Глава 1. «18:00» или «Недопустимые потребности»

6 декабря 2025, 20:46
Открыть глаза. Необходимость? Нет. Для мира его открытые или закрытые глаза не будут иметь никакого значения. Не хотелось видеть отвратительное лицо в зеркале. Рука нащупала на тумбочке телефон. Холодный экран резанул светом в темноте. — Четыре утра. Прекрасно. Спасибо за целых два часа сна, — пробормотал он в пустоту. Как не хотелось вставать… Ноги на автомате понесли в ванную. Процедура умывания — холодная вода, капли на щеках. Пришлось поднять взгляд. В зеркале — бледное, заострённое лицо незнакомца. Тусклые глаза. Синяки под ними, казалось, занимали больше места, чем сами глазницы. Глаза закрылись сами собой, тело мешком завалилось на пол, в складку холодного линолеума. --- Открыть глаза. Необходимость? Нет. Никакой. Весь день, вся эта жизнь — сплошная «нет». Мысль о зеркале вызвала тошноту. Но рука снова потянулась к телефону, к привычному ритуалу самоистязания. — Четыре ноль две. Ещё лучше, — хрипло усмехнулся он. — Спасибо за ещё две минуты. Ноги снова повлекли к раковине. Холодная вода, снова это лицо. Более бледное, ещё более чуждое. Синяки стали темнее, глубже, как провалы в искажённой реальности. В глазах потемнело. Тело, не находя опоры, бесшумно сползло по кафельной стене на пол. --- Прошёл час. Или минута. Время спуталось, превратилось в густой сироп. Голова гудела пустой тяжёлой болью, сердце бешено колотилось где-то в горле, в ушах стоял высокий, назойливый писк. — М-м… Он промычал, и руки, слабые и ватные, медленно поползли вперёд, цепляясь за холодный бок ванны и основание унитаза. Нашёл точку опоры. С трудом подтянулся, сел, прислонившись спиной к бачку. Зубная щётка автоматом оказалась во рту. Мятная пенка смешалась со вкусом желчи и беспокойства. Через минуту содержимое рта оказалось в раковине — просто вода и слюна. Давить уже было нечем. Аппетита не было уже несколько дней. А какой смысл? Пища не давала энергии, только тяжесть и обещание тошноты. Всё, что он съедал, тело отвергало, как отвергало всё остальное. Он выполз из ванной. В прихожей его встретил хаос, который был криком его души, вывернутой наружу. Разбросанная одежда. Гора немытой посуды на кухне, от которой веяло запахом закисшего чая и безнадёги. Дверца холодильника, приоткрытая на пустую, тёмную, зияющую полость. Каждая деталь заставляла ненавидеть себя лишь сильнее, добавляла вес на грудь. Хотелось сесть посреди этого беспорядка и реветь. Выплакать эту пустоту, эту свинцовую усталость. Но слёз не было. Он выплакал всё до капли неделю назад, когда три дня подряд его тело тряслось от беззвучных рыданий, а потом просто замкнулось. Эмоции кончились. Осталась только тихая, ровная пустота. В голове механически щёлкнул чек-лист выживания: — Значит, по пути закинусь энергетиком. И кофе ещё надо купить, — вслух произнёс он своё меню на день. Голос прозвучал хрипло и незнакомо. Учебные тетради были закинуты в сумку ещё вчера. Смысл в этой учёбе? Он не воспринимал ни слова, буквы расплывались, знания проходили сквозь него, не задерживаясь. Взгляд упал на ковёр у кровати. Там, среди пыли, лежали пустые блистеры от таблеток и выцветшая выписка из стационара. «Астенический синдром. Рекомендовано наблюдение». Наблюдение. За угасанием. Он стоял посреди комнаты, без сил даже надеть куртку. Смысл? Он не жил. Он не делал буквально ничего. Просто существовал от одного автоматического действия к другому, как скрипящий механизм без цели. Личность была стёрта. Под ноль. На её месте осталась лишь бледная тень в зеркале, набор диагнозов и тихая, всепоглощающая пустота, в которой гул собственного сердца был самым громким звуком. Он вздохнул. Взял сумку. Ключи ждали в замке с внутренней стороны. Ещё один день начинался. Не жизнь — отсчёт времени до момента, когда можно будет снова упасть в эту беспробудную, не приносящую отдыха тьму. --- Что он делал эти четыре часа? Он лежал. Смотрел в потолок, в одну точку, где трещина в штукатурке образовывала неясный, уродливый узор. Мысли не текли — они были тяжёлыми и неподвижными, как камни на дне колодца. Иногда проваливался в странное, бодрствующее забытьё, где время исчезало совсем.