Мы

7 декабря 2025, 00:00
Метель мне не страшна. Она окутывает странным умиротворением, будто домой возвращаешься после слишком долгого рабочего дня. Слишком долгой загробной жизни… Снег — одеяло, искристое, в блёстках. Снежинки — кружащиеся балерины, стройные, сильные, я сам когда-то хотел стать такой. Уже не смогу. Больше не смогу. Дома — ореолы обманчивой безопасности среди бушующей пурги. В них даже свет не горит. Камин разжечь некому, а я, наверное, даже забыл, как это делать. Старость не радость. Мне немало лет. Однако много ли? Судя по скрипящим суставам — достаточно, а по юношескому мышлению… Я весь из себя такой, противоречивый. Многие бы назвали ненормальным. А кто сказал, что не называли? В белом вареве выделяется одна хата за метра три. Ничем не отличается от других, стоящих неподалёку, но что-то в ней невыносимо притягивает, как нитка к створкам жалюзи. Выглянешь — а там нечто чернильное на белоснежном фоне. Страшно ли? Мне — нет. Ведь не мне стучат в старую деревянную дверь, не я гляжу в глазок и отшатываюсь от него, как ошпаренный, удачно дёргая ручку. Вот неряха. Всегда таким был. Я толкаю преграду и проваливаюсь в тёмное помещение, старое-старое, как заброшенные заводы. Тут пыль и беспорядок, оставленный кем-то так же неряшливо, как разбитые стекла… Через них дует ветер, настолько ледяной, что помещение можно использовать как холодильник. Створки распахнуты, вот урод, живший здесь, не потрудился ведь захлопнуть. А тем, кто сейчас здесь, теперь мучаться… А кому? Кто-то ведь упал на пол с характерным стуком. Кто-то… больно знакомый. Роме страшно, я вижу это по расширенным, раскосым глазам. Что делает волк, когда видит хищника больше себя самого? Они не сбегают, нет, только сливаются с землёй и приникают к ней, желая, возможно, оказаться на пару метров ниже поверхности… Хотя можно ли считать меня плотоядным? Сожжённое, обугленное местами тело, из-под хрустящих корочек которого торчит мясо. Роме должно было бы это понравиться, будь он по-настоящему хищником, но… сможет ли он насладиться моей плотью, которую пару часов, месяцев, лет назад дружественно толкал в плечо? Сможет ли смотреть в пустые глазные впадины, не вспоминая карие узкие глаза? Сможет ли понять, что за странные ошмётки одежды на изуродованном мне, не родная куртка ведь, даже не пережившие всё дерьмо джинсы. Хотя что тут больше дерьмо? Я ведь больше ни на что не гожусь. Мои мышцы больше не в теле, лицо не узнать даже по сомнительной реконструкции, белёсые на последний момент жизни волосы поплавились и отпали… Вот уж Антон, в самом деле, постарался. Я не могу ему позавидовать, даже то же самое сделать с ним не хочу. Месть — удел слабых, а он слабый, такой, что лишь в Поле-скрипачке и поле-местности нашёл силу. А моя сила здесь. Я и Рома испорчены жизнью, от меня пасёт жареным мясом, от него — едким сигаретным дымом. Мне будет не больно, если он потушит бычок об меня. Мне больше вообще не больно. Самое страшное я, наверное, уже пережил. Но не его взгляд. Этот испуганный, тревожный, печальный одновременно… Конечно, он боится меня. Посмотрел бы я, кто б не боялся живого мертвеца на пороге своей обители. С собой он, то есть я, несёт ужас и угорелые маски зверей в обугленных обрубках пальцев. Когда-то они бы тоже могли держать сигарету, но всё то было в другой жизни, какой, я уже даже не помню. На треть моё пребывание до расправы состояло из страха и галлюцинаций. Остальная часть — из вырваных заусениц и отмороженных конечностей. Я давно вырос из своей куртки. Нечему было защищать меня от холода. А теперь — есть, но вряд ли он захочет, вряд ли добровольно, вряд ли… Он меня вообще помнит. Прошло столько лет. Сколько? Я не знаю. Я не хранил календарь под больничной койкой, а дни зачёркивал отломанным ногтем на животе. Помню, что горячая кровь капала с кожи на белые простыни, а медсёстры за это всё равно ругались… их лица давно расплылись, оставляя болотное пятно на памяти. А может, я вырезал заговоры на себе, чтобы моё тело посмертно завещали людям с благими намерениями? Остались ли они ещё вообще? Последние, кого я помню, были взрослые Антон и Полина… Ах, Полина. Не ты ли была готова в любой непонятной ситуации броситься очкарику, — так и оставшемуся в очках, к слову, — на шею, позабыв о таких нежных конкретно к тебе волчьих зубах? Ко мне они никогда не были так чувственны. Клацали возле шеи, пусть никогда и не кусали на самом деле, я же чувствую, что могли бы. Не чтобы убить, конечно, так, припугнуть… Вызвать ненужный страх, они-то всё равно были грозами района, не нужно было даже пачкать их в крови, чтобы доказать свой авторитет. Но теперь я вижу — они дрожат и грозятся выпасть, а значит, мясо больше есть нельзя. Чистить дважды в день. Использовать зубную нить. Полоскать