1

16 июня 2022, 00:00
Жара немилосердна и палит всё вокруг, солнце забирается под одеяло прямоугольниками окон — и пожирает изнутри, вычерпывают ложкой. Наружность опухает от жары, плюётся ею, плавится асфальтом, Дом тлеет кирпичами. Хлюпает ковриками в ванной, под которые собирается вода, ругается возгласами летунов — Крыса обгорает по самые ботинки, Слепой щедро вымазывает её мазью. Табаки складывает песню о том, как великие летучие войны пытаются выдержать натиск солнца, но терпят неудачу, рухнув от ожогов. Македонский надрывает спину, купая Толстого — раз пять на дню, и не меньше, а то толстяк начинает ёрзать, грозно гукать, обещая наколдовать что-то ужасное и, непременно, горячее. Крыса со Слепым, и Табаки, и Толстый, и спина Македонского — всё это днём, когда жару я переношу, со скрежетом и скрипом, мы с Табаки в майках, хлебаем пластиковую воду из кулеров. Табаки заполнен и булькает, немного синеет, как бутыль кулера, а я ещё нет. Пьем до вечера, потом Табаки выдыхается, говорит: «поздновато для водных состязаний» и мчит до кабинок туалета. День скатывается в синюю темноту, и все в комнате лежат, оглушённые жарой — она не проходит, наступает на грудь и впечатывает в сетку кровати, сдавливает плечи и рёбра, — а что ниже рёбер я не чувствую. Ноги раскалываются от костедробящего холода, и ничего не помогает, ни грелки Македонского, ни жара, ступающая под одеяло и жарившая плечи, вместо ног — русалий хвост, где же океаны, где пруды без хищных рыб? Выше рёбер горю, стёкла выгибаются в наружность от огня, подтекают и плачут прозрачным гелем на подоконник, жгу асфальт. Мимо меня проплывает картинка — длинный ряд ямочек на мягком асфальте от каблуков, тоненькое постукивание и дворовая, жёлтая сторона Дома улыбается трещинами, подмигивает змей. И мир встряхивается, кувыркается вперёд, слипается стенами, как ве́ками, потолок дышит, закручивается и тянется ко мне. Хватаюсь за спинку кровати, аккуратно встаю — и лежу, где-то там, в одеяльном гнезде, Табаки колет локтем под рёбра, остриженная прядка вьется и лезет в глаз. Чувствую липкое пятно на пододеяльнике, прелую жару, а ещё слышу, как Дом дышит, как кто-то проходит через стены и крадётся сквозь Лес. В Лесу туман, здесь — темная синева, стирает края пижамных штанов, и немного лица. Плыву из комнаты, а там в синем, в тёмном, среди невидимой травы и приземистых дубов горит её яркий огонь. Без запонок и застёжек она проникает в мои полупрозрачные похождения и даже здесь рыжая, и жжётся, хмурит брови, убирая огонь с лица. 2 «У нас не так много времени» — мы говорим, как под водой, от наших слов не просыпаются, а засыпают, и только Толстый поворачивает к нам голову. Он в красном комбинезоне, под цвет Рыжей, она улыбается ему, перегибаясь через порог — огонь только-только заползает в спальню и сразу же исчезает, вместе со мной, с растерянной и поглупевшей улыбкой. Только она зависает в воздухе, Толстый будет рассматривать след до утра, пока не сотрётся. Её жар проникает под пижамную рубашку и брюки, сдирает с меня кожу и открепляет от места — теперь я выше её, иду с ней нога в ногу, дышу вдох к вдоху, и рассказываю, говорю, она любит, когда я что-то говорю. Правда, любишь? А я люблю тебя, хорошо, хорошо, заткнусь об этом, тогда начну рассказывать, о чём же тебе рассказать? О том, что до Дома я рассказывать не хочу, это будут мёртвые слова, мёртвая жизнь, бесцветные и серее, чем волосы у Кошатницы. Не хочу вспоминать, как у них скрипят шестерёнки в головах, как по засаленному полу елозят шлепанцы — если я ещё раз услышу