Потом резкий щелчок в грудной клетке — сердце, — и он снова здесь, в этом теле, в этой комнате, под этим потолком. Цикл. Четыре часа пустоты, прерываемой только мерным, надоедливым стуком жизни внутри собственного черепа. --- Резкий свежий воздух ударил в лицо, едва он вышел из подъезда. Он не освежал — он обжигал своей чужеродной бодростью. Перед глазами, словно на плохо настроенном экране, мелькали обрывки чужой жизни: натянутые улыбки прохожих, спешащих по своим важным делам; потом — строгие, отчуждённые лица преподавателей в памяти; чей-то громкий, раскатистый смех, который резал уши, заставляя внутренне съёживаться; и наконец — образ тихой, полупустой аудитории, где его место уже давно стало невидимым. — Дэвисон! Вы почему опоздали? Я говорила, что опоздавшим на моих парах не место! Выйдите за дверь. Немедленно. Голос был как удар хлыста — резкий, ожидаемый. В нём не было даже злости, только холодное, административное раздражение. А что, собственно, оставалось делать? Не спорить же. Не объяснять, что эти четыре часа он провёл в борьбе с собственным телом, чтобы просто подняться с пола. Он лишь глубже втянул голову в плечи, словно пытаясь стать меньше, незаметнее, и развернулся. Дверь закрылась за его спиной с мягким, окончательным щелчком. Зачем он вообще сюда шёл? Чтобы его выгнали с пары и поставили «н/ку»? Нет. Он шёл, потому что это был пункт в том самом автоматическом чек-листе выживания. «Встать. Выйти. Дойти». Он выполнил программу. А программа, как оказалось, вела в тупик. К этому унизительному стоянию в пустом коридоре. Он спустился по лестнице и вышел на улицу. Хотелось прямо сейчас, сию секунду, прекратить это. Сесть на первую же лавочку, закрыть глаза и больше не проснуться. Просто раствориться, как дым от чужой сигареты, чтобы от этой усталости, от этой пустоты не осталось и следа. Он сжал ручку сумки так, что костяшки побелели. Но ноги, предательски знакомые с маршрутом, уже несли его дальше — к ларьку, где продавали тот самый энергетик и кофе. На порцию горького, искусственного топлива для того, чтобы протянуть ещё несколько часов этого бессмысленного, вывернутого наизнанку дня. Может, действительно обратиться к психиатру? Пропить таблетки, пройти лечение. Собственно. А зачем? Это был главный, терзающий его вопрос. Чтобы снова чувствовать? Чтобы снова начать чего-то хотеть? Он боялся этого больше, чем нынешнего оцепенения. Чувства — это боль. Желания — это ответственность. В его пустоте было хоть какое-то подобие безопасности. Лечение казалось не спасением, а угрозой — насильственным возвращением в мир, который его уже давно вытолкнул. Через десять минут начиналась вторая пара. Что он делал этот час? Он не помнил. Может, просто смотрел в стенку ларька, пока бариста готовила кофе. Может, бесцельно бродил по парку, не видя деревьев. Воспоминания были смазанным пятном, ещё одним провалом во времени. Тело действовало на автопилоте. Он направился обратно в институт. Ну, теперь не опоздал. Уже лучше. Он молча зашёл в аудиторию, заняв привычное место в последнем ряду, у окна, там, где его редко замечали — щель между стеной и высокой спинкой впереди стоящего стула. Заметили. Чёрт. К нему, нарушая негласную тишину задних рядов, направился парень в безупречном белом костюме и ярко-оранжевом шарфе — Джон Дейви Харрис. Ходячая иллюстрация из глянца, которой здесь было не место. Он осмотрел его с ног до головы — помятая куртка, пустой взгляд, — и на его лице появилась смесь любопытства и презрения. Парень получил в ответ лишь раздражённый, усталый взгляд и полное отсутствие дальнейшей реакции. Он был невидимкой, и это его устраивало. Но Харрис сделал его объектом. — Я смотрю, ты сегодня не настроен на общение, верно? — голос Парня прозвучал нарочито громко, пронзительно, нарушая предлекционную тишину. Слова застряли у него в горле комом. Он хотел, чтобы его оставили в покое. Чтобы этот яркий, шумный человек просто испарился. Но вместо этого он лишь опустил взгляд на развёрнутую тетрадь, где буквы плясали и не складывались в смысл.