раствором лимона и соды. Скрежетать ночью, когда волк плачет в подушку и старается не завыть одиночкой… Когда волк старый, поздновато искать себе спутник, как у Земли. Моё тело непригодно для пропитания, прожарка плоха. Помешало ли это бы ему, будь он чуть меньше Ромкой и чуть больше хищником? Да. Ответ не приходит сам собой. Отвращение в его глазах не видно, но если бы он знал, кто перед ним, если бы видел меня до всего сотворённого Антоном… если бы хоть раз подумал обо мне под конец годов. Если бы — сплошные додумки. И ни одной правдивой, ни одной правильной, счастливой. Я потерял позитивное мышление ещё до того, как загремел в светлые палаты с одинаковыми кроватями. Я потерял его тогда же, когда больше не увидел Рому. Свет в чернильных глазах, хмурость на соколиных бровях, оскал на плоских губах… и сигарету меж кривых пальцев. Как никогда хочется прикурить. Я бы уже бросился ему на плечо, будь я чуть меньше стейк и чуть больше тот самый Бяша, но теперь не хватает запястий и отдельных мышц, чтобы это провернуть. Потому я просто падаю в его ноги, согнутые в коленях попытками убежать от меня, живого мертвеца, лёжа, а он вздрагивает больно сильно. Правильно делает. Не каждый день нечто сожжённое касается пусть даже не открытых участков кожи, но тонкий слой ткани не дарит абсолютной безопасности. Кто знает, что завелось во мне в том проклятом гараже? Сальмонеллез, туберкулёз, энцефалит? Может, с собой я привёл заражённых крыс, которые набросятся на Рому, как только он чуть расслабиться. Свору бешеных собак, которые устали давиться гнилью и пришли за свежим, пахнущим жизнью мясом. Я их всех съел по пути сюда. От меня пахнет их выделениями. Плевать ли Роме? Не знаю, он не шевелиться и будто не дышит, а у меня сил поднять голову да проверить нет. Метафорично прикрываю глаза, — видящих шариков-то нету, и веки сгорели, как же тогда я видел его страх? — представляя перед собой моего старого, родного друга. Мать в мальчишеском обличии. Её в оригинале не помню, она исчезла с потрохами раньше, чем я встретил Рому. А вот темнота пришла. Не опоздала, спутница моей тогдашней жизни… Она гладит меня по лысому черепу, а чужая рука ведёт по ряду позвонков — привычки не пропьёшь. Я вдыхаю отпавшим носом аромат куртки, не той, что была у него, но всё же: одеколон, дым и болезнь. Страх. Одиночество. Как плохо было тебе, мой друг? Я не собираюсь припоминать ему, как плохо было мне, всё за меня говорят торчащие сухожилия и кости. Их перебирает Ромка, верно, совсем обезумевший, но таки узнавший во мне блеющего мальчишку! Хочется смеяться, но речевого аппарата как такового нет. Антон унёс всё с собой. Не оставил и кусочка… — Игорь. Звучит имя, данное мне при рождении. Отвратительно горчащее на языке, и пусть у меня его нету, я чувствую его вонь. Тело, плавающее в сладковатом формалине; снятая с него кожа, оголённые органы; они же самые в египетских древних ёмкостях. Снятые с пальцев ногти, преподнесённые демону голода на обед. Безучастный взгляд самопровозглашенного патологоанатома, терзающего некогда дышащее существо… В самом горле кислота — вот оно, моё изначальное имя. Такое же отвратительное, как и я сам, особенно сейчас. — Бяша. Дёргаюсь в его руках, а он замирает, как лань перед дулом автомата. Он не знает, что я плачу от счастья. Это моё настоящее имя. Наполовину состоящее из сизого дыма и тени капюшона любимой куртки, на другую половину — из редкого солнца, щели между зубами, разбитых костяшек и радости, фейерверков, беззаботного смеха… Вместо него из горла вырываются хрипы. А очень жаль. Я бы хотел снова услышать и свой смех, не безумный, как когда-то, а тёплый, словно лучи заката. Его в том числе. Он ещё умеет улыбаться? Я всё равно этого не увижу, как и его взрослого лица. Красивого, наверное. Он всегда был таким. Диким, запуганным ребёнком, ставшим для меня единственным: подобием родни, другом, прямым путём к чему-то, чего мы не достигли. Не достигнем… Темнота окутывает привораживающей пеленой. Наконец можно поспать. Можно отдохнуть в этих руках, чего я так давно не делал, почувствовать биение сердца, хоть своё растаяло лужицей по подвалу и вне тела не стучит. Бесполезное. Чувствовал бы я ещё и его горечь вдобавок к моим чувства — не дошёл бы сюда исключительно на силе воли. Я почти рад, что оно не со мной. Слышу ромкин судорожный вздох и грубую ладонь на месте, где должен быть скальп. Его там нет, его это не пугает. Он у меня смелый. Хорошо, если остался таковым… А если нет, то пусть всё равно остаётся. Потому что мы давно другие. Мы пошли разделёнными тропами. Потерявшиеся по дороге, но всё равно дети. Слишком разные. Живые и мёртвые. Одинокие. Оба одинокие. Обречённые. Обречённые гореть в огне.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!