Глава X
24 марта 2024, 00:00 Санджи не чувствует себя выспавшимся, когда открывает глаза.
Его не встречает привычное деревянное дно гамака, нависающее вторым ярусом над его постелью, спёртый запах пота не ударяет ему в нос, и обыденная темнота мужской каюты не приветствует его, как долгожданного гостя. Терпкий аромат лекарственных трав не щекочет его глотку, скрип докторского сидения не режет слух, а перезвон склянок не раздаётся над самым ухом. Он не в мужской спальне, не в лазарете и даже не на кухне, пространство которой он узнал бы даже, если бы был слепым. Он приходит в себя, будто с похмелья, и не сразу понимает, где находится, однако, ничуть не паникует, давая крови возможность как следует прилить к мозгу и пробудить организм. Он открывает глаза, медленно моргает, но не видит ничего, кроме тёмной пелены, закрывающей обзор, словно занавес. Он пробует подвигать руками, и те вяло, но слушаются. Пальцы сгибаются и разгибаются, и ногти даже оставляют следы в виде вдавленных полумесяцев на поверхности плотных ладоней. Ноги легонько сводит от судороги, и ниже колен всё немного ватно, но чувствительность остаётся хорошим признаком. Санджи пробует вздохнуть то ли от облегчения, то ли просто машинально, и это оказывается первой его серьёзной ошибкой: когда он делает вдох, его непроизвольно сгибает, и чувство тошноты накатывает так быстро, что он даже не успевает моргнуть.
Его тело сотрясает от накатившей волны, и он хрипит, как раненое животное, получившее стрелу в бок. В груди недвусмысленно булькает, и переворот набок – это всё, что Санджи успевает сделать прежде, чем горький поток воды с послевкусием водорослей покидает его рот, изливаясь наружу с остатками рвотных масс. Санджи кашляет, но легче ему не становится: содержимое нутра почему-то не выливается на пол, постель, стол – Бог знает, на чём он лежит, – а размазывается по щекам и норовит проникнуть в нос. Его продолжает рвать, внутренности бунтуют, в горле стоит ком, и он понятия не имеет, что происходит. Он откашливает воду, но, кажется, та возвращается, пытаясь снова забраться туда, откуда взялась. Двадцать секунд спустя Санджи осознаёт, что что-то влажное прижимается к его лицу, натягиваясь на него, словно плёнка: какая-то тряпка или плотно замотанный шарф, что прежде мешал ему видеть, а теперь лип к измазанной в солёной рвоте коже.
Когда его дыхание немного выравнивается, и он больше не чувствует себя так, будто готов выблевать через глотку собственный пищевод, он тянет руки к голове, желая сорвать с себя подобие мерзкой маски. Пробует потянуть, но встречает сопротивление из нескольких слоёв грубой ткани. Руки приподнимаются, но тут же упираются в какой-то... судя по всему, ковёр, что несколько раз был обмотан вокруг его тела и свёрнут в рулон. Или, быть может, это было какое-то покрывало или очень большое пляжное полотенце, играющее роль огромного мучного мешка. Мешок… подходящее слово. По ощущениям Санджи казалось, будто его засунули в мешок и положили на твёрдую поверхность. Или скинули со скалы, учитывая, как ноют его мышцы. Лежать было нехолодно, и нигде не слышалось эхо. Санджи предполагает, что лежит на чём-то деревянном. Он пробует приподняться, но неуклюже валится обратно, ворочаясь, как перевёрнутая на спинку гусеница. И, если бы у него были силы, он бы непременно разозлился на это.
Он пытается найти конец ткани, чтобы сдёрнуть её с себя и размотаться, ибо запах извергнутого содержимого собственного живота не вызывает у него доверия, но, как ни рыщет, на край не натыкается. Это раздражает, но он не опускает руки. В конечном итоге, он просто разрывает свой импровизированный кокон, сильно натянув его между растопыренными конечностями в том месте, где, ему кажется, он обнаружил подобие грубого шва. Прохладный воздух тут же оглаживает его мокрую кожу, холодя вымазанные щёки, и он вдыхает так глубоко, что его лёгкие со всей силы впиваются в рёбра с обратной стороны. Он дышит и пластается на теперь уже точно деревянном полу и пару минут безбожно наслаждается тем фактом, что свет не выжигает ему разленившуюся сетчатку. Он утирает остатки рвотных масс под носом мятым рукавом рубашки и переводит дух, откидывая мешающую влажную чёлку, из-за которой стянутая от шрамов кожа начала неистово зудеть. Затем сгибает ноги в коленях и с громким стуком ударяется затылком об пол, позволяя событиям минувшего дня пронестись в голове со скоростью света.
Это нехорошо. Это совсем нехорошо.
Не то, чтобы это имело значение, если с Луффи всё в порядке, но это нехорошо.
Санджи – неглупый человек, и, в глубине души, он знал, что ни один секрет не может храниться вечно, но он надеялся, что день очень серьёзного разговора подождёт ещё лет десять или двадцать. По крайней мере, до тех пор, пока каждому не станет очевидно, что что-то не так с парнем, который в свои сорок с хвостиком будет продолжать выглядеть, как очень молодой мужчина. Он был уверен, что предположительное отсутствие старения и видимого износа организма будет тем, что, в конечном итоге, сдаст его с потрохами. Он просто не смог бы придумать достойное оправдание своей вечной молодости. И даже Чоппер, при всей его наивности, не поверил бы ему, если бы он вздумал затереть сказку о мифическом источнике молодости или купании в крови девственниц при полной луне.
Жизнь пирата крайне нестабильна. Зная это – понимая это лучше, чем кто бы то ни было, – он предполагал, что всё могло закончиться именно так. Просто его удача настолько гнила, что это случилось намного раньше, чем должно было. В жилах Санджи течёт благородная кровь – он человек гордый, а потому, чтобы ни случилось, он снёс бы всё с высоко поднятой головой. Он не стыдился того, кем являлся, того, что с ним сделали, ведь это – дела давно минувших дней, с которыми он сам уже давно примирился. Но он соврёт, если заявит, что готов объяснить кому-то хоть часть того, что с ним произошло, что готов ручаться за свои слова, что готов размотать рану, которую когда-то сам же и перевязал, бездушно оставив гноиться и преть; что не боится реакции тех, кого считает своей семьёй.
Люди плохо принимают всё, что не способны понять или осмыслить, и получить нападки от тех, кому он доверяет, – это выше его сил. Обычный человек не может проникнуться всей глубиной такого понятия, как «бессмертие». В лучшем случае, оно для него туманно и представляет из себя несбыточную мечту, о которой грезил каждый хотя бы раз в своей жизни, в худшем же – он о нём не задумывается, находя его чудовищным и бессмысленным ввиду отсутствия существования такого явления в природе. Вся людская философия основана на том, что у всего есть свой конец, скорый или далёкий, лирический или не очень. Нормальному человеку не придёт в голову совать в эту тему нос: она испугает его до вставших дыбом волос на затылке и лишит его сна и покоя на многие недели. А когда люди напуганы, они агрессивны, и их гнев не контролируется, как погода в открытом море. Только фанатиков заботит мысль о по-настоящему вечной жизни, и они готовы отдать что угодно, лишь бы хоть немного приблизиться к заветной цели, совершенно не понимая, что гонятся за настоящим проклятием. Если бы люди только знали, на что идут, то Дьявольский фрукт в виде маленького красного сердца не стоил бы таких бешеных денег и не имел бы титула величайшего среди собратьев. Но люди не знают и знать не хотят, ведь они тупы, словно винные пробки.
Санджи тоже по-настоящему глуп, ведь ему хватает смелости считать, что в отношениях между ним и экипажем ничего не изменится, если он признается в том, что ему запрещён проход в загробный мир.
Он знает много вещей, которые ему не положено знать, которые он не должен знать, ведь никогда с ними не сталкивался. Джерма заботилась о его образовании, каким бы специфическим оно ни было, но многие знания, обитающие в его голове, как колония бешеных летучих мышей, появились там будто бы из ниоткуда. Он работал с ядами и штудировал аптечные справочники в качестве домашнего задания, но не до такой степени, чтобы досконально знать весь перечень известных растений, из которых можно приготовить отраву. И это при том условии, что большинство из них он даже не видел, но, почему-то, мог узнать. Его учили собирать и разбирать ружья, учили стрелять по движущимся и статичным целям, но не столь усердно, чтобы он мог отличать калибры пуль одним лишь краем глаза. Он знакомился с искусством медицины, но не посвящался в него так глубоко, чтобы уметь удалять людям коленные чашки и делать их евнухами по чужому приказу. Он не учил многое из того, о чём имел подозрительно точное представление. И прошли годы прежде, чем до него дошло, что сакральные знания, на освоение которых у обычного человека ушли бы годы, в его голову вложили искусственным путём. Вложили в буквальном смысле: раскололи череп, подобно скорлупе грецкого ореха, и влили всё, для чего хватило места. В конце концов, зачем ждать десятилетие, если можно создать нового солдата уже сейчас? Джерму не заботили вопросы этики и морали, а её учёных – дальнейшая жизнь того, кого им было велено починить. Они лишь делали то, что считали нужным. Они мечтали превзойти Бога, но Санджи не думает, что они верили в то, что у них получится. Он сам до сих пор не верит, что у них получилось, хотя доказательство их триумфа каждый день смотрит на него в зеркале своим печальным голубоглазым взором.
В очередной раз он вернулся с того света так, как будто и не уходил вовсе, и, до сих пор, ему кажется, что всё это – просто сон. Пусть он и не чувствует себя отдохнувшим. Может быть, это нормально – не чувствовать себя хорошо, очнувшись в зашитом мешке после того, как Бог вновь отверг твою душу, и не видеть вокруг никого и ничего, кроме заранее подготовленного ядра для балласта и тёмного потолка отсека системы солдатских доков. Наверное, апатия – естественное чувство для того, кто недавно умер. Причём, не в первый раз. Санджи не уверен. Санджи не знает. Санджи не уверен, что вообще хочет знать.
Санджи – не трус и не лодырь. Он не привык откладывать дела на потом. В любом случае, он не загребёт эту пыль под ковёр и не сможет сделать вид, будто ничего не было. Он может попробовать, но он не думает, что такие настырные люди, как его соратники, позволят ему совершить тактическое отступление. Не то, чтобы он страшился их – такому, как он, в принципе, бояться нечего – но каждый шаг на верхнюю палубу даётся ему с таким трудом, будто бы к его ногам прикреплён большой груз, призванный опустить его на самое дно. Он знает, что тяжёлый разговор неизбежен, но также сознаёт, что извинительная болтовня не находится в списке его приоритетов. Не тогда, когда ему нужно убедиться, что с его капитаном всё в порядке. Весь остальной мир, вот-вот потребующий коленопреклонение и раскаяние, может подождать.