— Посмотрите-ка! Харрис пытается разговорить Этого! — раздалась ядовитая насмешка с первого ряда. За ней почти весь зал разразился коротким, нервным смешком — не потому, что было смешно, а потому, что так было безопаснее. Присоединиться к сильному. Не стать следующим. Шатен, ободрённый вниманием аудитории, наклонился ближе. Резкий запах дорогого парфюма ударил в нос. Он сдёрнул с его головы наушники (они были пустыми, просто щит от мира) и щёлкнул пальцами прямо перед его лицом. — Ауу, марсианин! Я — землянин. Отзовись! Когда-то, очень давно, такие вещи могли его ранить. Сейчас они пролетали сквозь пустоту, не задевая ничего живого. Его голубые, потухшие глаза, наконец, медленно поднялись и встретились с насмешливым взглядом Джона. Но в них не было ни злости, ни страха, ни даже унижения. Только плоская, бездонная усталость, как в глубокой шахте, где уже перестали искать свет. Лололошка медленно, с раздражением автомата, на которое ещё было способно его тело, протёр лицо ладонью, как бы стирая этот щелчок, этот взгляд, этот запах. И снова уставился в тетрадь, надевая наушники обратно, хотя в них по-прежнему не играло ничего. Это был жест капитуляции, граница, за которую он больше не пускал никого. Даже насмешку. В этот момент дверь аудитории с грохотом распахнулась. Преподаватель, массивный мужчина с красноватым лицом, громко хлопнул ею, заставив всех вздрогнуть и поспешно занять места. Тишина повисла напряжённая, виноватая. — Дэвисон! — рявкнул он, его взгляд буравком уткнулся в последний ряд. — Встаньте. Немедленно. Услышав свою фамилию, тело подчинилось само — медленно, неохотно, он оторвался от стула. — И что это за цирк?! — голос преподавателя гремел под потолок. — На что вы тут уставились? На стенку? Зачем приходите, если только портите всем настроение своим... видом? Вы — чёрная дыра в аудитории! Если всё это так не нужно — соберите свои вещи и выйдите. Навсегда. Внутри что-то обрушилось с тихим звоном. Не обида — её не было. Не злость — на неё не хватало энергии. Просто последняя, хлипкая перегородка, которая ещё как-то отделяла его от полного хаоса, дала трещину. И что я опять сделал? — пронеслось в голове. Я просто сидел. Я просто существую. И этого уже слишком. — Вы меня вообще слышите, Дэвисон? Или вы уже в своей вселенной? Голос преподавателя пробился сквозь шум в ушах. Что-то короткое и острое, как осколок стекла, метнулось из глубины этой пустоты и вырвалось наружу хриплым, чужим шипением: — Да, слышу я вас... Прекратите орать. Аудитория замерла. Такого не было никогда. «Чёрная дыра» заговорила. Лицо преподавателя побагровело. — Да как вы смеете?! ВОН! Сию секунду вон из аудитории! Я лично позабочусь, чтобы ваше отчисление оформили к концу дня! Он не стал ничего собирать. Просто развернулся и вышел, оставив за спиной тяжёлую, гробовую тишину, которая через секунду взорвётся перешёптываниями. Дверь закрылась, отсекая тот мир. Тихий, пустынный коридор. Стук собственных шагов. Туалет. Знакомая кабинка с граффити на двери. Он вошёл, щёлкнул задвижкой и прислонился к холодной кафельной стене. В ушах всё ещё гудел собственный голос: «Прекратите орать». Адреналин, вспыхнувший было, растворился, оставив после себя ещё более густую, липкую усталость. И вдруг, с пугающей, кристальной ясностью, мысль возникла не как вопрос, а как готовая инструкция: А что, если прямо сейчас? Вскрыть вены. Здесь, в этом кафеле, под этот запах хлорки. И сознание, будто натренированный аналитик, тут же принялось моделировать последствия, потому что даже о смерти оно могло думать только как о социальном жесте. Какая будет реакция однокурсников, когда узнают, что его нет на парах потому, что он умер? Лёгкий шок. Несколько дней перешёптываний на переменах. «Тот самый, которого выгнали?» — «Да, кажется, его Дэвисон звали...» Потом — облегчение. Исчезнет неловкое пятно, нарушавшее их комфорт. Всё вернётся на круги своя.