этот звук, наверное, больше никогда не усну. Расскажу и вспомню снова, только если ты попросишь, мотаешь головой — хорошо, давай я расскажу о чем-нибудь другом. Рассказать, что помню из тех двух-четырёх месяцев — это будет сложнее. И ты ведь почти всё знаешь: забегаловка, перебитый асфальт, пахнет мясом и слоёным тестом, кукурузой и гвалтом, жжёным машинным маслом. Туда не заходишь, туда ныряешь, в полумрак и масляный свет, в шум и запахи, там всегда шумно и множество народу — кажется, один расширяется сразу на трое, они перелетают через столы и садятся друг напротив друга, от невидимого ветра колеблются полосатые козырьки. В самой закусочной слышно трепетание крылышек: розовых, ломких, или шершавых, толстых — крути головой сколько хочешь, так и не разберёшь. Здесь есть гравюры, — морской пейзаж, ох, ты его знаешь, значит, он не меняется, или не хочет меняться. Столики скалятся занозами, на них есть кора, не полосатая, не тёмная, а янтарная, в чёрных бороздках. Иногда сменяется на более светлую, но при мне лишь один раз. Возможно, работаю там, где-то в кухонных глубинах, где стены совсем не имеют плотности, а тарелки перетекают из одной в руки в другую, затем на пол. И не бьются, а ушиблено скрипят — мол, полегче. Я помню, как кого-то ищу, долго и упорно, меня боятся лисицы и терновник режет лодыжки. Нахожу его в заросших горах, он даёт мне амулет, прозрачный, как вода, с огнем внутри. Рад, что ты не сердишься и что обрываешь меня, я и так слишком много тараторю, а вроде бы нельзя, вроде бы не нужно. 3 Хорошо, тогда о другом, — когда я работаю там, мне кажется, что один из фонариков пропадает, и так и есть — крючок горбит спину под штукатуренным потолком, и ни фонарика, ни заплывшей воском свечки. Мне кажется, его крадут, но я не могу представить, кто, можешь вообразить Слепого, или Шакала, громоздящегося на стульях и срезающего верёвку? Ты смеёшься, и я смеюсь, наш смех зеркален — нет, только представь Слепого на двух стульях, скрывающего фонарь, или Табаки — гиена скалит зубы, скрепит эмалью, и чуть не вырывает крючок из потолка. Наш смех будит Слона — красивая серебристая попона и море затоптанный травы, слон обычно хвастается подоконничным трофеем, но сейчас без улова. Он поднимает голову, но сразу же опускает, и мы проплываем мимо — совсем прозрачное, медовое, и огненное, ярко-рыжее, светящееся в синей темноте. Что ещё рассказать? О том, что люблю и о том, что ненавижу — что ж, это легко: сильнее всего ненавижу зеркала, онемение и омертвление при ссоре. А ссорюсь я только с тобой поэтому, пожалуйста, давай будем ссориться реже. Не люблю слишком яркое солнце и жару, от которой плавлюсь последне время, сильный ветер, мешающих насекомых. И влажный кафель в ванной, по которому проскальзывают колеса. Много зелёного в одном месте, хмуриться — от этого болит лоб и область под глазами, — не люблю вспоминать о Мёртвом доме, не люблю вычищенный паркет, люблю расчерченный колесами, залитый водой, с валяющейся обглоданной апельсиновой шкуркой. Люблю слушать флейту Горбача, потирать бородку и щетину, огненные волосы, — хорошо, не буду про это, — ровные асфальтовые дорожки, белые бордюры, скомканное небо перед дождём и сам дождь. Ещё люблю свои волосы, только до Мёртвого дома, они похожи на липовый мед, а те, что сейчас — на обычный, дешёвый и засахарённый. Люблю, когда в душу не забивают гвозди, когда есть только разбитые коленки и огромное-огромное вкусно-синее небо, веснушки на носах и плечах, хорошо, я не буду об этом, только не злись. Люблю драконов и ночи