Для того, чьи кости сделаны из чего-то среднего между сталью и алмазным камнем, Санджи ходит удивительно тихо, непроизвольно ступая по дощатому полу так осторожно, будто бы боится пробудить сам дух их прекрасного корабля. Ни одна паромасляная доска не скрипит под его босыми ступнями, и Санджи рад этому, ибо не хочет шуметь лишний раз, привлекая к себе внимание, но он не может не задаться вопросом, где его обувь. Безвременная кончина безвременной кончиной, но эти туфли стоили дорого с учётом процентов, которые дорогая Нами услужливо накинула ему на одолженные у неё деньги, и не хотелось бы терять их так скоро. Они были почти новыми и только-только перестали натирать запятник. Впрочем, наверное, не стоило сетовать на такую мелочь. Нужно было быть благодарным за то, что его тело вообще забрали, а не бросили в той дыре, в которой он утонул. Искать потом отплывший корабль по всему миру было бы весьма проблематично, учитывая любовь Луффи сворачивать в неизвестном направлении.
Воздух на верхней палубе был чистым, и отовсюду веяло славным солёным бризом. По привычке хотелось закурить, но ни пачки сигарет, ни фирменной зажигалки в карманах брюк не обнаружилось, что заставило загрустить куда больше, чем Санджи готов был признать. Было немного обидно оттого, что в последний путь ему не доложили любимый способ провести досуг, но он не смел жаловаться. По крайней мере, его хотели не предать земле, а отправить на морское дно, где пирату и положено обретать покой согласно давней традиции. Приятно знать, что его соратники придали значение его желанию и любви к морскому простору, а не сделали вид, будто не знали.
Звёздное небо окружало вставший на якорь «Санни» куполом неистовой красоты. Миллионы мерцающих голубым сиянием точек отражались в чёрной глади спокойной воды, и на мили вокруг не было заметно никаких островов, скал или нелепых клочков суши. Только тишина, океан и слившийся с ним горизонт. Погода для ночи была хорошей, но предательские мурашки всё равно ползали по спине от застойного холода, и облачко белого пара то и дело вырывалось из приоткрытого рта. Нос всё ещё жгло от недавно сплюнутой солёной воды, а из глотки рвались странные глухие хрипы, напоминающие то ли храп, то ли сломанный вой, но дышать полной грудью было столь приятно, что Санджи не знал ощущения слаще.
На минуту – всего лишь на минуту – мир показался идиллическим местом, тихим и райским, но наваждение быстро прошло – испарилось в дымке чувства подозрительного одиночества столь же стремительно, как и обрело форму. Стоило моргнуть, позволив липким ресницам соединиться, и тихая палуба предстала всего лишь лишённым всякой жизни пространством, тёмным и молчаливым, каким оно никогда не должно было быть. Санджи любил тишину – ценил её, как редкое благо, по доступности сравнимое лишь с хорошей медициной и качественным образованием, – но он не помнил, когда в последний раз действительно получал право насладиться ею, как наградой, а не воспринять её, как тревожный признак надвигающейся опасности.
На этом корабле жизнь кипела так бурно, что невольные свидетели, не заметившие реющий на ветру пиратский флаг, могли подумать, будто судно перевозит палату сумасшедшего дома, а не небольшую группку изгоев, согласившихся плыть на край земли. В команде восемь человек и одна енотовидная собака, попросившая купить ей диплом врача на День Рождения, а шума от них, как от казармы половозрелых курсантов, засланных на базу при большом прибрежном городе. От криков, хохота, громких возгласов, странного смеха и яростных воплей здесь было спрятаться просто невозможно: всё это было способно настигнуть слух абсолютно везде, хоть беруши в уши вставляй, хоть полезай в бочку в трюме, но, всё равно, оглохнешь, когда капитан налетит на тебя с неизвестного направления и громко-громко прошепчет на ухо просьбу приготовить закуску. Даже дорогая Нами – и та не могла сдерживать свой крутой нрав слишком долго: быстро взрывалась, когда ей не давали в спокойствии почитать книгу, а потом сама кричала громче тех, кто не давал, пламенно выражая всё своё недовольство. Только милая Робин знала толк в обворожительном молчании, томном и сладком, как сироп спелой вишни, но даже она сдавалась, всегда поддерживая общее веселье, слишком быстро выходящее из-под контроля. Лязг штанг Зоро, скрежет металла из мастерской Фрэнки, подозрительное шипение того, что варил Усопп на своей фабрике, громкое постукивание железного пера в руках Нами, мелодии, играемые Бруком на постоянном повторе, шелест страниц в книгах Робин, радостный визг Чоппера, качающегося на верёвочных качелях, неугомонная болтовня Луффи, пасущего присевшую на натянутые канаты чайку, – всё это делало «Санни» тем кораблём, которым он являлся. Тишине здесь просто не место.
Санджи почти чувствует облегчение, когда слышит возню, грохот тарелок и нервный гомон, раздающиеся откуда-то с камбуза.
Почти.
Но вовремя вспоминает, что происходит.
Что произошло.
И его безмятежное настроение смывается, как утренняя роса, исчезающая с приходом дневного солнца.
Он смотрит на закрытую дверь камбуза, иллюминатор на которой рассеивает льющийся из комнаты свет зажжённых ламп, и медленно направляется к ней, одновременно и как человек, отправленный на казнь, и как мотылёк, гипнотически привлечённый тёплым сиянием домашнего очага. Он плетётся в сторону места, которое считает своим, но чувствует себя так, будто вторгается, будто он – злоумышленник, вор, гость, которого не ждут. И от осознания того, что это – правда, ему становится только горче. Его ведь буквально не ждут. В конце концов, мёртвые не возвращаются, а зомби, несмотря на небольшое приключение на одном таинственном острове-корабле, – это всего лишь сказки. Впрочем, это не то, о чём ему стоило бы сейчас беспокоиться.
— Ради Бога, хоть сегодня не неси чушь! — слышит он сорванный голос Нами сквозь стену, когда подходит достаточно близко, и останавливается, как вкопанный, не позволяя льющемуся свету иллюминатора задеть кончики пальцев на его ногах.
Стекло запотело, и Санджи понятия не имеет, что происходит внутри, но всё равно смотрит на то, как капельки конденсата стекают по заплывшей поверхности, смачивая окружающую древесину до появления тёмных пятен.
— Луффи… это не очень смешно, — тихо вторит их штурману Усопп. Так тихо, что разобрать слова, похожие на скулёж, очень сложно. Канонир шмыгает носом. Слышится лязганье столового серебра, будто кто-то со слишком большим усилием опустил вилку на ободок керамического блюда, так и не взяв кусок, который, всё равно, не полез бы в рот ввиду обстоятельств.
Это неправильно. Еду надо есть в любом случае. Еда помогает справиться с горем и успокоиться. Тратить её впустую – непозволительное расточительство. Их запасы и так в критическом состоянии. Если хоть кусок пойдёт в помойку, Санджи позаботится о том, что меню следующего месяца будет целиком и полностью состоять из рисового отвара с добавлением перемолотой ореховой скорлупы. Поминки и плохое настроение, упаднический дух – не повод не набить свой живот, не повод упустить шанс быть достаточно сытым, чтобы не думать об урчащем желудке. Тем более, когда находишься посреди моря. Тем более, когда они не смогли собрать вялый, но всё же урожай на том острове.
— Санджи бы никогда не поднял мятеж! — кричит Луффи так громко, что его слышит каждая рыбёшка в радиусе пяти миль, и сердце Санджи наполняется теплом от облегчения.
Если может драть глотку, значит, полон сил. Раз полон сил, значит, с ним всё в порядке. Не утонул. Откачали. У Санджи подкашиваются ноги от одной этой мысли. С его капитаном всё хорошо, и он готов упасть на колени, благодаря Бога за возможность продолжать быть рядом с этим юродивым мальчишкой, дерзким и чудаковатым. Если с Луффи всё хорошо, то долг Санджи выполнен, и он может приступать к своим повседневным обязанностям. Зудящий узел в голове развязывается, а спутанные мысли становятся чуть более ясными. Работа Санджи – служить, и он посвящает этому делу каждую минуту каждого дня, не думая об отдыхе и остановке. Луффи – объект его тщательной заботы, неоспоримый приоритет всего его существования, и, покуда он остаётся сытым, чистым, здоровым и счастливым, Санджи обещает себе ни о чём не жалеть. Он знает, что его мозг искусственно заточен на выполнение некоторых вещей, но иногда – только иногда – он смеет мечтать о том, что преклонение колена перед мальчишкой в старой соломенной шляпе было его собственным выбором. Луффи благоволил ему. Лично ему. Порой, только ему. И со стороны Санджи было бы грехом не быть благодарным за это в ответ.
Корабль легонько качнуло: крупная рыба проплыла под дном. Водяная рябь шумно ударилась о борта. Свет в горящем иллюминаторе мигнул. Санджи не сдвинулся с места.
— При всём уважении, Луффи, — ровно вставляет Робин, растягивая слова так, как всегда делала, когда пыталась объяснить что-то тому, кто попадал в категорию слабоумных или был не совсем в себе. По тону её голоса невозможно сказать, о чём она думает, но она делает паузу, словно бы пытаясь правильно подобрать выражение. — «Почить» не значит «поднять мятеж».
«Почить»
Это слово оказывает незамедлительный эффект на собрание, заставляя камбуз погрузиться в гробовую тишину, напряжённую и до одури душную, давящую и болезненную. Никто не решается нарушить её, словно бы не зная, куда податься, и не испытывает удачу пройтись по яичной скорлупе. Быть может, ни у кого там просто нет сил заниматься чем-то подобным. Быть может, потрясений для одного дня было более, чем достаточно. Быть может, этот разговор идёт по кругу уже не в первый раз, и у уставшего разума нет желания продолжать терпеть. Быть может, никому просто не хочется верить в то, что случилось, а открыто поддержать Робин – всё равно, что признать произошедшее.
Но Луффи не умеет хранить молчание – даже на вражеской базе он говорит так громко, что его слышит всё высокопоставленное начальство, – а потому именно он его и нарушает, судя по звуку, вставая со своего места и сильно ударяя ладонями по столу:
— Санджи никогда не нарушил бы своего обещания! — незамедлительно выпаливает он и, кажется, хочет что-то добавить, но не успевает: звонкий шлепок – пощёчина, очевидно, – временно усмиряет его пыл.