А преподаватель? Он на секунду представил его красное лицо, искажённое не гневом, а панической мыслью: «Это после моего выговора?» Скандал. Суета. Формальное расследование. А потом — оправдания. «Он был нестабилен! Я пытался его дисциплинировать!» И в глубине души — едва осознаваемое, но жгучее чувство вины, с которым тому придётся жить дальше. Мысль об этом была почти сладкой. Единственный след, который он мог оставить — ядовитое пятно на чужой совести. Он посмотрел на свои запястья. Бледная, тонкая кожа, синие прожилки. Лололошка почти физически ощущал, как лезвие бритвы (острое, стерильное) рассекает её. Тихо. Без пафоса. Но даже для этого нужна энергия. Нужно встать, пойти, найти лезвие. Нужно совершить действие. А его не было. Не было сил даже на этот последний, решительный шаг. Парень медленно сполз по стене на холодный пол, обхватив голову руками. Ло не плакал. Он просто сидел в кабинке университетского туалета, размышляя о собственной смерти как о гипотетическом административном происшествии, и не находя в себе сил даже на него. Вызов, который казался ясным и простым, растворился в той же апатии, из которой возник. Лололошка оставался наедине с единственным неоспоримым фактом: он не мог жить. Но, как выяснилось, не мог и умереть. Он был заперт в лимбе собственного существования. Пальцы впились в волосы, давя на виски. В глазах опять потемнело, мир сузился до пятен на грязном линолеуме. — Почему всё настолько плохо? — хриплый шёпот вырвался наружу, смешавшись с запахом хлорки. Он резко дёрнул головой, как бы пытаясь стряхнуть эту мысль. Что-то лёгкое выпало из внутреннего кармана куртки и шурша упало на пол. Бумажка. Хотя нет. Осторожно сложенный, почти квадратный листок дорогой, плотной бумаги. Он поднял его. Чёрный, чёткий шрифт. «Центр ментального здоровья „Вы - Важны.“ Пройдите бесплатное первичное обследование у психиатра. Конфиденциально. Помощь за наш счёт.» Ниже — адрес, логотип, слоган «Вернуть цвета». Бумага была идеальной, неуместной в его помятом мире. Её нельзя было просто так найти на полу. Её положили. В памяти всплыло: яркий оранжевый шарф, насмешливый взгляд, движение руки, когда Харрис сдёргивал наушники. Не просто издевательство. Диагностика. И этот листок — как врачебное назначение, выписанное с презрением. «Лечись, урод». — Ну спасибо, Харрис, — прошипел он беззвучно, и его пальцы сами собой скомкали идеальный листок в тугой, гневный комок. Он уже занёс руку, чтобы швырнуть его в унитаз, но остановился. Вместо этого сунул смятый шарик в самый дальний карман джинс, как улику, как стыдный секрет. В этот момент в туалете послышались шаги. Чёткие, уверенные, с лёгким стуком каблуков по кафелю. Не торопливая походка студента, а размеренный, почти церемониальный ритм. Шаги приблизились и остановились прямо у его кабинки. Тишина. Напряжённая, давящая. Затем — два стука. Методично, размеренно, без суеты. Тук. Тук. Не грубо, не настойчиво. А как будто в дверь кабинета врача. Он замер, не дыша. Сердце, казалось, остановилось где-то в горле. Он видел под дверью пару белых классических туфель, отполированных до зеркального блеска. Страшно не было. Вернее, телу — да. Мышцы живота свела холодная судорога, ладони стали липкими. Инстинкты кричали об опасности, о нарушителе, о запертом пространстве. Но душе — той самой, искалеченной до полной неузнаваемости, — нет. Ей было всё равно. Она наблюдала за реакцией тела, как врач за показаниями датчиков у безнадёжного пациента: интересно, но уже неважно. Что бы ни случилось сейчас — новый выговор, насмешка, даже насилие — это было бы просто ещё одним событием в череде бессмысленных событий. Не больнее, не страшнее, чем всё остальное. Проще. Потому что любое действие извне лишь подтверждало её главную истину: мир — это враждебная, давящая среда, а она — посторонний объект в нём. Белые туфли не уходили. Они просто стояли. Ожидая. И это ожидание, эта тишина были странным образом невыносимее любого крика. Крик можно было игнорировать. А в этой тишине нужно было что-то решать. Нужно было быть субъектом, а не объектом.И именно это — необходимость выбора, действия — вызывало в нём глухое, беспомощное раздражение. Дейвисон глубоко, с шумом вдохнул, и его собственный голос прозвучал хрипло и негромко, ровно настолько, чтобы быть услышанным через дверь: — Занято. В этих стенах это слово звучало как философское заявление. Я занят. Чем? Существованием. Агонией. Я занят тем, чтобы не сойти с ума окончательно. У меня нет на вас времени. Но белые туфли не тронулись с места. — Какой же он надоедливый. — промелькнуло в голове. . Дверь кабинки резко распахнулась наружу, с глухим стуком ударившись о стену. Лололошка сделал это намеренно — пусть мешает, пусть заденет этого наглеца в белых туфлях. Но пространство за дверью было пустым. Никого. Только холодный воздух туалета и отражение в зеркале напротив — бледное, искажённое лицо в проёме двери. И тут из-за стены, сбоку, где стояли писсуары, появилась рука. Нежная, почти изящная, в манжете белоснежной рубашки. Она не схватила, не толкнула. Она просто вложила ему в ослабевшие, не успевшие сжаться в кулак пальцы сложенный листок бумаги. Такой же плотный, такой же безупречный. Тот же логотип. Прежде чем он успел что-то понять, рука исчезла. И шаги — те же размеренные, чёткие — застучали по кафелю, удаляясь к выходу. Методично. Без эмоций. Как будто курьер выполнил поручение и пошёл к следующему адресу. Лололошка стоял, сжимая в руке бумажку. Пустота внутри закружилась вихрем странного, почти абсурдного недоумения. Это была не злость, не страх. Это было похоже на то, как если бы стена начала с тобой разговаривать. — И зачем? — его голос прозвучал в пустом туалете глухо и бесцветно, обращённый в никуда. — Чего ты ко мне привязался? Ответом была только тишина, нарушаемая гулом вентиляции. И два одинаковых листка в кармане — один смятый от гнева, другой — идеально гладкий, как приглашение на тайную, непонятную игру, правила которой он не знал, но выйти из которой, похоже, уже не мог. Впервые за несколько лет внутри что-то дрогнуло. Не просто сдвинулось — надломилось. И из трещины хлынул не свет, а его мучительный, опасный призрак — наивная, детская надежда. Убогая, жалкая мысль: «А что, если...?» Паника ударила в виски острой болью. Это было страшнее любого отчаяния. Отчаяние — привычно, оно — его дом. А эта искра — это был сквозняк в запертой комнате, угроза всего знакомого ада. Затоптать! Немедленно! Он сжал бумажки в кармане так, что края впились в ладонь. Внутри всё бушевало. Тлеющий уголёк, раздутый этим странным, настойчивым вниманием, вспыхнул яростным пожаром — смесью ярости, страха и этого проклятого, незваного «а что, если». Огонь лизал стены его пустоты, пытаясь выжечь её дотла, заполнить хоть чем-то другим — даже болью, лишь бы не этим оцепенением. Но он был мастером тушения. Годы тренировки. Он просто... отпустил. Разжал пальцы. Сделал глубокий, дрожащий вдох и позволил пожару захлебнуться в той самой ледяной, привычной пустоте. Сознание снова обволокло ватой, чувства утонули в сиропе апатии. Ло облегчённо выдохнул. Страх ушёл. Надежда ушла. Осталась только знакомая, плоская усталость и два комка бумаги в кармане. Как неотправленные письма с адресом, по которому он никогда не решится пойти. И всё же. Где-то очень глубоко, под толщей льда, тлел микроскопический осколок угля. Погашенный, но не уничтоженный. Просто закопанный до следующего раза.Он вышел из туалета. Коридор был пуст, звонок на пару прозвенел несколько минут назад. Его шаги эхом отдавались в тишине. Вместо того чтобы идти к выходу, ноги сами понесли его к аудитории. Он остановился у закрытой двери, прислонившись лбом к холодному стеклу. За дверью бубнил голос преподавателя. Слова были неразличимы, просто ровный, монотонный гул. Он видел спины однокурсников, склонённые над тетрадями. Мир, который существовал без него и прекрасно обходился. Харрис сидел на своём месте, откинувшись на спинку стула. Его поза излучала скучающую уверенность. И тогда Ло заметил — на краю стола Харриса, рядом с дорогой ручкой, лежал ещё один такой же белый листок. Аккуратно, на самом виду. Он не раздавал их всем. Он раздавал их ему. Мысль была тихой, но чёткой, как удар иглой. Это не было случайностью. Это было... наблюдение. Целенаправленное действие. Зачем? Чтобы добить? Чтобы поиздеваться, предложив то, во что сам не верил? Или... чтобы спровоцировать? Ло оттолкнулся от стекла и пошёл прочь. Выходные двери института распахнулись, впуская промозглый ветер. Он достал из кармана оба смятых листка, разгладил их на ладони. «Вернуть цвета». Детский, наивный слоган. Какой то обнадеживающий, рисунок обнимающихся людей. Он стоял на ступеньках, и ветер трепал бумажки в его руке. Адрес был в двадцати минутах езды на автобусе. Просто сесть и доехать. Просто взять и сделать этот шаг. Самое сложное действие за последние годы. Он сунул листки обратно в карман, глубоко вздохнул и повернул налево, в сторону дома. Надежда была потушена, страх — заглушён. События утра — выговор, насмешки, странная пантомима в туалете — слились в одно сплошное, унизительное пятно. Он шёл, чувствуя, как бумажки в кармане превращаются не в билет куда-то, а в памятник его собственной неспособности. Он не поедет. Он никогда никуда не поедет. Лёд сомкнулся над угольком окончательно. Ему оставалось только дойти до дома и упасть в привычную, беспробудную тьму. Каждая минута тикала в виске, казалась невыносимой. Вопрос «Зачем это всё?» уже не висел в пустоте. Он превратился в тяжёлый, увесистый упрёк, врезавшийся в сознание. Упрёк в том, что он жалок и труслив. Он не смог бы сделать даже шага вправо, к той остановке. Даже если бы захотел. А желания не было. Абсолютно. Если его всё равно отчислят — какой смысл идти? Чувствовать невыносимый гнёт преподавательского взгляда? Слушать монотонное бубнение лекций и ядовитый шёпот однокурсников? Нет. Всё это было тщетно. Выход был только один. Вернуться. Вернуться в ту единственную реальность, где вес хоть как-то уходил, где края мира переставали резать, где тьма наконец обретала плотность и форму, которую можно было принять. Фармакологический уход. Путь домой был знаком до каждой трещины в асфальте. Таблетки, когда-то казавшиеся спасением, давно перестали действовать. Организм съел их тонны и выработал толерантность. Они лишь оставляли во рту горький меловой привкус и тяжесть в печени. Поэтому таблетки постепенно, почти естественно, сменились на шприцы. Быстрее. Глубже. Вернее. Холодильник, зияющий пустотой, хранил на своей полке не только пыль. Там лежала аккуратная, зловещая горстка: пузырьки и стеклянные ампулы. Прозрачные, с кристальной жидкостью внутри. Сильные транквилизаторы. Снотворное, от которого вены леденеют. Даже атипичные нейролептики в инъекционной форме, которые он выбивал у разных врачей, рассказывая одну и ту же историю про «тревожную бабушку», неспособную глотать таблетки. Его тело стало картой саморазрушения. Сгиб левого локтя был усеян точками — фиолетовыми, синими, жёлтыми. Старые проколы и свежие. Вены прятались, становились капризными, прорастали рубцовой тканью. Он колол уже куда попало — в предплечье, в бедро. Ритуал очищения и погружения. Он вошёл в квартиру, и тишина обняла его, как старый, надёжный гроб. Куртка упала на пол. Он сел на краешек вонючего дивана, достал из холодильника одну ампулу. Клоназепам. Чистый, почти алхимический покой в стекле. Он разломил тонкое горлышко ампулы с привычным щелчком, набрал раствор в шприц. Воздух пузырьком. Жжёт спирт на коже.

***

Ночью заснуть так и не получилось. Голова, обычно пустая и густая, как болотная вода, была занята. Мыслями, которые не несли смысла, а лишь колотились, как мотыльки о стекло. Даже если он придёт, чем это поможет? Ответа не было. Только эхо вопроса. А на утро тело выдало такое, от чего кровь застыла в жилах. Это было не чувство. Это было воспоминание на уровне плоти. Не мысль, а физическая мука от чего-то отсутствующего. Как будто в высохшей пустыне его души вдруг прорвался родник — не воды, а жажды. Дикой, всепоглощающей, позабытой жажды. Всплыли Потребности. Словно демоны, которых он десятилетиями замуровывал в бетон апатии, и вот бетон дал трещину. · Потребность в Заботе. Острая, детская тоска по тому, чтобы кто-то спросил: «Ты поел?» и на самом деле хотел услышать ответ. · Потребность в Любви. Не в романтике, а в фундаментальной, базовой уверенности, что твоё существование радует кого-то, что оно не является ошибкой. · Потребность в Прикосновениях. Не в сексе, а в простом человеческом касании. Чтобы рука легла на плечо не для того, чтобы толкнуть или отодвинуть, а просто так. Чтобы почувствовать, что твоя оболочка не отторгается миром. · Потребность в Ласке. Это было ещё больнее. Мягкость. Доброта, направленная лично на него. Само слово вызывало судорогу где-то под рёбрами. · Потребность в Помощи. И самое горькое — признать, что он не справляется. Что он сломан. Что ему нужны чужие руки, чтобы вытащить его из ямы, которую он сам же и выкопал. Эти слова, эти понятия, посеяли в нём не надежду, а чистый, животный ужас. Это был страх голого, беспомощного младенца, брошенного на морозе. Пустота была его панцирем, его защитой. А эти потребности — были обнажёнными нервами, вывернутыми наизнанку. И этот ужас, эта невыносимая ранимость и поставили точку в вопросе. Он не мог остаться с этим. Он не мог терпеть эту вновь открывшуюся боль. Он либо должен был задавить её обратно (но таблетки больше не работали), либо... найти способ, чтобы её убрали. Решение созрело холодное и ясное, как лезвие. Я приду. Не за спасением. Не за надеждой. Я приду, чтобы вы потребовали от меня замолчать. Чтобы вы прописали мне таблетку от этой жажды. Чтобы вы помогли мне снова стать невидимкой, пустотой, ничем — но только без этой адской, живой боли, которую вы во мне разбудили. Он посмотрел на часы. До 18:00 оставалось ещё десять часов. Десять часов в новом, странном аду, где он больше не был просто уставшим. Он был раненым. И это было в тысячу раз хуже. Он начал готовиться к встрече, как на эшафот. Оделся чище, чем обычно. Не из уважения, а чтобы его не выгнали с порога. Он шёл не за помощью. Он шёл с жалобой и с ультиматумом. Вы вызвали эту боль. Теперь вы должны её устранить. Или я... Но угрозы не было. Угрожать было нечем. Только эта тихая, всепоглощающая ярость от того, что его последнее убежище — его собственная нечувствительность — было разрушено. В 17:30 он вышел из дома. Направлялся к адресу с листка, сжав в кармане кулак, где костяшки были белыми не от страха, а от сдерживаемой, бессильной ярости против собственной внезапно ожившей человечности.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!