сказок, настойки Шакала и, наверное, бродить в такой шкуре — слоёной, как осиновое гнездо, и лёгкой, люблю не чувствовать ног и немного боятся смотреть с высоты своего роста. А что любишь ты? Расскажи, расскажи, я могу слушать тебя до утра, даже если у нас нет голоса — только мыльные пузыри со словами, прекрасно слышу и вижу тебя, только тебя, и прохожу сквозь гранитные ботинки Крысы. Почти спотыкаюсь, ты смеёшься — мыльно и пузырчато, пузыри блеклые, но розовые, значит, тебе правда немного смешно — Крыса переворачивается на другой бок. Ты щекочешь деток кошатницы, они не открывают глаз, махают хвостами — и даже не тянутся дёрнуть когтями за кудрявый огонь. Мы ходим по кельям, заглядываем в чужие сны, в синюшное мерцание телевизоров — право, не знаю, зачем они вам, бесполезные кричащие короба. Вместо тебя на застеленной кровати лежит медведь, в стеклянном глазу, как в янтаре, что-то заточено, а что, не разобрать, медведь больше, чем обычно, почти во всю кровать. Стены у вас тоже исписаны, или мы уже в нашем корпусе, передвигаюсь быстрее, чем осознаю, огромные оранжевые буквы разъезжаются, разворачиваются у меня под носом, вытесняя и заслоняя другие. Ты дёргаешь меня за рукав. 4 Кто-то идёт, и может почуять нас, но это не проблема — мы можем ходить по стенам, рядом с теми следами — их много, мелких и закругленных, мне кажется, что их оставляет точно не кто-то из второй. Можем сливаться со стенами, с надписями, разноситься на всю площадь коридора — но это опасно, ужасно опасно, есть соблазн совсем растворится. Мы можем взлетать вверх, расщепляется, затвердевать, смотреть вместе со следами на мир — прямо с потолка, на макушку Ральфа, его брюки чем-то испачканы, а может, мне кажется. Ты предполагаешь, что это не Ральф, я соглашаюсь, и сдираю себя со стены — немного краски на плечах, жирная точка на спине, но не растворяюсь окончательно. Ты менее потрёпанная, прикреплённая к потолку, но огонь стелиться по твоим плечам, ты поправляешь бретельку майки и шагаешь на пол. Мы проходим по коридорам, подслушиваем Фазанов и пугаем их сны — картинка с крупной вишней сгорает, Фазан рывком отлипает от кровати, почти сваливается. Ты смеёшься, мы улепётываем, не касаясь синеватого линолеума, бредём по коридорам, развивающихся так, как не должны развиваться и пропускающих туда, куда не должны пропускать. Говоришь, что хочешь полетать, как чайка — раз, и ввысь, раз, и резко вниз, и мир скачивается до той точки воды, что у тебя под клювом, кроме неё нет совсем ничего. Спрашиваешь: «а чего хочешь ты?». Чего я хочу? Хочу бодаться с тобой носами, хочу сидеть на причале и мочить ноги в солёной малиновой воде, бродить с тобой по блестящему, в белых разводах, песку. Хочу целовать твою шею — не закатывай глаза, не сердись, я опять всё порчу. Или нет, раз ты смеёшься и резко оборачиваешься, а твой огонь оставляет след — ярко-красный, и кудрявый, в такой шкуре волосы у тебя вьются, это красиво, очень красиво, не смей даже думать слово «уродина». Мы ведь сможем увидеться ещё раз, послезавтра, к примеру, или приходи, когда захочешь, я почувствую. Ты киваешь и нас разделяет, разбрасывает, уносит, просыпаюсь с щелчком — раз, и не чувствую ног, два, и мне ужасно жарко. Три — щёки жжет ожог, а на ладонях слезает кожа, и белые змейки опоясывают большой палец. Четыре — Табаки щёлкает бутылкой лимонада, с подозрением косится на меня, я всё тот же, с блеском в глазах и сухими губами, я — всё тот же Лорд, бесконечно влюбленный и бесконечно раздвоенный.
100

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!