Санджи жмурится. Луффи не заслуживает того, чтобы на нём срывались. Ему многие хотят заехать по роже, но его команда – не в их числе.
— Нами! — смазано скулит Чоппер, и разражается громким плачем, как маленький ребёнок, оцарапавший себе все коленки о каменную мостовую. Слышится недолгая возня, и громкие рыдания приглушаются, словно бы оленья мордочка уткнулась кому-то, кто взял их маленького доктора к себе на колени, пожалев, в грудь.
— Заткнись! Заткнись! Закрой рот! — шипит штурман, но вся угроза, вложенная в её голос, нивелируется слезами, заставляющими её дрожать, как ореховый прутик. Нельзя выглядеть угрожающе, когда ты походишь на развалину, растекающуюся в мокрую лужу. — Прекрати говорить ересь! Умоляю тебя, прекрати!
Когда дама просит, нужно слушать её, но Луффи никогда не следовал джентльменскому кодексу и, уж тем белее, никогда не делал то, что ему говорили, если он был с этим категорически не согласен. Он всегда поступает по-своему, и чувство такта неведомо ему в той же мере, в какой он понятия не имеет о личном пространстве. Границы и приличия для него – просто пустой звук, на который он не обращает никакого внимания. Он мыслит иначе и, ввиду низкой образованности, плохо выражает то, что имеет в виду, то, о чём много думает. Люди часто не понимают его, и его идеи… не совсем очевидны для окружающих. Многих это изводит и сводит с ума, но их капитану плевать на это. В конце концов, он не был обязан меняться просто потому, что кто-то не понял красоту его замыслов.
— Нет! — снова заводится он. — Он обещал! Он обещал мне! Я приказал ему! Он всегда выполняет приказы! — скандирует он и словно бы бьётся головой в невидимые ворота, закрытые на толстый засов.
— Капитан, — пробует отвлечь его Брук. — Иногда обстоятельства выше нас. Несчастья… просто случаются.
И говорить такое человеку, который об этом прекрасно осведомлён, который знает, что непроглядно чёрные дни действительно бывают, который уже потерял кого-то, кого отчаянно пытался спасти, но не смог, – не самая лучшая идея. Их музыкант прав, но Луффи его не слушает. Не слушает просто потому, что не хочет. Он не делает это зла ради или потому, что всеми силами отрицает очевидное, как конченый дуралей – просто он так устроен. Нет смысла втолковывать ему что-либо, когда его сознание совершенно в другом месте. С ним можно только соглашаться, ведь отказа он не приемлет, и тот факт, что люди не понимают этого, злит его только больше.
Как и сам Бог, Луффи непостижим для разума обычного человека.
Нами снова кричит – так громко и так отчаянно, что Санджи всерьёз начинает переживать за её душевное состояние, и чувство вины пробивает его, заставляя неуютно поёжиться и повести плечами. Ему не нравится осознавать, что именно он виновник этого траурного торжества, но он знает, что не может просто взять и уйти. Это неправильно. Но зайти внутрь тоже не кажется хорошей идеей. И он продолжает стоять, как воткнутая в чернозём палка, не делая шагов ни вперёд, ни назад. Впервые за долгое время он ощущает себя не в своей тарелке настолько сильно, что у него кружится голова. Он не верит, что ему страшно, но некая тревога, всё же, разливается по его венам вместе с застойной кровью. Санджи не хотел умирать. Санджи не хотел селить страх в женское сердце. Санджи жаль, что он сделал и то, и другое, и не пытается оправдаться тем, что у него не было иного выбора. Он не уверен, как будет решать эту проблему. Он не знает, что ему сказать. Отчего-то настоящая смерть перестаёт казаться нежеланным исходом. Он ненавидит тот факт, что чёртовых сигарет нет под рукой. Ближайшая пачка на камбузе, и камбуз – худшее место, в которое сейчас можно пойти.
Он знал, что секретам не суждено храниться вечно, но ему бы очень хотелось, чтобы эта тайна никогда не всплывала.
Он давно покинул Джерму, но оставленные ею подарки продолжают одаривать его проблемами.
Порой ему кажется, что, несмотря на всё то, через что он прошёл, невзирая на все испытания и тренировки, которые вынес, он так и остался слабым звеном – той самой проблемой, которую так никому и не удалось решить.
Он не настолько глуп, чтобы зацикливаться на этом, но эта мысль часто не даёт ему покоя. И, если он прячется от неё около зажжённой плиты, на которой варит суп из курицы и редьки, об этом совершенно не обязательно кому-то знать.
Он – ошибка, провал, неудачный эксперимент, на который не взглянешь без слёз. И, даже спустя столько лет, он продолжает приносить окружающим его людям одни лишь неудобства и разочарования.
Некоторым вещам просто не суждено измениться.
Беспрекословная вера Луффи, который по-настоящему тоже не понимает, что происходит, хотя и близок к истине, как никто другой, греет его, но он не позволяет себе чувствовать радость от этого факта. Быть может, ему просто страшно думать о том, что единственный человек, который примет его, кем бы он ни был, отвернётся от него, когда поймёт, что глубина той истории, которую Санджи оставил нерасказанной, не измеряется в милях, но тянется в бездонную глубь космического пространства. Санджи понятия не имеет, с чего начинать распутывать этот клубок человеческих страданий. Санджи понятия не имеет, хватит ли у Луффи сил и терпения выслушать его после того, что он посмел выкинуть у него на глазах. Санджи понятия не имеет, достаточно ли велико сердце Луффи, чтобы простить его.
Санджи хотел бы, чтобы его мир был чуть проще и чуть понятнее.
Но он не смеет об этом просить.
Нами продолжает кричать, и она вот-вот охрипнет, если продолжит в том же духе. Скулёж Чоппера, напоминающий вой побитой собаки, оттеняет её собственные рыдания, прорывающиеся сквозь каждое выплюнутое слово. Луффи собачится с ней и всё гнёт свою линию, не думая останавливаться, и за их попытками перекричать друг друга настолько тяжело наблюдать, что большинство не выдерживает и пытается разнять их в тот момент, когда градус напряжения подскакивает критически высоко. Усопп утаскивает Нами, отнимая её нежные руки от рубашки их капитана, и крепко держит её за плечи, пятясь к голубому дивану, стоящему вдоль стенки, а Фрэнки и Брук стоят по бокам от Луффи, не трогая его, но сторожа на случай, если ему, вдруг, взбредёт в голову в порыве неистовства продолжить наступление. Луффи плевать, кого бить, кого – калечить. Любой может попасть ему под горячую руку даже в обычный день, когда он просто неуклюж и не особо следит за тем, в какую сторону машет конечностями, а, когда он почти в гневе, стоять рядом просто опасно для жизни. Это – мера предосторожности. Не более. В эту ночь им, определённо, не хватает только рукоприкладства между соратниками. Луффи не делает различия между мужчинами и женщинами. Ему глубоко наплевать: что оскорбить может и тех и других, что врезать так, что мало не покажется. В этом смысле, перед ним все равны. И лучше помнить об этом в тот момент, когда решаешь противостоять ему на каком-либо поприще.
Нами не виновата, что её эмоции бьют через край. Никто не виноват. Никто, кроме Санджи. Луффи тоже не виноват. И кричать на него, в любом случае, абсолютно бессмысленно.
Женщину нельзя ругать за слёзы. По крайней мере, в этом Санджи уверен.
— Санджи мой! — пререкается Луффи надрывным голосом, словно потерянный ребёнок, упустивший из виду яркую мамину юбку. Сквозящая в стоячем воздухе мальчишеская капризность обращает некогда ожесточённый спор в попытку урезонить беспокойного сорванца. Луффи мнётся и повторяет одно и то же из раза в раз, дуясь, словно выставленный из соседского огорода ублюдок, ворующий хозяйские яблоки, и тявкает, как беззащитный щенок, который идёт в храброе наступление на огромную свору собак. Он канючит, шипит, злится и кричит так, словно бы взаправду желает быть услышанным. Но, как сильно он ни повышает голос, люди не понимают его. Они слушают его, но не слышат. Либо же слышат, но желают, чтобы он заткнулся и перестал молоть чушь, ибо даже их терпимый к выходкам капитана мозг не способен от печали и расстройства осмыслить истинную степень бреда, который тот из себя давит. Невелика разница, когда он сам до конца не понимает, что несёт. Он прав – он прав гораздо чаще, чем хотелось бы признавать, – и он с поразительной лёгкостью замечает то, что не совсем очевидно для других. Это ещё один его блаженный дар, которым он не в состоянии намеренно пользоваться. Он почти с порога узнаёт всё, что ему нужно знать, но никогда не торопится объяснять. Однако обижается, когда люди не улавливают ход его дерзкой мысли. На его счастье, большинство принимает его слова на веру, но даже у извергаемой изо рта глупости есть предел. — Мой! Он никуда не уйдёт, пока я ему не разрешу! А я не разрешал!
Его уверенность на грани беспамятства даже перед лицом собственной команды – единственных людей, способных хоть как-то повлиять на его мнение, – поражает, как в первый раз. Удивительный стоицизм, заслуживающий не то горестного порицания, не то восторженного восхищения, одухотворяет, внушая веру в чужую мощь. Луффи непоколебим – он останется стоять, подобно кремню, даже в том случае, если земля под ним провалится в Ад. Нет в мире силы, способной сдвинуть его с места, если он решил не двигаться, и, как бы сильно это ни походило на откровенное слабоумие, отороченное кружевом отрадной отваги, это напоминает Санджи о том, почему он продолжает делать то, что делает. Власть капитана над ним не имеет границ, а кредит его набожного к нему доверия, детского и глупого, – бесценен. И Санджи понятия не имеет, как отплачивать за это великодушие, что сводит его с ума набожной добродетелью и разрезает грудную клетку, обнажая едва ли бьющееся сердце, готовое в любой момент быть поданным на серебряном блюде. Луффи не сомневается, и его уверенность заразительна, но Санджи не может переболеть ею, как ни старается. Он слепо следует за своим капитаном, пытаясь не задавать лишних вопросов и не отсвечивать, зная, что так будет лучше для всех.
Санджи знает, что не давал повода усомниться в себе – пытался не давать, – но пытливость глупого мальчишки, способного свой тупой улыбкой посрамить само солнце, обескураживает, обезоруживает его. Луффи не нужно спрашивать, догадываться, предполагать и требовать ответов. От него ничего не скроешь, как ни пытайся, ведь он, подобно глупой мышке, засунет свой любопытный нос в любую запечатанную бочку. Заметёшь под ковёр – встряхнёт; закопаешь – отроет голыми руками; притворишься, будто ничего не было, – будет сидеть и глазеть, преданно выжидая ровно столько, сколько будет нужно, провожая спину нечитаемым взглядом. Луффи – не Бог, но он знает. Быть может, не в подробностях, не в самых точных деталях, но знает. Он просто чувствует. Санджи никогда ему ничего не говорил, но это не мешает ему тыкаться лбом в самую суть, бесконечно ожидая открытия запертых на тысячу замков ворот. Он словно бы ощущает, где болит, что ноет, что обливается кровью и парализуется ненасытным страхом, что важно, чему по-настоящему стоит уделить своё безраздельное внимание. Он ковыряется в гнойной ране стёртыми пальцами и надеется отыскать в ней не то правду, не то саму истину в личине острого осколка. Ему нет никакого дела до большинства вещей в этом мире, но он знает. Ему плевать, как это устроено, как это работает. Он не понимает и не думает, что когда-либо сможет понять, но он знает. Знает, и его злит, что ему не верят, когда он рвёт себе глотку и кричит правду; злит, что люди не понимают простых, фундаментальных, базовых вещей, до которых способен допереть даже несмышлёный ребёнок.
Но Луффи и есть ребёнок – ребёнок со скрипучим моложавым голосом, ясными бездонными глазами, оттенком так похожими на кондитерский трюфель, глупым сердцем, слишком большим для его груди, и крепким, но худощавым телом двадцатилетнего юноши; ребёнок, который окружён взрослыми, которые разумно считают его лепет в лучшем случае милой глупостью, а в худшем же – печальным кретинизмом. Взрослыми, которые душат его в узком кольце «правильного» и «допустимо возможного», не реагируя на его отчаянный зов и попытку привлечь внимание. Взрослыми, которые должны его слушать. Взрослыми, которые его не слушают и не слышат. Взрослыми, которые пытаются вразумить его и указать, что делать. Взрослыми, которые делают то, что он ненавидит.
У них у всех стоит прививка от него, от его душераздирающего юродства, грязного и сомнительного, как жидкость на полу в островном кабаке, и каждый из них, с его личного позволения, способен его осадить при должной сноровке и большой горсти таблеток от головной боли. Никого из них не удивить его душещипательной придурью и откровенным невежеством. Идиотизм Луффи для них – не более, чем въевшаяся в волосы соль, чем палящее солнце, согревающее кожу сквозь навес из старой парусины, чем солёное мясо, безвкусное и жёсткое, как кусок толстой подошвы от ботинка; они привыкли иметь с ним дело. Привыкли игнорировать и не замечать его; привыкли мириться с ним и воспринимать его, как неизбежную часть жизни, вроде переходного возраста или встреченных в море штормов. И Луффи, даже по собственному признанию, – не самый умный человек, когда-либо бороздивший морские просторы, но он и не дурак, как может показаться поначалу. И девяносто процентов того, что покидает его рот в словесной форме, – не глупость по определению.
Просто каждый из них забывает об этом.
Их капитан просто ужасно выражает мысли.
На Гранд Лайн нет ничего невозможного, и лучше усомниться в собственном здравомыслии, чем признать, что чего-то не может быть. Границы разума осложняют принятие всего, что находится за гранью привычного порядка вещей. Луффи не выживет здесь один, но ему проще, чем всему его экипажу вместе взятому. Дорогая Нами глубоко убеждена, что их капитан остановился в умственном развитии лет в одиннадцать, если не раньше, и тревожные согласные кивки милой Робин не добавляют этой возможности радужных красок. Но дети верят либо во всё, либо ни во что, и потому их мир куда шире, чем когда-либо будет у взрослых. Луффи в душе большой ребёнок, и буквально ничто, кроме его заветной мечты, не имеет для него значения. Гигантские дождевые капли, вода, разделяющаяся на две равные части, привидения, угнетающие тонкую душевную организацию, ходячие мертвецы с вытатуированными номерами, трёхголовая собака и вкусная небесная рыба с перьями вместо чешуи, – всё это всего лишь мелочи, легко умещающиеся в его голове, не тесня при этом здравый смысл. Подобное не способно потрясти его до глубины души, до потери рассудка. Он сразу принимает это, как должное, невзирая на тот факт, что минуту, день или месяц назад даже не подозревал о существовании таких вещей в природе. Ему всё равно: если что-то радует его – он радуется, если что-то нагоняет тоску – он скулит и воет, приставая ко всему, что может его развлечь. У него всё просто. Он не задаётся лишними вопросами, ответы на которые он всё равно никогда не узнает. Ему нет дела до того, почему масло горит, а небо имеет голубой цвет. Для него это просто данность – данность, которую он легко принимает. Шокировать такого человека, как он, не то, чтобы совсем уж невозможно, но, определённо, очень трудно.
А потому многие вещи для него, как на ладони.
Луффи не нужно выпытывать сомнительные истории из чьего-то далёкого детства, чтобы знать, что что-то очень и очень не так.
Луффи груб и абсолютно не воспитан, и личное пространство не уважает совсем, но он не лезет людям в душу, если те действительно не хотят обнажать скрытый под благополучной поверхностью смрад. Он не роется в чужом грязном белье, если уверен, что это стопроцентно плохо кончится, и никого ни за что не стыдит. Такой уж он человек. Его любопытство не знает меры, но даже он в состоянии осознать, что иногда время для некоторых вещей просто не самое подходящее. Быть может, он просто очень чутко ощущает толщину грани, по которой ходит или собирается пройти. Прошлое – в прошлом, а настоящее таково, каково оно есть. Ни больше, ни меньше.
Луффи знает – знает больше, чем ему положено, чем ему нужно, чем ему когда-либо будет необходимо.
Луффи знает, но не всегда до конца понимает, что именно знает.
Он чувствует вещи сердцем, душой, интуитивно подкрадывается к сути и приоткрывает ворота истины, сам того не желая, но почти никогда не может сложить отдельные кусочки в единое целое. Оно и понятно: у него никогда не хватало терпения, чтобы собрать пазл из ящика с настольными играми. Он знает, но у него не хватает умственной энергии, чтобы объединить всё в логическую цепочку, простую и понятную, как ивовый прут. Он знает, но не может объяснить другим, что имеет в виду. Он знает, но ему трудно доказать это окружающим, не выводя других из себя и не заполучая долгую мигрень. Он знает, и это духовно истощает его. Изматывает. Мучает. Калечит.
Он знает страшный секрет, но не может подобрать слов, чтобы люди вокруг поверили ему, как делают обычно.
Он знает, и Санджи понятия не имеет, каким именно образом до него дошло, но ему неприятно думать о том, что он словно бы подставил Луффи, поставив его в очень неловкое положение и выставив его в глазах команды не просто дураком, но ещё и сумасшедшим.
Луффи знает, и это не его вина, что он не может осмыслить это.
Смерть – понятие очень сложное, но, одновременно с этим, очень простое, и порождаемый этой несовместимой двойственностью диссонанс заставляет его голову гудеть, как после удара о толстую стенку колокола. Луффи не любит сложностей – у него всё либо просто, либо никак, и длительные рассуждения на какую-либо тему его совершенно не интересуют. Он может провести время с куда большей пользой, если потратит его на наблюдение за горизонтом или на лежание на травянистой палубе «Санни». Он знает, что смерть – это конец, вечная пауза, закат всего и точка в конце предложения. Он знает, что люди смертны. Он знает, что после смерти никто не возвращается. Он знает это, но упорно пытается доказать людям обратное, не имея за душой причин полагать, что всё не то, чем кажется. У него нет доказательств, нет логических причин знать подобное и верить в это. Он не думает, что несёт околесицу, сколько бы человек ни попытались убедить его в обратном. Но думать – не самая сильная его сторона, как ни посмотри. Поэтому он просто знает.
Он просто знает, что он прав.
Но не знает, почему.
Не знает, чему верить, когда даже для него происходящее необъяснимо. В этот раз он сам принимает на веру собственные лишённые всякого здравого смысла слова и, остервенело шепча про себя мантру, немо напоминает себе, что на Гранд Лайн может случиться всё, что угодно.
Даже мёртвый может воскреснуть.
И, кажется, именно поэтому он выглядит и звучит так, словно бы взаправду сходит с ума.
Санджи жаль его. Санджи обеспокоен. Санджи чувствует, что очень сильно подвёл его, что должен немедленно встать на колени и молить о прощении за ложь и за хранение губительных тайн, отбивая лоб об пол в надежде, что его капитан вновь будет к нему милостив – будет милостив даже после такого удара; должен любой ценой исправить положение и загладить вину; должен стереть это страшное выражение отчаянного ужаса с молодого загорелого лица и залечить неприятную рану, оставленную на мальчишеской душе в минувший день; должен взять себя в руки и стойко принять на себя удар скованного панического гнева; должен предложить плечо для утешения и вспомнить, кто он и что, невзирая на любые трудности и препятствия, он вообще должен делать.
Вспомнить, для чего он, в принципе, существует.
Почему плавает под реющим на ветру флагом с изображением черепа в соломенной шляпе.
Санджи – повар, его задача, почти что главное предназначение – готовить еду. Он постоянно пополняет запасы, орлиным глазом бдит за сохранностью продуктов, тщательно ведёт учёт в пожелтевшей книге расходов, скрупулёзно составляет меню, учитывая реальные возможности и пожелания каждого члена экипажа, не отходит от плиты ни на шаг и из раза в раз наполняет каждую протянутую к нему тарелку, несмотря на то, сколько на самом деле осталось в кастрюле, и как сильно его выводит из себя человек, желающий поесть. У него всегда под рукой закуска или добавка, и, покуда он способен держать кухонную лопатку и нож для резки мяса, никто рядом с ним не познает мук долгого голода.
Санджи – повар; он радушен и безотказен.
Достаточно лишь прокричать его имя, чтобы стол был тотчас накрыт.
Санджи – боец, не удостоенный звания солдата, защитник и мощная опора, способная вынести на своих плечах любую ношу. Он отбивает летящие в их скорый корабль ядра, прикрывает спины тех, кто не может о себе позаботиться, не требуя взамен благодарности, и всегда тенью следует за теми, кому нужна помощь. Для него не имеет значения, стоит ли на его пути одна преграда или целая тысяча, и он всегда готов идти в бой. День или ночь, зима или лето… он не ищет себе оправданий, когда берётся за дело. Он не может не подчиниться приказу, и его не пугает количество крови, которую он должен пролить по чужому велению. Он – не сторонник насилия, глупый мечтатель и безнадёжный романтик, чьё сердце исполнено сострадания, но, глядя на сгущающиеся на горизонте славного завтра тучи, он знает, что выбора нет, знает, что лучше «они», чем «мы», лучше «они», чем он, чем их экипаж, чем их капитан.
Санджи – боец; он силён и уверен в себе.
Жизнь, доверенная ему, будет спасена, а враг, на которого укажет палец его короля, – разбит.
Санджи – прислуга, опрятная и дотошная, внимательная и смиренная, как пожилая дама, ожидающая смерти в кресле-качалке около зажжённого камина в глубокой ночи. Он знает своё место, знает, где что лежит, где что найти, где кто находится, и кому что дать. Он поддерживает разговоры на интересные случайным собеседникам темы, предугадывает желания окружающих и всегда старается ответить на вопрос раньше, чем его спросят. Он не ведёт пустых бесед и часто, в обычный день, говорит только по делу, предпочитая слушать и кивать, зажёвывая фильтр очередной сигареты, нежели открывать рот. Он стирает бельё, позволяя душному летнему солнцу обжигать ему согнувшуюся спину на палубе, подшивает одежду, ожидая поднятие хлебного теста в большой миске, тщательно ухаживает за мандариновым садом, по локоть копаясь в земле, и выискивает самый спелый цитрус среди сочной зелёной листвы, чтобы припрятать его и, позже, вручить мающемуся от безделья на носовой фигуре Луффи со словами: «Только не говори Нами», и почувствовать сладкий прилив тепла от благодарной и восторженной улыбки, немедленно озаряющей глупое мальчишеское лицо, тронутое ветром и грязным пятнистым загаром. Он намывает полы до постыдного неестественного блеска, купает дурацкого енота без официального медицинского образования в тазике с детским мылом, терпит укусы от капитана, который отчаянно не желает принимать ванну и с грозным шипением цепляется за дверной косяк пальцами, полирует бокалы для напитков и счищает толстый нагар с металлических противней, перемывает горы посуды после каждого приёма пищи и практически не отходит от плиты. Он несёт дамские сумки с покупками, таскает на своей спине уставших и сморенных, толкает тяжёлую тележку с провиантом по рынку и никогда не просит помощи, зная, что не имеет на это права.
Санджи – прислуга; у него нет времени на отдых, и дела, которые ему нужно сделать, никогда не заканчиваются. Он встаёт раньше других, ещё до рассвета, и отходит ко сну позже всех, завались в свой гамак лишь тогда, когда все вокруг уже начинают храпеть. Заваливается лишь для того, чтобы через пару часов снова встать, ибо полуночная закуска Луффи не приготовит себя сама. Он всегда занят и почти никогда на это не жалуется.
Он работает – работал вчера, работает сегодня и будет работать завтра. Он работает, работает и работает.
Санджи – вещь, движимое имущество, любимая тряпичная кукла, с которой всё не надоедает играть. С ним можно делать всё, что душе угодно: кидать за борт, отправлять в полёт, прикладывать головой о стены, выкидывать, словно мусор, забывать в ящике или на случайном причале, выкручивать ноги и руки. У него нет чувств – его не жалко. Не должно быть жалко. Он приведён в этот мир лишь с целью ублажать чужое эго и исполнять эгоистичные желания, покорно выполняя приказы. Он создан лишь для этого, и, если он не может исполнять своё предназначение, то от него нет смысла. Если облажается – уберут с глаз долой, не оправдает надежд – отвернутся и забудут, даст понять, что он сломан и не подлежит ремонту, – избавятся, как от кухонных отходов, дважды не думая. Он слова не скажет, ведь игрушки не говорят, ведь будет знать, что заслужил, что от возражения ничего не изменится. В конце концов, хозяину не перечат, и, если игрушка больше не веселит его, то это – только её проблема.
Санджи – вещь; ему не может быть противно, когда на него плюют, и ему нет дела до того, куда его отнесут, где его запрут или оставят.
У вещей нет права голоса, и выбора у них тоже нет: они либо служат верой и правдой, либо встречают свой конец в огне. Третьего не дано.
Санджи понимает это.
Санджи глубоко наплевать.
В конце концов, вещи не испытывают эмоции, а мир непомерно жесток.
Санджи – игрушка.
Лучшая, любимая, собственническими руками прижатая к разгорячённой груди, но всё же всего лишь игрушка, поломанная и грязная, которой не хотят делиться из-за собственного детского эгоцентризма.
— Санджи мой! — эхом повторяется голос Луффи в его голове на фоне звона бьющейся посуды, и что-то поразительно похожее на довольное, усталое фырканье, граничащее со странным, щекочущим горло смешком, тихо рвётся откуда-то из груди. Санджи едва ли шумно выпускает носом воздух и невесело качает головой, пребывая в состоянии полного согласия то ли с самим собой, то ли с тишиной окружающей его ночной прохлады.
«Мой»
Это звучит так нелепо и безысходно, что хочется выть, но душа разжижается от прожигающего её чувства лести, и Санджи не уверен, что может продолжать твёрдо стоять на ногах. Каждый раз, когда Луффи выпаливает нечто подобное так, словно бы его слова – фундаментальная истина, ему хочется сразу упасть в обморок, чтобы не иметь дело с реальностью, в которой приходится мириться с тем, что всё это – правда. Луффи не умеет врать – часто даже не пытается, – и, когда он кричит что-то такое, этому просто нельзя не верить. Кощунственно не верить. Запрещено не верить. Но Санджи сходит с ума лишь от мысли, что это может быть правдой, и ему кажется, что он умрёт, если просто попытается принять данность этого. Каждый раз думая об этом, Санджи помышляет разбить себе голову, и лишь странное щемящее чувство внизу живота, напоминающее шелест крыльев перламутровой бабочки, не даёт ему сдвинуться с места.
Это звучит, как словесный эквивалент поставленной на важный документ тёмной печати, болезненно выжженного на коже клейма или шелеста бумажной бирки, привязанной к ноге лежащего в морге трупа.
И Санджи не слышал ничего прекраснее.
«Санджи мой!»
«Мой!»
«Я нашёл Санджи!»
«Я выбрал Санджи!»
«Санджи принадлежит мне!»
«Санджи!»
«Санджи!»
«Санджи!»
«Санджи лучший!»
Зоро крутой, Усопп смешной, Нами добрая, а Чоппер – забавный; Робин умная, Фрэнки – супер, а Брук просто классный, но Санджи… Санджи лучший.
Не потому, что в мире ему нет равных, не потому, что он готовит так, словно сам Господь поцеловал его руки и ниспослал ему священный дар, не потому, что он сильнее других, непобедим, непоколебим или безжалостен, когда ему прикажут, не потому, что он выполняет свои обещания, не потому, что его жалость и сострадание не знают границ, и даже не потому, что он никогда не умрёт, но потому, что так сказал его капитан. А всё, что говорит Луффи – правда, хочешь ты в это верить или же нет. Если сто человек скажет, что небо голубое, а Луффи перебьёт их и ляпнет, что оно – зелёное, то сто языков будут неправы, а один бестолковый мальчишка сравнит небосвод с растаявшим фисташковым кремом и, проголодавшись от собственных умозаключений, побежит выпрашивать мороженое на десерт. Ведь так устроен мир – мир, созданный для Луффи, который выглядит, как Бог, но, почему-то, им не является.
Луффи не знает, что такое стандарт, и легко обходится малым, лишний раз не желая ни славы, ни богатства. Он подвязывает вылинявшие от времени шорты отрезом бечёвки или куском старой ткани, носит одни и те же сланцы вот уже несколько лет и любые попавшие ему в руки деньги тратит на всякую ерунду, совершенно об этом не жалея. Однако, как и положено будущему Королю Пиратов, он окружает себя только лучшим: добротными кораблями, отличным маленьким экипажем, божественной едой, приготовленной самым искусным поваром в мире, и верными друзьями, обещающими быть такими вплоть до гробовой доски. Луффи – пират; он берёт, что хочет, берёт всё, до чего может дотянуться своими липки резиновыми ручонками, берёт и никогда не возвращает. Он берёт лучшее, крадёт его, объявляет своим сокровищем и обещает никогда не терять.
Он не позволяет никому ничего у себя забирать. Ни Дозору, ни другим пиратам, ни обычным людям, которые никак не могут ему противостоять, ни несчастным случаям, ни Богу, ни даже самой смерти. Ему всё равно, кто постучится в его двери: он даст отпор любому, кто посягнёт на всё то, что он считает своим и охраняет, словно дракон, обвившийся вокруг высокой башни, из которой невозможно сбежать. Всё, что он взял однажды, остаётся в его руках навсегда, подобно миру, покоящемуся на ладонях Господа. Его желания безграничны и жадность не знает меры. Он честен в этом, он этого не скрывает. Такой уж он человек.
Санджи – вещь.
Вещь, принадлежащая королю, – его лучшая, любимая игрушка, которой тот не желает делиться, которую не желает отпускать от себя ни на шаг, боясь потерять из виду хоть на мгновение.
Луффи боится остаться один и, быть может, поэтому так отчаянно цепляется за край выглаженного пиджака и преданно сидит возле ног своего повара, как голодная собака с мокрым взглядом, жаждущая сахарную кость, нежную ласку и безраздельное внимание, ведь знает, что тот никогда его не оставит, что бы ни случилось, и сколько бы лет ни минуло. Никто в целом мире не может гарантировать ему это, как бы слёзно он ни упрашивал. Даже он не настолько дурак, чтобы требовать от людей по-настоящему невозможные вещи. А Санджи может. Санджи выполняет приказ. Санджи обещал. Санджи держит своё обещание. Всегда держит. Санджи – лучший. И этого ничто не изменит.
Санджи никогда не уйдёт.
Санджи не может уйти.
Санджи не разрешено уходить.
И это то, о чём Луффи толкует уже... Бог знает сколько времени, срывая свою глотку.
И Санджи смешно от иронии происходящего.
Но он не смеётся.
В Джерме Санджи провёл за решёткой больше дней, чем мог сосчитать. Оставляя бледные зарубки на каменных стенах, он сбился со счёту практически сразу, как начал, оцарапав пальцы крохотным каменным обломком. В темноте подземелья дни и ночи сливались воедино, как две капли краски, а еду не приносили по часам. Он засыпал, когда придётся, и просыпался в случайное время суток, когда его будили либо крысы, норовящие хищно обглодать его ноги, либо братья, решившие развлечься. Холодный свет трубчатых ламп в коридоре, выжигающий глаз в те моменты, когда дверь его камеры открывалась, не давал представление о времени, всегда горя с одинаковой яркостью, и ни один солдат, приносивший ему воду и хлеб, никогда не отвечал на вопросы, игнорируя маленького узника по приказу самого короля. Когда до него окончательно дошло, что он навсегда оставлен гнить, Санджи перестал пытаться следить за уходящими в небытие секундами: каждый миг был наполнен лишь болью и страданием, плачем по детству, которого не было и уже точно не будет, и не было смысла цепляться за проходящие мимо минуты, когда на его жизни и так был поставлен крест. В конечном итоге, он не мог покинуть то место – в преддверии скорой кончины не стоило беспокоиться за потраченное зря время.
О своём восьмом Дне Рождения он узнал только потому, что Рейджу пронесла ему кусочек праздничного торта. Это было мило с её стороны, но не принесло его оскорблённому разуму ничего, кроме горя: без ключа, приоткрывающего нижнюю часть тугого забрала, он не мог есть, а потому съедобное утешение, являющее собой первоклассную гармонию вкусов медовой клубники и сладких сливок, отправилось на корм крысам, скребущим по фарфоровому блюдцу с золотой каёмкой своими мерзкими грязными лапками. Санджи плакал, наблюдая за тем, как они водили хоровод вокруг лакомства, отдирая от него куски, хотя, поджав колени поближе к груди, думал, что слёз у него давно не осталось.
Он сидел и плакал, тихо глотая прерывистые всхлипы, и мечтал оказаться где угодно, лишь бы избавиться от чувства надвигающейся безысходности и вида грязного матраса перед глазами. Он смотрел на крыс, безжалостно мнущих серыми лапками воздушный бисквит, и сходил с ума от очередного осознания, что его братья, решившие обязательно заглянуть к нему сегодня, непременно сделают с ним примерно всё то же самое, отбив его плоть с такой лёгкостью, будто его тело сделано из пропечённого теста. Он не сомневался, что они придут – они всегда приходили. И в этот день они бы уж точно не упустили возможность как следует «поздравить» его. В конце концов, это – их общий День Рождения. Они все должны веселиться. Он знал, что они придут. Знал и трясся, как промокший под дождём щенок, смиренно ожидавший побоев. Знал и надеялся провалиться сквозь землю.
Но он был заключённым – преступником, которого осудили за очень тяжкое преступление, – и он не мог покинуть тёмное пространство, замкнутое меж четырёх каменных стен, в котором король приказал ему находиться. Он не мог сбежать, не мог уйти, не мог спрятаться, не мог избежать своей участи, не мог молить о пощаде, не мог скрыться с чужих глаз. Он ничего не мог: у него не было выбора.
У него никогда не было выбора.
Ведь принц не может ничего делать без разрешения короля.
Как бы грустно ни было признавать это, но, после вынесения приговора и заточения в темницу, многие вещи в его жизни практически не изменились.
Принцы и принцессы лишены самостоятельности и автономии – они не могут слоняться, где хотят, по желанию выходить в народ или нарушать установленный распорядок дня. Они находятся только там, где должны быть в то или иное время, и, разумно, не делают шаг ни вперёд, ни назад, ни влево, ни вправо, пока на них смотрят. Они едят только то, что им положено есть, что готовят для них королевские повара, и делают только то, что им позволяет делать статус. Они не одеваются сами, не моются сами, не расчёсываются сами, не несут свои вещи и не прибирают свои игрушки. Даже их подушки взбивают слуги, и они же поправляют одеяла королевских чад. Они учат только то, что им положено учить, говорят только так, как диктует формальность, и только тогда, когда им разрешено, когда это уместно. За пределы замка их всегда сопровождает свита приближённых слуг и кордон солдат в белых капюшонах. Им запрещено общаться с кем попало, и каждого человека, контактирующего с ними, держат на коротком поводке, изо дня в день шманая его с головы до пят. В любой момент король должен знать, где его дети, и что они делают, каковы их успехи, и чего они добились за то недолгое время, пока его строгий родительский взор не падал на них.
Мрачный каменный замок из серого песчаника, сложенный из толстых стен, витиеватых коридоров, устланных старинными фресками, выцветшими под натиском веков, и расшитыми золотом гобеленами, и высоких башен с тёмно-синей черепицей, – их основное место дислокации, их дом, но, вместе с тем, и клетка, дверца которой отворяется лишь тогда, когда приходит время идти на войну. Сияющий рай с цветочными клумбами, расставленными вдоль стен, сокрытый от посторонних глаз под огненным небесным куполом; благоухающий роскошный малинник, внутри которого взращивают детей короля, в чьей холодности не чают души, – будущую гордость и отраду страны. Ад во плоти, заглушающий протяжные крики, хруст ломких костей и последние слова обречённых, и оттирающий тонны пролитой крови, из которого невозможно уйти.
Санджи жил в том замке, родился в нём, гулял по его тёмным коридорам и прятался в пыльных нишах за гобеленами, лелея надежду дотянуть целым до заката солнца. Он спал на прикрытой горчичным балдахином постели, заправленной простынями из дорогого хлопка, ел на серебряной посуде еду, ради которой обычному человеку пришлось бы работать несколько месяцев, носил пошитую на заказ одежду из недоступных для простого люда тканей, отяжелённых золотой тесьмой и мелким жемчугом, и гордо ютился меж окружающей его свиты, находя в ней какое-никакое, но утешение и временную защиту от нападок со стороны родни. Он жил там, не задумываясь о том, что вольно не может сделать и шагу. Он жил там, принимая, как должное, тот факт, что никогда не сможет оттуда уйти. Он жил там, и его всё устраивало. Он жил там, ведь это был его дом. Он жил там и не думал о том, что находился в клетке.
Он кочевал между тренировочными полигонами, военным госпиталем, кухней и собственными покоями, и его ни разу за всё время не посетила мысль, что за толстыми стенами, вдоль которых в клумбах росли цветы, около которых он так любил играть, пролегал целый мир, не обрамлённый огненным заревом и дымом погребальных костров, в котором возможно было отыскать себе место – возможно было обрести счастье. Возможно было жить и не бояться. Он не думал об этом: когда живёшь в постоянном страхе, чувство тревоги деформируется, становясь нормой, и, впоследствии, полностью атрофируется, как мышцы лежащего в коме больного. А без беспокойства невелика разница, где находиться, что делать, как жить и куда идти. В конце концов, все дороги ведут либо в пыточную камеру, либо на хирургический стол, либо в тёмную и сырую темницу, в которой пророчено обрести вечный покой.
В тюремной камере, самой дальней, затхлой и плесневелой, деваться было некуда. Четыре сырых угла, четыре толстые каменные стенки, мокнувшие по зиме, – вот и весь кругосвет, доступный для недолгого путешествия. От грязного матраса отойдёшь, к нему и вернёшься через десять-пятнадцать шагов. Санджи часами наматывал круги по своей темнице, шлёпая босыми ногами по холодному полу, и его голову вело от однотипного пейзажа каменной кладки, едва различимой почти в полной темноте, и непомерной тяжести металлического шлема, жмущего на виски так сильно, что в ушах начинало звенеть. Он ходил и поддерживал чёртову маску руками, не давая её непривычному весу переломить ему тонкую мальчишескую шею. Санджи шёл и шёл – без конца брёл в никуда, – но всегда оставался на месте, отчётливо понимая это лишь в тот миг, когда голые пальцы на его ногах упирались в край провонявшей лежанки, лоскут которой был изъеден полчищем крыс.
Он был волен пойти направо, податься налево или забраться на потолок, если имел на то силы, но покинуть пределы того каменного грота, что должен был в конечном итоге стать его могилой, он просто не мог: ему было запрещено. Охрана круглосуточно дежурила около выхода, записывающие улитки зорко просматривали каждый коридор, а решётки и дополнительные двери запирались на несколько замков. Он не мог просто взять и уйти оттуда, как бы сильно того ни желал. Это была запертая клетка – клетка, из которой его никогда не собирались выпускать. Клетка, в которую его определил сам король, отрёкшийся от непутёвого сына. Это была тюрьма. Настоящая тюрьма, а не та, что была в прошлый раз, та, что маскировалась под дивный сад, под дом, устланный пыльными гобеленами и дорогими коврами.
Он не мог уйти.
Санджи был заключённым.
А заключённым не положено выходить на свободу.
Что в высокой башне, окружённый блеском золота, сиянием сапфиров и жемчуга, придавленный тяжестью неудобной короны и объятый свитой набожных слуг, что в затхлой дыре, посаженный на цепь, словно собака, одинокий и забытый, он был пленником.
Узником, приговорённым к смерти.
С той лишь разницей, что в первом случае он бы покинул этот мир на поле боя, как и положено высокопоставленному военачальнику, уйдя в загробный мир в сиянии кровавой славы с сердцем, отданным Джерме и её вневременным омерзительным идеалам, а во втором – просто сдох бы, загнувшись от холода и голода, как и положено бесполезной шавке, не способной слушать приказы хозяина и кусать тех, кого велено. В первом случае его имя чтили бы сквозь века, во втором – забыли, будто бы его никогда и не было, будто бы он никогда не рождался, не мозолил глаза достопочтенному королю и не отбрасывал тень позора на собственную страну.
И Санджи не был уверен, какой выбор был лучше.
Впрочем, он не думал, что хотел бы знать.
Не тогда, когда вся его жизнь проходит взаперти.
Не тогда, когда он так и не познал, каково это – быть вне клетки.
Он жил в роскошной, богато обставленной комнате, не зная отказа ни в чём, кроме любви, коротал бесконечные дни на холодном полу в каменном гроте, имея в качестве собеседников неразумных грызунов, постоянно посягавших на предназначенный только для него кусок пшеничного хлеба, без продыху выполнял жалкие поручения на большом круизном лайнере, полном людей с огромными кошельками, но низким порогом терпения, сходил с ума с голоду на безжизненном куске камня, окружённом пустынным морем со всех сторон, не разгибая спины батрачил в плавучем ресторане, не прося ни выходных, ни перекуров, втайне страшась, что в любой момент его могут выставить за дверь, сутки напролёт кашеварил на маленькой каравелле, где шагу нельзя было сделать без того, чтобы не наткнуться на чью-нибудь излишне любопытную рожу, и без конца трудился на большом шлюпе, странном и импозантном, но сути это не меняло: что с прутьями, что без них… каждое из этих мест являло собой запертую клетку.
«Санни» – хороший корабль. «Санни» – добротный корабль. «Санни» – лучший корабль, который Санджи когда-либо видел.
«Санни» – дом, построенный за день из самого дорого дерева в мире по мечтательным чертежам двадцатилетней давности плотниками, в благодарность вложившими в эту работу все силы и душу; утопический уголок горячего домашнего очага, дрейфующий в бескрайнем голубом океане и украшенный чернеющим на фоне неба пиратским флагом с черепом в соломенной шляпе. Укрытое сочным травяным ковром место, наполненное смехом и песнями, запахом рома и вонью недельного пота; клочок уюта среди громко стенающих солёных ветров, не затронутый смрадом и лживыми обещаниями. Судно, не имеющее ни реплик, ни подражателей, ни просто равных себе. Друг. Товарищ. Верный соратник с открытой душой, но без человеческого обличья.
«Санни» – не клетка.
Не может быть ею, сколько бы Санджи себе ни твердил, мысленно проводя убогие параллели.
«Санни» – не клетка.
Здесь нет ни постов с охраной, ни разъедающего мозг сигнала тревоги, ни записывающих улиток, понаставленных в каждом углу. Здесь не кишат крысы, пожирающие мелкие крошки оставленной пищи, не слышен солдатский марш, содрогающий стены и саму землю, и к дверям не подведён ток. Здесь нет ни стальных прутьев, ни ключей, и замок только один – тот, что на серой дверце большого холодильника. И то – кодовый. Сюда не проникает монотонный свет коридорных ламп, что не меняет своей интенсивности в зависимости от времени суток, и еду здесь предоставляют по просьбе, по чёткому расписанию, а не когда придётся – не когда вспомнят или если соизволят вспомнить.
«Санни» – не клетка.
А Луффи, единолично владеющий «Санни», – не чёртов тиран, абсолютно поехавший на дурацкой идее, которая не отпускает его разум, какой бы нелепой она ни была и какие бы глупости ни заставляла его делать ради себя.
И, чем чаще Санджи говорит себе это, тем больше он хочет смеяться, провожая в долгое путешествие уплывающий рассудок, машущий ему ручкой на фоне непроглядного тумана.
Луффи – не тиран.
Просто эгоист, каких мало, умалишённый болван, упрямый, как старый осёл, упёртый дурак с маниакальным взглядом, пустым, пронзительным, дотошным до безумия, алчный обжора, ко всему тянущий свои длинные липкие руки и ненасытный, словно не знающая пощады адская бездна, поглощающая всё вокруг, капитан самого отбитого пиратского экипажа по ту сторону мира и всего лишь человек, который станет Королём Пиратов – который уже является королём, сам того не осознавая.
По крайней мере, для Санджи.
Луффи – король, а слово короля – закон. Воля его – воля самого Неба. Что ни скажет – должно быть выполнено, невзирая на сложность, уровень безумия и отсутствие логики. Луффи заслуживает самого лучшего. Луффи требует самое лучшее. Луффи берёт только самое лучшее. Берёт и не спрашивает. Берёт и считает, что всё так, как и должно быть. Он не называет себя королём, не считает себя им заранее и даже не думает о том, что обладает повадками дворянина, несмотря на простолюдинскую кровь в его тугих жилах. Он понятия не имеет, какую власть сосредотачивает в собственных руках, и знать не знает, насколько могущественен на самом деле. Он просто живёт, как ему вздумается, вставая с утра с единственный мыслью вкусно поесть и хорошо провести день, и не влезает в скучное устройство самого Мироздания, отмахиваясь от обыденности, как от назойливой мушки.
Ему глубоко плевать на войны, голод, несправедливость жизни, детскую смертность, коррупцию или неизлечимые болезни. Ему нет никакого дела до духовного развития или подбитых морально-нравственных ориентиров. Его это не касается. Его это не трогает. Его это не интересует. Он выше этого, и ему всё равно. Он сосредоточен лишь на том, что происходит здесь и сейчас: на текущем приключении, на виде далёкого горизонта, манящего его рассветным заревом, на поданном на завтрак беконе, зажаренном до состояния ломкого угля, на людях, веселящих его день от дня, на друзьях, приобретаемых им в каждой грязной дыре, в которую он умудряется сунуть свой любопытный нос, на соратниках, самых верных и преданных, лучших из лучших.
У него нет завтра – он не откладывает своё счастье бытия ради условной нормы, ради того, что люди вокруг него считают правильным. И он – не Бог, но, кажется, он понимает эту жизнь лучше, чем любой смертный. Понимает её и бессовестно наслаждается ею, с головой окунаясь во всё, что она ему преподносит, не думая о последствиях.
Луффи не видит смысла в хорошем, доступном, обыденном, нормальном, когда он знает, что может получить лучшее. Для него не имеет значения путь или правильность решения начать обладать тем или иным объектом. Всё это мелочно в сравнении с его пламенным желанием брать и присваивать. Если он находит милую розовую ракушку на кварцевом пляже, он просто приседает на корточки и начинает играть с ней. Если ему нравится цветок, растущий на подоконнике в чьём-то доме, он вырывает его из горшка и суёт себе в карман. Если он хочет есть, он ловит морского угря голыми руками и тут же либо заглатывает его, не заботясь о сотне мелких костей, впивающихся ему в глотку, либо ищет своего повара, с порога начиная протяжно выть его имя и размахивать тушкой извивающегося морского гада перед его лицом. У него всё просто. Он не усложняет, и всегда делает первое, что приходит ему на ум. А если не хочет, то не делает ничего вовсе, зная, что никакая сила во Вселенной не может его заставить.
Луффи желает только самое лучшее.
Поэтому и получает только самое лучшее, словно бы само Мироздание слышит его и всегда отвечает на его глупые молитвы.
Луффи любит получать всё самое лучшее.
Любит получать, но совершенно не любит отпускать, делиться, терять.
Любит получать и не любит быть благодарным за это.
Он – король, а короли получают всё, что хотят, ибо такова данность. Он может быть глупым, но даже ему известно, как обстоят дела. Что его – его и точка, и никто не смеет оспаривать его право на владение чем или кем-либо. Не без того, чтобы навлечь на себя его праведный гнев и притянуть своей поганой рожей его сильный кулак. Луффи не будет стоять в стороне только потому, что в мире может быть тысяча замен тому, что у него есть: ему не нужно другое – ему нужно лучшее. А лучшее и так по умолчанию принадлежит ему, ведь он здесь капитан, а капитана надо слушать и уважать. Луффи приветствует только вкусную еду, только сильных соперников, только хороших друзей, только весёлые игры и опасные приключения. Он приемлет лишь самых верных, преданных, добрых и заботливых, и никто в мире ему больше не нужен.
Поэтому Санджи здесь.
Поэтому Санджи не может уйти.
Ведь Санджи – единственный, кто заботится – кто будет заботиться, несмотря ни на что, и никогда не бросит, не оставит, не отречётся, сколько бы лет ни минуло.
Ведь Санджи держит своё слово и всегда исполняет отданный ему приказ.
Век людей короток, как зимний день, а период их расцвета – едва ли секунда на циферблате бытия. Их молодость не длится вечно, как и сила дарована им Богом не навсегда. Луффи – дурачок, каких мало, с памятью на лица, как у золотой рыбки, который в жизни не прочёл ни одной умной книжки ввиду своей абсолютной безграмотности, но даже он понимает, что ему не уготована судьба вечно быть на вершине высокой горы, вечно сиять потусторонним звёздным светом, подобно маяку на громовом утёсе, вечно затмевать собой и своей улыбкой восходящее солнце, жаркое и пламенное, как огонь в его душе. Сегодня его сила будоражит умы, прыть – заставляет завидовать, а влияние простирается далеко за пределы одного не самого крупного корабля, а завтра он лишится всего этого только лишь потому, что придёт его время. Весёлая жизнь всегда обходится дорого – и в прямом, и в переносном смысле, – а Луффи проживает свою на полную катушку, выжимая из каждой минуты тяжкого существования возможный максимум, и совершенно не намеревается сбавлять обороты. В конце концов, зачем ему делать это, когда он столько ещё не увидел своими горящими карими глазами? Он знает, что будет расплачиваться – будет точно так же, как и все люди на этой бренной земле, – но сознательно не думает об этом, не видя смысла размышлять над неизбежным. Всё это мелочно, всё это будет потом. А «потом» не существует, ведь есть только здесь, сейчас, сегодня. Всё просто.
Луффи справится со всем, что произойдёт, ведь он сильный, а сильные правят миром и находятся на вершине. За сильными идут, сильных почитают и превозносят, на сильных возлагают надежды. Они – мерило всего важного в этом мире, главные строгие судьи и безликие палачи. Их слова слышат, воле – подчиняются, а жизнь – ценят. Сильных всегда слушают, сильным никогда не перечат, сильных боятся до дрожи в коленях, сильным доверяют, ведь они знают лучше, ведь им виднее с высоты их высокого полёта. Сильные приходят, возвещая о своём рождении протяжным колокольным звоном, статной тяжёлой поступью и яростным криком, и уходят, срываясь с облаков, как подбитые птицы, чтобы упасть и разбиться о землю. Сильные рождаются. Сильные умирают.
Луффи сильный.
Луфии почти Бог.
Луффи тоже когда-нибудь умрёт.
Если ему повезёт не лечь головой на плаху, увернуться от каждой пули из морского камня, которая когда-либо будет пущена в сторону его лба, не сгинет в морского пучине по собственной тупости и не захлебнётся в собственной слюне, танцуя в дымном облаке ароматного барбекю, то придёт час, и он занеможет. В силу возраста ли, или по стечению нелепых обстоятельств, но точно согнётся, опустив усталую голову на подушку, с которой, возможно, больше никогда её не поднимет. Такова уж человеческая доля. Пиратская жизнь, освящённая в роме, крещёная на сражениях и одаренная скудным рационом, состоящим преимущественно из вяленого мяса и солений, никому не добавляет здоровья. И, если первые коренные зубы на кораблях падают у большинства до двадцати шести лет, то это никого не удивляет.
Луффи ест так, будто у него есть запасное тело. Он рад всему, что лежит на его тарелке, будь то сырой осьминог, неспелые яблоки или собранные с земли каштаны, но предпочтение всегда отдаёт чересчур тяжёлым продуктам. Он любит мясо настолько, что согласен поглощать его без перерывов на завтрак, обед и ужин… изо дня в день, из неделю в неделю, из месяца в месяц. Из года в год, если дать ему волю. Ему мало трёх добавок и пяти перекусов и совершенно не хватает двух перемен основных блюд. Он всегда просит ещё. А потом просит снова. А потом ещё один раз. Свою порцию он сметает в мгновение ока – моргнёшь, и его тарелка вылизана до блеска, будто на ней ничего и не было, а добавка летит в его бездонный желудок следом с ничуть не меньшей скоростью. Пока кладёшь ему третью, он успевает объесть половину экипажа, своровав у них из-под носа самые сочные и поджаристые куски: масляную ветчину у Усоппа за завтраком, панированные медовые куриные крылья Фрэнки за обедом, мясную нарезку Зоро за ужином. Он лезет даже к дамам, утаскивая у них миски с наваристым рыбным бульоном, и каждый раз выпивает его так жадно, будто до этого не проглотил целую кастрюлю точно такого же. Он доедает крошки со стола, просит полдник пять или шесть раз и дважды за ночь встаёт ради быстрой закуски или несуществующих остатков ужина. Он плачет, когда чует вкусный запах, всегда идёт на него, не видя никого и ничего вокруг, и изнывает, когда его не пускают. Он будет рад приготовленному, но и сырое запихает за щёки с превеликим удовольствием.
Санджи повар – он рад услужить. Он никогда не откажет, не запретит. Он знает, что Луффи надо есть, что ему необходимо пихать в себя огромное количество пищи, что его метаболизм – чудовищная штука, не дающая ему спокойно жить без урчания в животе, что он всегда голоден, сколько бы ни съел. Луффи любит поесть. Луффи благодарен за возможность набить брюхо в любой момент, ставя своего повара на самодельный пьедестал величия и поклоняясь ему, словно золотому идолу с рубиновыми глазами. Луффи ест при любой возможности. Луффи выглядит по-настоящему счастливым, когда отправляет в рот каждую ложку сытного бульона или лишний кусок печенья. Санджи же рад обслужить благодарного клиента, и это не обсуждается. Хороший аппетит – признак здоровья, но, глядя на то, как его капитан готов на манер дикого зверя кидаться на лоток со сливочным маслом, готов рукой зачерпывать студенистый жир, срезанный с мясного куска, готов игнорировать всё, что не является мясом или тестом, готов запивать всё это сильно подслащённой выпивкой, Санджи чувствует, что беспокойство распускается в его груди бордовым заревом, подобно маковым цветам.
Распускается только быстрее, когда он становится свидетелем того, как Усопп и Брук заключают пари насчёт того, что случится раньше: первый случай подагры или инфаркт. И, быть может, это была просто пьяная шутка, сказанная посреди пиршества, над которой все посмеялись, но рука Санджи, переворачивающая шампур, предательски дрогнула.
Луффи – большой мальчик, и никто не вправе указывать ему, что делать. Он – капитан, и его слово – закон, и то, как он живёт – как выбирает жить – никого не должно волновать. Его нельзя остановить, если он решился на что-то. Нельзя вразумить или отвлечь. Можно только потакать его слову и согласно кивать головой, помня о том, что он ненавидит и глубоко презирает тех, кто пытается им управлять. Он знает, что не всегда бывает прав – знает в душе, – но его это почти не заботит. Если он ошибается в чём-то, то осознаёт это и не перекладывает ответственность по кругу. Однако он ни о чём не жалеет, ибо таков его выбор. Правильно что-то там или нет – его это совершенно не волнует. Не может волновать. Не тогда, когда он знает, что возле него есть человек, который побеспокоится обо всём насущном, включая его собственное благополучие. Не тогда, когда только время может сказать ему, свернул ли он в правильную сторону.
Луффи плохо заботится о себе, а Санджи всегда лучше заботился о других.
Поэтому Санджи здесь.
Поэтому Санджи не может уйти.
Ведь его жизнь не принадлежит ему – она принадлежит Луффи.
Посвящена служению ему и заботе о нём.
Дьявольский фрукт даёт Луффи большое преимущество, когда дело касается физической угрозы его существованию, но он – не магическая игрушка, чтобы защищать от всего на свете, включая глупость, неразумность и тотальное слабоумие его владельца. Он даровал великую силу, повысил выносливость и живучесть, вселил в сердце предупреждающий страх перед необъятным морским горизонтом и наградил одной фатальной слабостью, сложив на этом свои полномочия. От него не стоит ожидать Божьего благословения или череду нескончаемых удач. Это не так работает – не должно так работать. Предел не безграничен, а жизнь – непредсказуема и хранит в себе вещи, которые куда страшнее всего того, что больное воображение может выдумать в попытке представить себе вечное приключение мечты.
Луфии сильнее обычного человека. Выносливее. Быстрее. Упорнее. Живучее. Храбрее.
Но он всё ещё человек.
А люди хрупки, как бутоны заснувших на морозе красных роз, склонившихся под коркой инея к земле.
И именно поэтому сад нуждается в садовнике, а Луффи – в Санджи.
Никто другой в этом чёртовом мире просто не сможет исполнить каждое его глупое желание, нелепое и невозможное, и не станет терпеть его до конца времён. Людей с такой выдержкой на планете просто не существует. Никогда не существовало. И тот факт, что Санджи здесь, лишь подтверждает ту мысль, что он – не человек. Никогда не был им и никогда им не будет. И это гложет, терзает, вытряхивает душу и по-настоящему убивает, разбивая последние надежды и уничтожая последний устойчивый столб под ногами, удерживающий на себе привязку к фальшивой нормальности. Но Санджи не падает, и земля не выбита у него из-под ног. Он стоял, стоит и продолжает стоять, словно бы ничего не случилось, словно бы его мир не рухнул, как хлипкий карточный домик, в тот миг, когда он признал, что в нём, в его сердце, в его душе, в его чёртовом теле нет и не может быть ничего человеческого. Он стоит, ведь знает, что Луффи до этого нет никакого дела. И, быть может, это всё, что когда-либо будет иметь значение.
Луффи знает, что Санджи – не человек, знает, что с ним что-то не так, пусть и не до конца понимает, что именно. И ему наплевать на это. Наплевать, пока Санджи держит обещание и остаётся рядом с ним.
Ведь никто другой в этом чёртовом мире не позаботится о нём, когда придёт время.
Время общей слабости духа, немощности тела и закономерного заката его славной жизни.
Никто не пробудет с ним так долго, как ему хотелось бы.
Зоро, по собственным убеждениям, может следовать только за тем человеком, который превосходит его по силе. Он не будет тащиться за слабым, сколь велики бы ни были его верность и непогрешимая преданность. Он – вожак по натуре, и в его мире нет места бессилию и тем, кто его проявляет. Когда придёт время, Зоро отбудет. На тот свет ли или просто к новым горизонтам дурацких свершений – это не имеет значения. Чоппер – олень, пусть и получивший в дар человеческий разум, и Санджи, не без горечи, но не видит смысла полагать, что их маленький доктор проживёт по-настоящему долгую жизнь. А даже, если ему и повезёт, он всё равно отдал своё сердце медицине. В мире миллионы больных, которым будет нужна его помощь. Его собственный долг никогда не позволит ему быть прикованным к одному пациенту. У него будет работа – много работы. Он расправит крылья и упорхнёт. Усопп, дорогая Нами и Фрэнки никогда не подписывались на вечное приключение – они изначально планировали вернуться к себе домой, к нормальной повседневности, к возможности построить что-то стабильное и обыденное: дом, отношения, своё дело или что-то, вроде того. Для них это путешествие – не испытание и не кредо, но просто шанс посмотреть мир и исполнить мечты. Им есть, куда вернуться, есть место, где их спокойно ждут, – место, которое они называют домом. Они отправятся туда, когда всё закончится. В этом не приходится сомневаться. И грех держать их, когда час действительно пробьёт. Это было бы несправедливо по отношению к ним. И сам Луффи, несмотря на свой первобытный страх перед одиночеством, никогда не хотел бы, чтобы они забросили себя и свою жизнь ради него. Даже в том случае, если сам он ради них готов пойти на нечто подобное. Это не тот случай, когда движение обязано быть двусторонним. Робин бродяжничала большую часть своей нелёгкой жизни, дрейфуя от шайки к шайке, словно деревянная щепка, бросаемая пенными волнами в открытом море мирской несправедливости. Не нужно быть гением, чтобы знать, что она устала. Если не уже, то очень и очень скоро сделает это: просто так устроены люди. Она умна, всё ещё божественно красива и не настолько простодушна, чтобы верить в такие вещи, как настоящая любовь или хороший конец. Она осядет в каком-нибудь милом портовом городке на не самом примечательном тёплом острове, схоронится от посторонних глаз в домике на отшибе и будет до конца своих дней читать умные книги и заниматься цветами в своём небольшом саду, больше ни при каких обстоятельствах не желая влипать в шумные истории: с неё их будет достаточно. Она не пойдёт на край земли дважды: когда ей посчастливится найти ответы на интересующие её вопросы, всё остальное потеряет для неё всякий смысл. Возможно, она уйдёт вместе с Фрэнки или поработает учителем в каком-нибудь диком племени. Быть может, проведёт вторую половину жизни в блаженном спокойствии и умиротворении. Но она не будет вновь шататься по земле в поисках чего-то нового и неизведанного. Такой путь просто нельзя избрать дважды. Душа Брука завещана музыке. Ею он дышит, ею он сыт. Она была его единственным утешением на протяжении долгих пятидесяти лет. С его стороны было бы резонно вернуть ей долг, посвятив второй, дарованный фруктом шанс на жизнь ей и только ей. В конце концов, люди становятся счастливее, когда слышат его игру, и этого у него не отнять. Музыка вечна, музыка бессмертна, музыка остаётся незабвенной в веках в отличие от кучки насаженной на кости плоти, которая разложится в земле, будет съедена рыбами или сожжена в погребальных кострах. Музыка заслуживает того, чтобы иметь приоритет. Тем более в глазах – глазницах – того, кто уже достаточно пожил пиратской жизнью, увидев так много чарующего, печального и прекрасного. Брук… уже ходил за одним капитаном. Ходил и лил слёзы на его похоронах. Будет несправедливо заставлять его смотреть, когда неизбежно придёт время мучиться второму. Это просто неправильно. