась. Пиздюлями. Было очень-очень стыдно и очень-очень удивительно, на что способен человек, когда прижмёт: ей аж наглости хватило стырить консерву прямо у занимавшихся выгрузкой рабочих, увернуться от тяпки и укатиться куда-то в кусты под матерящийся гвалт, чтобы продолжить пилигримские похождения вдоль трассы «Токайдо Синкасэн». Мидори шла в Токио. В день — двадцать километров. Значит, она прошла сорок. За два дня. За три точно не меньше, чем за два. Два дня безостановочных скитаний: она не прикладывалась вздремнуть где-то в укромном местечке — ночи холодные, к утру жизни в ней было бы не больше, чем в куриной тушке в морозильнике, — и не отползала в кювет для «личных дел» — делать было нечем и нечего. Катастрофически не хватало воды. Она даже не плакала. Глаза просто распухали, краснели и потом жутко щипались от дорожной пыли. Зато она была свободна. Герой, независимый ни от непостоянства йен, ни от самопожирающих систем, ни от чужих ожиданий. Ёси бы точно злился. Жестянка в правую, консерва в левую. Мидори явственно чуяла запах из-под крышки. Сладко. С консервированной кукурузой она была в разладе ещё с младших классов, ибо, сколько бы префектур не объездила и школ не сменила, консистенция сего явства по-прежнему отвращала: поварихи плюхали на поднос пересахаренную, растекавшуюся жёлто-серыми комками лепёху и пели что-то про витамины. Ещё противнее становилось от газет, где каждый номер пестрел гордостью за японское животноводство, которое перешло на комбикорма из кукурузы, ведь это суперполезно, сверхпитательно и без шлаков, если без прикрас — дешёво, налогом не облагается и пухнет в желудке. Скоты. Что те, что эти. Мидори ни за что бы не поравнялась со скотом... в прошлом. В непритягательном полубедственном прошлом, когда у неё были деньги, номер, парта, примерное представление о «завтра» и множественные рупоры контроля над собственной жизнью. Контроль — ограничения, ограничения — несвобода. В настоящем она проваливалась в бесконтрольное и полностью свободное скотоподобие. Всего сорок восемь часов до этого в столицу её гнало понимание: там можно обрезать «хвосты» неразгаданных дел, затеряться, спрятаться... и что-то придумать. Но Мидори успела так отупеть, что осознанный мотив обратился в первобытные импульсы: назад — нет, нельзя, опасно; вперёд — да, можно, безопасно. Не к Токио. Огни большого города вырастут сами, с неё станется просто продолжать идти. Консерва, увы, сама не вскроется. Над рекой гудело. Запавши куда-то вбок и раздербанивши плечевой шов блузки о гранитный выступ колонны — а та, по сравнению с засалившимся и измятым нательным мешком некогда белого цвета, была девственно-чистой, ибо в ту эпоху у школьников ни граффити-маркеров не водилось, ни они сами на промзоне не водились, — «юдо но таибоку» проводила взглядом недавно разгрузившуюся плоскодонную баржу, по краям платформы метались точки в потешных оранжевых жилетах, смахивая песок в вспенившиеся волны. Консерва тоже плоскодонная. Палец повазюкал о ребристую крышечку. Язычка нет. К банкам такого типа прилагался специальный «ключик», который требовалось вставить в хлястик и открутить жесть. Не было ни того, ни другого. Консерва требовала от изголодавшейся Мидори задачи совершенно непосильной — соображать. Соображалка не работала. Почти. Это же «почти» удерживало её от опервобытнивания. Вздрагивая от озноба, Мидори внимательно осмотрела свои руки. Жестянка по-прежнему в правой, консерва по-прежнему в левой. Что из этого можно придумать? Раздербаненная жестяная бочина зазывающе торчала всклокоченной кромкой — ну давай, разорви, сомни, преобразуй. Так девушка и поступила: чёрный дугообразный коготь без труда, но обманчиво легко продырявил алюминиевый бок и вспорол от кольца донышка наискосок до рванины, периодически увязая в измятинах и грозясь оторваться вместе с мясом. Когда банка была развёрнута и вылизана до блеска (внутри какая-то шипучка, сладкая и обидная), она тупо постаралась всковырнуть консерву краешком. Хрена с два поддался бы металл, крышка просто отказалась деформироваться и затупила жесть. Мидори тоже затупила. Что из этого можно придумать? Голод грыз всё сильнее. Сотня грамм её пересахаренного счастья плескалось за крышечкой в миллиметр толщиной, так и испытывая прокусить её зубами, но опыт — сын ошибок трудных, — периодически откликался расшатывающейся болью в клыках. Пастью щёлкать не вариант. Набережная не могла предложить ничего взамен: забетонированная пустошь отнюдь не богата на камешки, щебень, не отыскалось даже какой-нибудь запропастившейся арматуры, бутылки или хотя бы чего-то такого, что гарантированно проколупает консерву, для девушки ставшую как самым верным союзником, так и злейшим врагом. Банка — не вариант. Что из этого можно придумать? Мидори прислонилась к мостовой опоре. Её знобило в плюс двадцать пять. Так знобило, что собственноручно нагретая консерва казалась тёплой. Мозг, изъеденный затяжными стрессами и «сушкой», ни с того ни с сего выпалил идею наравне с архимедовской эврикой: раз мост твёрдый и сложен из бетона, то что ж её останавливало просто расквасить консерву об опору? Кто-то когда-то где-то — неважно кто и неважно где, — постановил, что Мидорино тотемное животное — дятел: в меру умный, в меру тупой, прямой как жердь и долбящий одну точку до победного. Конечно, «юдо но таибоку» в ту пору затаила жутчайшую обиду на незадачливого орнитолога и проклинала птичье существование как вид (была маленькой ещё дурёшкой, так что простим), но сейчас долбила она всем дятлам на зависть: хрясь — и с третьего удара взбугрившийся мелкими каменюками бетон расквасил консерву. Жесть вскрылась грязным цветком в обёртке, рассол обфаршмачил стену. Мидори присосалась к дыре. Глотала она жадно, не жуя — боязно, что хотя бы крошка в десне завязнет, — прокатывая языком кукурузинки в горьковато-сладком муссе и раздавливая их о нёбо. Зрачки разжирели от удовольствия и укатились высоко-высоко под веки. Она была как зверёк. Зверьки не думают, видят еду и хапают сразу. Девушка поступила также, ни секунды не мысля, что застопорившийся за два дня ничегонеедения ЖКТ при свалившемся сверху «подарочке» взбунтуется по-тихому, не разразившись лучами поноса — до «дна» даже не дойдёт, — а начнёт один за другим дарить воспаление слизистой, кишечную иммобилизацию, панкреатит, смерть. Но зверьки не думают. Мидори — зверёк. Всё сошлось. Было мало. Очень мало. Исчезающе мало. Породнившись с землицей, столбыня аккуратно-аккуратно — в глазах предостерегающе мерцали точечки, по вискам словно вдарили кирпичами, — разогнулась. Огляделась. Громада моста рассекала грязновато-жёлтый небосвод бетонной рукоятью, по которой ползли автомобили разных марок и мастей: дешёвенькие легковушечки перебегали из ряда в ряд на манер разноцветных жучков, серьёзномордые седаны клаксонировали в такт чайкам, фуры утаптывали дорожное полотно над самой головой и всё-всё-всё такое красивенькое, малюсенькое и ми-ми-ми-миш... «юдо но таибоку» вдруг переломилась в талии и осела на землю, жутко захрипев. С распахнутого рта потянулись тросы вязкой слюны, глаза выпучились, рука дрожаще шарилась по плоскому животу где-то у грозившейся разорваться диафрагмы. Казалось, что собственные рёбра хотят из неё всё выдавить как из тюбика. Вздулась, сдулась, вздулась, сдулась, взду... — Эааеаргхп! — девушка окреветилась и тяжело задышала. Слёзы накладывались на сопли, сопли на слюни. Мидори разложилась на четвереньки. Картина перед носом — бон аппетит: на запылившемся, так старательно высушивавшимся апрельским солнышком бетоне серым вызвездилась водичка, на ней — аккуратная насыпь кукурузинок в золотисто-пенящемся супце из желчи, натюрморт довершился новым «буууыааэ!» и хлопнувшейся пригорошней чего-то тёмного, тягучего, с какими-то аморфными комками. Рвано заколыхалась грудь — дыш, дыш, дыш! — и мгновенно осела как сдувшийся шарик, неведомо какое чудище внутри живота разразилось урчащей серенадой и совершенно невпопад погнало по пищеводу новенькую порцию прямо в тот момент, когда девушка, захлопнувши рот после вдоха, беззвучно тряслась от боли. Всё плеснуло через нос. Лоб прошило так, словно она всадила в себя литров двадцать «Табаско» разом. Горело и орало. Кислило так, что не вздохнуть. С влажным хлюпанием разжав инстинктивно сомкнувшиеся челюсти, у неё с зубов покатились канатики слюней вперемешку с ало-красным. Из носа тоже наплывами текли кровавые реки. Мидори кашляла, хрипела, на миг прокуренно засипела (к сигарам ни пальчика не тянула, это зло, вредно, не для хорошей девочки) и отхаркнула что-то металлическое. Серебряшка — по могучести своей и рисинке не чета, — упала вниз, увлекая за собой парашютик из щупальцевидно-кровавых слюней, розовая шапчонка нашпингалетилась на острый край. Девушка утёрлась, остекленевшие как у рыбы глаза вперились в пульсировавшую на металле точку без понимания, что вот это вот — её желудок. Не содержимое. Сам. Не внутри. Снаружи. Не весь. Кусочек. Она припала на локти. — А-а-а-э... а... а... а-м-м а... мам... мама! — жалобно проканючила столбыня, скрючившись и давя коленями на живот. В боли открылось ей внезапно, что осталась она один-одинёшенек посреди мира, который хочет её убить. — Ма-а-а-а... мне пло-о-охо-о-о... а... а... з... забери м-меня отсю... ыыыееэарпх! Её выложило водицей. Маслянисто-мутные пищеварительные сока чопнулись у пальцев, в них крошечными гандолами застыли ещё осколки, всколыхнувшись, когда Мидори захныкала над собственной блевотиной. Как же так? Почему первая за два (или три?) дня пища теперь лежит да воняет? Она ради этой консервы шкурой рисковала, берегла, мечтала... Под диафрагмой беспощадно жгло и жалило, ещё ниже кишки перекликались влажными причмокивавшими голосами и требовательно поскрипывали совсем не от голода — их взбудоражила авария наверху. Зря, очень зря тогда Мидори не прозондировала всё зубами: раздолбав банку, микроосколки вплыли внутрь, устроились в кукурузе и попутчиками-камикадзе ухнули в кислистую темноту, едва желудок принялся спазмировать пересахаренное подаяние — края воткнулись в стенки. И ещё. И ещё. Ауч. Каждое новое всковыркивание резало сосуды слизистой, рассылая «пригласительные открытки» мутным типам навроде кислоты, воды, проглоченных бактерий и каких-то своих холер отправиться в незабываемую экспедицию в межорганное пространство, где можно опухнуть и разразтись в хорошенький сепсис. Желудок вытошнил деструктивные элементы, но они уже успели натворить делов и ретировались не всей компанией — Мидори всё ещё мутило. Кто-то остался там. Только выблевать не с чем. «Юдо но таибоку» встрепенулась и, раскорячившись как какое-то неведомое рачище в блузке, покарабкалась обратно под мост. Едва мазанно-перемазанное облаками небо смерклось под бетонным навесом, девушка... Тук-тук, ту-тук... Тело обессилело с концами. Набок. Тук-тук, ту-тук... Ни веса, ни паники. Жар в животе. Тук-тук, ту-тук... Зрачки за веки. Выше. Тук-тук, ту-тук... Боли нет. Ту-тук... Мама. Ту-тук... Она кружит рядом, волнуется. Ту-тук... Она поставит её на ноги. — Ттеуда. Накормит. — И саенгул-унэ дз'эогмал джаджингнанэ! Спросит, как дела. — Чим. Гуаэнчуи чонг-и иссида. И никому, ни за что на свете — даже Смерти, — не отдаст. — Нейюму джидаедвейо. Део! Пш-пш-пш. Воздух сгустился, стал тяжелее. Рождённое пульверизатором облачко провоздухоплавало миг и осело на лице мокрой маской. Эффекта ноль. Пш-пш-пш. Фыркнуло чуть туже, с нажимом, капельки брызнули сфокусированной колючей струйкой и холодно заморосили о барьер из засолившегося пота, дорожной пыли, безнадёги. Об лоб шлёпнуло что-то сырое, ворсистое, с катышками — это от виска до виска пропутешествовала тряпица, оккупировала щёки двумя блинами прохлаждающей мокроты, утёрла заветрившиеся губы. В конце вылазки тряпка хлестнула около глаза. Спустя мгновения — два, три, десять, — в веки ткнулись две суховато-мозолистые палочки и насильно раздвинули их. Глаза залил свет. Подзолачивавшийся в краях ослепляюще-белый круг и ничего более. Она слышала бриз. Она чувствовала бесплотную лёгкость. Она была в раю. У пантеона богов. И ничуть не смутилась, когда оттуда совсем не божественно хрюкнули: — Нун-и умджииг-иго исс-йо. Нан сал-анам-еуйл гоуа. Столько света. Какой кошмар! Мидори постаралась «отморгаться» от этого безобразия, миниатюрными веерочками трепыхали ресницы, а вот голове вбок завалиться было не суждено: только нырнула, как ручища бестактно схватила за подбородок и развернула вверх, любоваться кошмаром любого добропорядочного реставратора — потолок был весь в буроватых высолах и рытвинах отслаивающейся побелки, голый бетон, упрятавшие кабель в ПВХ-чреве гофры проползали к двум косоглазящим плафоновым лампам, но больше всего пространства оттяпала чья-то морда. Морда была жирная, с поросячей щетиной. На руках у морды старые перчатки, в руках — фонарик. Глаза у морды страшные: в косой полосе меж щёк и бровей чернели напомаженные «жучки», цепко переворачивались они за очками не в разглядывании лица, а где-то значительно ниже. Мидори рыпнулась. Хотела. Но не рыпнулась: волосатые ручищи обхватили ее голову (всё, башку отвинчивают) и без лишних сантиментов вдавили в койку, второй раз рыпнулась — вжали плечо. Морда нахмурилась: — Нююво, — пробурчал он строго, затем отвернулся и сипловато гаркнул куда-то назад. — Мин, ппалли гугмул джьом гайджиеода джисео. Сеодюллео, бабоя! Был ли отклик, не был — неясно. Морда успокаивающе потрепала её за плечо при попытке встать. — Нююво, нююво... Мидори не дёрнулась. Сил нет. Из дверного прохода — до чего ж забавно, что без двери и даже без косяков! — выдавилась маленькая тень, прогарцевав на чрезвычайно тонких ножках по дроблённой плитке. Девчонка. Вроде как. Не обессудьте, но в Бумажном мире водится всякое-превсякое и подчапавший(-ая?) к больничной койке представитель(-ница?) под девчонку мимикрировал(-а?) весьма плохо: телосложение мальчишечье, некормленное, кожа пергаментно-белая, лисьи уши торчком и вперёд как два радиотелескопа, полуобрезанные волосы завязаны в хвостик-пальму резинкой цвета нечищенной моркови, глаза большие, покорства нет. Одето это было в серые штаны с продырявленными карманами (чтобы точно ничего не спёрла) и рубаху с закатанными рукавами. В руках — что-то, что ознобшая Мидори чувствовала очень тёплым. — Ча! — как-то по-злобному клацнула она, передавая морде что-то с дымком. Пока морда поглотился презентом, Мидорина голова вбок всё-таки упала. Взгляды пересеклись. Первоначально в глазах мелочи (в ней кое-как набиралось сто сорок сантиметров росту) задребезжала дичайшая оторопь, и только потом... узнавание? Японские терии. Они — сёстры. По виду. По несчастью? Предстоит узнать. Грубая (а Мидори познала уже заскорузлость мужских лап — грубая как тёрка, такта нет) рука заползла под затылок и подняла тяжёлую голову. — Неуньун масуеойа хае, — сказал пленитель. В губу тыкалось что-то керамическое, через что веяло обжигающими волнами жара. Мидори сцепила зубы. — Бойджиабхе саенг-гагхал пил-оу йеобс-эо. Геунянг мосё! — скомандовал морда и применив далеко не самую грязную, но весьма-весьма подлую методику. У людей под нижней губой есть кусочек кожи. Называется уздечка. Он соединяет губу с десной, а при должном растяжении делает очень больно, на что мужик и рассчитывал: не волнуясь совершенно, больно или нет сломанноухой горемыке на столе, большим пальцем он отдавил губу книзу. По дёснам, извечно страдающим недостатком витамина D — или C, или W, память отшибло совсем, глупая-глупая-глупая Мидори! — резанул холодный засырелый воздух, и девушке пришлось разомкнуть зубы, в щель которых успешно зазондировалось что-то несмыкаемо-фарфоровое. Как оказалось, это из носика поильной чаши полился чай. Тёплый. Очень сладкий. Дабы не задохнуться ненароком, она принялась глотать. С сподвижек морды, ей пришлось приподняться повыше, ровно настолько, чтобы можно было посмотреть вниз... Зря. Очень зря она смотрела. От исхудалого подреберья до паха она была забинтована как мумия из фараоновской гробницы — разница лишь в том, что Цурута (на свою же беду) пока жива: истепавшиеся, полупрозрачные полосочки бинта с вразнобой торчащими нитками-усиками плотно-плотно обматывали её корпус. Ни дренажа, ни желчеотводника — обойдёшься! — под слоем марли явственно просвечивало жёлто-бурое пятно йода и ещё чего-то, разлившегося по левые рёбра во круг жирнющего шва. Шов был чёрный, вмятый, неаккуратный, края кожи восходили посеревшими горками. Оголённая грудь торчала гордой единичкой. Они в ней... копались?! Мидори почти заплакала. Такого телесного ужаса она не испытывала со времён первых месячных. Её вскрыли, потрошили, резали вдоль и поперёк словно бесчувственный кусок мяса. А если они где-то ошиблись? Если не вытащили что-то или, наоборот, вытащили случайно? А если по злому умыслу? А если... Слезливую сценку морда оборвал логичным отпускновением «пациентки» обратно на кушетку. Койка опасно скрипнула. — Улюга дангсин-ёул гухаесс-оу. Дангсин-ёун джугчи ангх-ёул геоуеуо, — размеренно протявкал он что-то на собачьем языке. Девчонка-терийка стояла при исполнении обязанностей и глазела на Мидори как на экзотический экземпляр в зоопарке. — Улинеун... богсухаева хае. Улинеун-а мво-ёуо? «Юдо но таибоку» вжалась в кровать. Она не слышала. Ни к ней вопрос. Да, точно не к ней. Да-да, точно-точно не... — Дангсин. Нэ, бало дангсин! — пробасил мужик, прищёлкнув волосатой ручищей у носа с твёрдым намерением вышибить чёрноволосой глаз. Та дернулась. Он захихикал. Да, очень потешна эта неведома зверушка, что никак не сопротивляется копошению в своих же кишках... — Улинеун-а мво-ёуо? Нет-нет-нет, он не у неё спрашивает, она тут совершенно ни при чём... — Улинеун-а мво-ёуо? — ожидающе спросила морда. Нет, не ей... — Хм? Ей. Через силу, через боль разомкнув чуть приразмоченный чаем (он уже горласто переливался в кишках), а в остальном всё так же сухой рот, потерпевшая просипела: — Хитон... око... мо рикаи... д-д... декимасен... а... По нахмурившимся бровям морды она поняла — ему нужно не то. — А-а-а-эххх... — в интеллектуальных потугах он наморщил необъятный лоб, аж пот выступил. Пальцы заперебирали воздух. — Называться? Как? Чего? Снизившись в коммуникативных навыках до уровня неандертальцев, он начал небрежно как-то, на отвали сучить руками в стороны. — Моего Квон Дэ Хи. Её Мин Бо Ё, — объяснил он, тыча жирным пальцем сначала себе в грудь, затем в девчонку, что заколыхалась как лист на ветру. — Твоего? Как патока, по застенкам черепной коробки неспеша размазывалась отвратительная мыслишка: её спрашивают. Возможно, имя. — М-м-м-ми-и-и... — она затихла, никак не могла начать, потому что очень сильно заболел живот. — М-м-и-ид... — Мид... Гм! Мид, Мин... Мин! — новоназванный Квон глубокомысленно прочавкал и повернулся к Мин, дико заржав. — Мин, дангсин-иу илеум-еул ттан, агха-га-га! Мин — видимо, так звали ушастую оборванку, — совершенно не вдохновилась. — Нео мусеобда... бабоя. Подзатыльник — и девчонку отшвырнуло к расчеркованной маркерной надписью «고문실» двери. Она зашипела и скрылась в потёмках. Один на один. Спустя, по Мидориным ощущениям, час морда решил развлечь её физкультурой. Спросил? Естественно нет: поднял, прислонил к стене, затем спустил длиннющие ноги на пыльный пол и гаркнул у уха: «Гада!». Мидори захныкала. Тогда Квон без всяких сантиментов и заделов на нежность — ради чистой, даже несколько презрительной по отношению к ней как к человеку функциональности, — обнял её под локоть и серией микро-рывков сдёрнул с койки. Пошли. Коридоры были тёмными, но не безжизненными. Наоборот, обживалось негостеприимное местечко довольно активно: кое-где выкрошенные блоки бетонной стены затыкались кипой медицинских карт, плитка на полу заменялась на противоскользящий рифлёный металл, провода чёрными змеями разбегались вон из кустарной разветвительной коробки — над ней мучаться не стали, просто залив оловом, чтобы не коротило. Поклёхтывая перегорелыми диодами, на чёрных кронштейнах расселись редкие лампы. Барабанящая изломанной лопастью вентиляция доносила застарелый, даже какой-то солёноватый запах — море? пот? что-то ещё? — и прогоняло сквозь себя разговоры на непонятном наречии, звучавшие словно из водостока. Потолок был настолько низким, что Мидори скребла ушами по отслаивающейся побелке и вековой пыли. Её тошнило. Ноги слушались плохо. С животом — вообще кошмар кошмарный: каждый шаг обнаруживал катастрофическую расхлябанность внутренностей и казалось, что вся эта бултыхающаяся масса петлей кишок просто вывалится. Учитывая местный сервис, это ничуть не преувеличение. Сшивали, молясь. Переволоча ноги через порожек, им надо было завернуть за угол. Надо было. Вместо этого она увидела то, что не надо было. На глаза навернулись слёзы одновременно и от ужаса, и от неперебиваемой кислой вони: — Боже... В холодном кабинете ошивались ассистенты, с ног до головы задрапированные в медодежду: золотящиеся лихорадочным интересом глаза сидели в склепе из маски и надвинутой хирургической шапки, руки в резиновых перчатках, халатов нет — вместо них старые фартуки, замызганные бурой кровью. Они ошивались вокруг тела. Тело висело на крюке. Мясницкий потолочный крюк увлекался цепью в расселину потолка и раздербанивал ногу в голени. Тело было обезглавлено, обкромсано в верхних конечностях выше локтей и помыкательствующе распахивало вычищенную брюшину: рёбра разводились в стороны металлической распоркой, внутри — ничего, только позвоночник и рёбра расходились по мясу белыми жилами. Они разделывали сирионида. Скорее, сирионидку: закопавшийся в живот трупа ассистент вытащил что-то синовато-венозное в алом крошеве, похожее на слоника — в этом без труда опозновалась матка, — и ухнул в эмалерованный таз под ногами, куда струилась бордовая кровь. Троица ассистентов пристроилась со спины и занималась огромными крыльями как у чайки. Один зафиксировал в «локтевом» суставе какое-то хитроумное приспособление, нажал — крыло с хрустом раздробленных костей разогнулось и грустно макнулось длиннейшим пером на пол. Двое других ощипывали перья, что уже в изрядном количестве устилали пол белыми очиненными стержнями. «Любование» этими неземными видами прервал вылетевший главврач. Или главгад — по чистёхонькому виду не трудно догадаться, что это он тут всем заправлял да приказы раздавал. Он буквально напал на дверь: — Э! ХАПЫРА! МУН ЧХАДАГВА!!! — заорал бешеный, описал дверью размашистый полукруг и с дурью всадил её в щеколду. По стенам разошлась дрожь. Переползя через очередной порог, Мидори снова захныкала: — Коко ва доко? Йе ни каретаи-и-и... Ей было невероятно больно, чрезвычайно отвратительно и дико страшно в этом месте, где человеческое тело — как конструктор. Морда морды порозовела от смущения. Он заторопился и вывел шатающуюся девушку-столб в коридор, где впервые помещению придали мало-мальски цивилизованный вид. Он постучался в дверь под номером 2: — Ямаока! Ссоним-и осуеосс-ёуо, — пролаял он что-то на своём собачьем диалекте, вызвав у Мидори новую тряску: что, куда, к кому, за что?! После невнятного ответа Дэ Хи отворил дверь. Комната была малюсенькой, лишь с небольшим отрывом от номера в гассюку, но иллюзию просторности создавало панорамное окно — сквозь чуть замылившееся стекло виднелись проржавевшие, застывшие на веки вечные громады корабельных верфей и разгрузочных кранов, хитросплетением балок перепоясывавшие гладь далёкого синего океана. Казавшиеся золотыми, но в деле сделанные из алюминия в дешёвой краске люверсы без штор, водянисто-голубоватая плитка, стопки бумаг, какие-то картонные коробки с неизвестными иероглифами — такое припылившееся, постаравшееся обжить заброшку убранство встретило Мидори. А ещё — человек. Неизвестный, сгорбившись на неудобном стуле, сидел за столом и росчерками вершил что-то в многочисленных карточках. Он был высокий. Нет — очень высокий, даже выше Мидори. — Коджин мальсо, — нелестно отозвался он замершему в дверях Квону. Мидори приготовилась к тарабарщине, но вытянутых ушей неожиданно коснулось идеальное, выкристаллизованно-японское: — Конничива, мичи. Дверь захлопнулась. Они остались одни. Телосложение у него было как у палочника: ломкое, тонкое, но способное вершить вещи намного страшнее, чем может всесокрушающая сила мускулов. Передняя часть головы — от отрога подбородка до надробвий, — отсутствовала. Не в том смысле, что несла страшные увечья — её впринципе не было: вместо костей и кожи в оставшийся череп вплавлялся «бутерброд» из множества телесно-пергаментных страниц, одетых на торчавшие из облысевшей головы кольца. Сейчас на странице значилось лицо пятидесятилетнего мужчины совершенно обыкновенного вида. Именно это пугало. Это «неизвестно что» старалось мимикрировать под что-то конкретное и обыденное, явно для каких-то корыстных целей. Создание сложило тонкие, многосуставчатые пальцы в «домик». — Рад встрече. Не имею права разглашать конфиденциальную информацию без добра, данного моим оябун. Вам достаточно запомнить, что меня зовут господин Ямаока. Вы, ныне самый дорогостоящий актив нашей маленькой компании, будете именоваться госпожа Цурута. Согласны? Мидори сидела на скамье. Как ей казалось, на скамье подсудимых. — Где... я... где я? — разбито спросила она, чувствуя, как унизительно дрожит челюсть. — Где я?! — В порту Тоба, примерно в шестидесяти двух километрах на юго-запад от Токио, — сказало создание, интересуясь собственными ногтями больше, чем судьбой несчастной трёхметровой девочки. — А зачем вам это? Вы всё равно не сбежите, вам не хватит сил и без медицинского вмешательства вас ожидает крайне мучительная смерть... Мидори свернулась в комочек и мелко задрожала. Она в плену у нелюдей, у каких-то получеловеков-полуживотных с неизвестным языком, на скотобойне, без выхода и с правами не больше тех, что имело тело на крюке. Может, тогда стоило предать своим кривые, вскормлённые (что само по себе смешно) анорексией идеалы и взять тот проклятущий ланчбокс? Может, стоило всё это съесть? Поговорить с Ёси? С этим фашистёнком в брючках? Или стоило уйти без слов? Ёси в том случае так бы и остался прятавшимся за маской эрудированного старосты гадёнышем. Но хотя бы жил. Изменился бы. Или не изменился, но прошёл бы экзаменационные жернова, получил прибыльную работу, нашёл бы девушку, завёл семью, детей. Или не завёл. Или не прошёл. Был бы выпнут жизнью в ряды фуритэ, спился и сдох бы в петле от депрессии. Но хотя бы показал — нельзя лишать жизни за мнение. Ах, если бы она могла видеть будущее!.. Она взглянула сквозь дыру меж пальцев. Существо ни страницы, ни положения не изменило. — Не нужно плакать, — сказал Ямаока. — В таком положении не получится провести конструктивный диалог. Оденьтесь. Одежда рядом. А то вы, простите, в таком виде, что даже моя бумажная физиология смущена. До «юдо но таибоку» только что дошло, что она совсем голая — не считая перебентованной талии и тех немногих обрывков штанов, что щадяще ей оставили местные живодёры, она была в чём мать родила. Прикрывая грудь (смысла ноль — зачем прятать того, чего нет?), она подпозла к краю скамьи. На ней была свернута одежда. Подняла. Огромная, разношенная почти что до состояния тюремной робы рубаха, короткие штаны-бескарманники, всё серое. Оделась девушка очень медленно. Ей постоянно мерещилось, что шов вот-вот лопнет. Заняв места «согласно купленным билетам», они дружно принялись играть в молчанку. Обострённое голодом и общей невзгодностью жизни зрение Мидори заприметило одну очень личную деталь: нарисованное (образно) лицо на листе не шевелилось. Вообще. Лишь какие-то отдельные пластинки угадывающе приоткрывались да перекладывались с разницей в пару миллиметров, напоминая спазм при инфаркте. Оно пыталось быть человеком. Оно наклонило блокнотчатую голову: — Вы боитесь меня? Мидори промолчало. — А-а-а-эххх, конечно... без лица, без пола, без возраста... Япония поклялась принимать в лоно всё, что от природы. Мы были отвергнуты потому, что не соответствовало «правильной» природе. Честно? — спросил блокнотолицый, теряя джентельменский оптимизм под тяготой горя. — Выглядит как бред. Кольца, оказавшиеся привязанными миниатюрными связками как ниточками, дёрнули страницу, обнажив под ней другую — скалящуюся, дикую, без норм морали. Лицо зашипело: — Мезозой. Аргш! Мы шныряли. Тени. В тени ящеров. Аргш! Нас. Не. Сожрать. Мы выживали. Аргш! Обманывая. Дуря. Притворяясь. Сначала звуки, затем запах, затем... Аргш! Наши черепа. Расслоились. Листы... — изрыгало поток доисторической ненависти создание и Мидори заприметила, что «аргш!» попадает в вздрагивание дальних страниц. Дышит?Это его жабры? У него вместо лица жабры? Мама, забери меня! — На листах. Лица. Аргш! Не наши. Чужие. Свои лица. Мускульным усилием он перевернул страницу обратно, со спокойным лицом человека: — Извините. На излёте двадцатого века я благодарен человечеству за то, что имею право менять маски как и когда захочу, — заявил он, в восторге осаждалось сомнение. — И никто не имеет права меня съесть. На молчание Мидори блокнотолицый продолжил пояснять: — Но это не значит, что везде меня встретят с объятиями. В вашей... Чжаппан мои сородичи до сих пор уязвимы, — он пристально посмотрел маской на девушку. — Скажите, вы проходили гонения диаблоформ 1880-ых годов? Молчание. — Проходили. Я знаю, — ответственно пояснил он. — Я много знаю. Знаю, например, что это проходят в девятом классе. Знаю, что вы в девятом классе. Знаю, что вам шестнадцать. Точнее, мне сказал Квон Дэ Хи. Он понял это по степени развития ваших... яичников. Мидори прошил мерзкий потец. Они копались... там? — Вы издеваетесь, — совершенно убито отозвалась она. — Нет. Квон обследовал, не перешёл ли перитонит на другие органы. Увы, выбери он тогда мораль, вас бы пришлось хоронить. А всё только начинается... — Начинается что? — Новая глава в вашей жизни, — его тонкие руки вывалили на стол связку газетных номеров «Nippon Times» за первый квартал 1985 года. — И никто не обещает, что будет легко. Встаньте. Посмотрите. Я потеснюсь. Когда шатавшаяся как маятник Мидори подковыляла к столу, Ямаока раскладывал газеты. Безделушечный номер за 21 апреля 1985 года, где на первой же страничке разрывалось умоляющим: «ПРОПАЛА ШКОЛЬНИЦА! 9 класс, имя Сачико, сирионид, опозновательные признаки: крылья чайки...», он предпочёл запрятать под остальную кипу бумаг. Вперёд же вывалил номер за 17 апреля 1985. Титульная страница разрывалась заголовком: «衝撃的なニュース:横浜で中学3年生が路面電車に轢かれて死亡、別の中学3年生が首の骨を折る重傷を負った!» и тут же очёркивалась жирнющей меткой 18+ совершенно не зря: чёрно-белая фотография обнаруживала приглёгшую «посопатить» у ЖД девятиклассницу, только головой она легла прямо на рельсу, результаты эксперимента неудачны совсем — череп был продавлен ровно посередине и разорван в клочья, осиротевшая нижняя челюсть щерилась прямо в объектив камеры, зубы валялись везде. Аяка-тян. — Не вздумайте привирать насчёт вашей невиновности, — блокнотолицый обошёл подробности про парня с переломанной шеей и бегло листнул на страницу с фотороботом Мидори. В плёнке слёз девушка различила «подозреваемая» и «понесёт наказание». — И не вздумайте плакать. Всё свершилось. На вас охотятся. Он посмотрел на неё своими «глазами» — просто глазоимитирующими пятнышками, которые ничего не видели. Но он чувствовал страх. Непонятная тварь. — Что произошло? Беззвучно рыдая, Мидори начала быль: — Он... я... с-стояла, он хотел предложить еду, а я... отказалась, потому что... что он бесчестно, он хотел за счёт меня подняться, он обозвал меня гайдзином и я... — вдруг, беззвучно, но щедро она стала заливать слезами газетную страницу. — Ёси, слышишь, прости меня, я не х-... Ямаока грубо одёрнул её. — Не надо. Он мёртв, а у мёртвых прощения не просят. — ВЫ СОВСЕМ?! ВЫ ХОТИТЕ ОПРАВДАТЬ УБИЙСТВО?! — взорвалась чёрноволосая. — ДА ВЫ ПРОСТО... — Я просто... кто? Из-за спины, над лопатками блокнотолицего разогнулась дополнительная пара конечностей. Именно что конечностей, а не рук или лап: никакие лапы или руки не венчает длиннющее костяное лезвие как от косы, которым сжнивают рожь. Таким он просто её выпотрошит... — Я... кто? Продолжайте, я хочу знать. — В-в-в... — Ну? Мидори замолчала. — Во-первых, я не монстр. Во-вторых, не дурак. И в-третьих, — смилостливившись над девушкой, он убрал эти страшные кромсальни. — Я понимаю, что вы тогда не контролировали себя. Поняв, что перепуганной нужно время, чтобы раздуплиться, он провёл краткую лекцию: — Я не оправдываю убийство. Но так же я прекрасно понимаю, что вас довели до края, потому что вы не созданы для того, чем занимались. Это как здорового человека соревновать с инвалидами и осаживать каждый раз, как тот выходит вперёд. Скажите пожалуйста... ваши когти — они для конспектов? — Не... — хныкнула Мидори. — А рост? Чтобы мучаться на неудобном стуле? — Не... — Уши, зубы, зрение... это оскорбляет ваше достоинство, Цурута. Заставлять хищника зазубривать даты. Вас насильно поместили в среду социальных лифтов и контрактов, где ваши преимущества оборачивают недостатками искусственно... ради уравнивания, что ли? — даже засомневался как-то Ямаока. — Мы редко раздаём подарки. Но ваш случай особенный. Мы дадим вам проявить себя настоящую, а не какую-то школьницу с бантиком... фу, вздор! Только не думайте, что всё это за «спасибо». — Вы хотите, чтобы я убивала? — Я не говорил об этом, — произнёс возвышенно блокнотолицый. Солнце начинало снижаться за океан. — Отдыхайте. Мы продолжим завтра.***
В порту экономили электричество. Антрацитово-непроглядной темнотой смутно обрисовывались голые стены, неприбранные углы, раскорячившиеся увальни ободранных ламп под потолком, лишь жёлто-оранжевой полоской под дверью просовывался свет — лампы в коридоре не выключали. А надо бы. От них шла закоптившаяся вонь, предвещавшая скорый перегар. В коридоре ходили. Иногда. Очень редко и тихо. Мидори лежала на старой тахте. Разошедшийся в жёсткие «кратеры» и «бугры» наполнитель, для полного счастья подкреплённый скрипящими пружинами, лишал хоть какого-то подобия уюта — по ощущениям, спина проваливалась в огромную яму, плечи расселись по искривлённой возвышенности как по жёрдочкам. Ещё мерещилось, что пыльные катышки — это нифига не катышки, а кто-то маленький, мерзкий и ползающий. Это подтверждалось тем, что, укладываясь, она нашла жука. Сцепив руки где-то внизу живота, Мидори смотрела в потолок и плакала. Впрочем, действительно ли это был плач — сказать очень сложно: глаза просто-напросто переполнялись слезами и, следуя непоколебимым гравитационным постулатам, ручейками прочерчивали солёные дорожки по щекам. Очень мокро. В разболевшейся голове всё никак не умещались мысли: почему так получилось? На первый взгляд, всё произошедшее в злополучное семнадцатое апреля напоминало работу крайне ленивого писателя, который для пущего эффекта взгромодил множество переработанных, извращенных, отредоктированных до неузнаваемости клише и затолкал их в одну главу. Но всё было не столь просто. Дело даже не в том, что она не верила в произошедшее. Где она оступилась и что нужно было сделать? Уйти нельзя — она бы просто не позволила. И Ёси тоже бы не чурался её «наказать» за неуважение. Вероятно, стоило бы взять еду. Просто подчиниться, каким-то чудесным образом разузнав, что произошло бы в дальнейшем в случае отказа. Но что же это получается? Всю жизнь ходить и оглядываться, стелиться ковриком и быть человеком без собственного мнения, зная, какие последствия это может возыметь? — Ты спишь? Свет фонарика резанул в глаза. Мидори тормознуто, чтобы лишний раз не тревожить швы, отмахнулась медвежьей лапищей. Как она разглядела сквозь прираздвинутые пальцы, в прожектора игралась эта самая... как её... — Уйди, — захрипела «юдо но таибоку», жалея о невозможности перевернуться на другой бок. — Нет. Меня послали тебя проведать, — сообщила длинноухая девочка и выключила фонарик, сообразив, что скорее ослепит Мидори, чем разболтает. — Боятся, что умрёшь. — Лучше бы умерла... Не дожидаясь ни письменного, ни устного согласия, вторженка присела на край тахты. Матрас противно заныл. — Знаешь... у тебя очень красивые органы, — соткровенничала девочка без всякого смущения. — Здоровые. За них дают много денег. Маленькая провокаторша. Мидори вдруг захотела сильно-пресильно ударить её, но поняла, что не обладает никаким моральным правом причинить вред сородичу: те же вытянутые уши, те же серповидные ноготки, те же треугольные зубы, пусть и в меньшеразмерном эквиваленте — эта девочка была многократно искривлённо-изломанным отражением самой Мидори, причём могло быть и совершенно наоборот. Ямаока говорил завуалированными фразами, но в них девушка слышала призыв к насилию, оправданием которой служила «природа». А она не хотела вестись на поводу инстинктов, она — добропорядочная гражданка и одна только мысль о допущении крови ввергает её в животный ужас. Она приучивалась с детства смотреть в пол, шептать «гомен» и не выделываться, потому что понимала — её ждут неприятности, потому что при срыве всё это прилизанно-регламентированное царство просто будет разодрано к херам. Лишь один раз Мидори позволила отпустить себя. Итог — два трупа. — Ты плачешь? Мидори закрылась руками. — Я хочу к маме... о... очень сильно. Глаза у девчонки стали вдруг круглей самой полной луны. Она посмотрела на Мидори так, словно та сказала нечто богохульское: — Ты... хочешь к маме? — выпучив золотистые глаза, таращилась малая терийка. — К этому монстру? — Ты не можешь знать обо мне ничего. И о маме тоже. — Я достаточно знаю. Мать — это чудовище, страшней которого на свете нет никого, — произнесла она притихше. — Ещё в Чосоне, до того, как картель прибыл в вашу ущербное государство, моя собственная мама привела меня сюда. Отдала на органы. За деньги! За бумажки, которые она бы всё равно пропила. А меня не стали резать. Помиловали, у меня совершенно неподходящий резус-фактор. Вот подумай, кто дал мне жизнь: эти... корейцы или та, что родила? Чтобы родить, много ума не надо. Повисла тишина. Мидори драло и покусывало предчувствие, что девочка захнычет, но нет. Та держалась бодрячком. — Не стоит делать из этого великую трагедию. Такое бывает, Мин... — она вдруг запнулось. — Ты же Мин? Я тоже Мин. Бо Ё. — Я Мидори Цурута, — постаралась заявить Мидори, но вышло глухо. — Хмм... Ми-до-ри... мне не нравится. Слишком агрессивно. У вас, японцев, какие-то агрессивные имена. Или это фамилия? — Бо Ё ненадолго задумалась. — О! А что, если я назову тебя... Сёркл-сан? Соглашение она даже слушать не собиралась. — Да, Сёркл-сан. По-японски, лучше прежнего имени и тебе подходит. От «серкл» — кружок. У тебя были таки-и-ие круглые глаза в первое пробуждение. После этого Мин Бо Ё встала. Мидори невольно захотелось ей вцепиться в рукав и никуда-никуда не пускать. Реальность оказалась жёстче. Намного. — Спокойной ночи, Сёркл-сан, — проронила девочка и ушла.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!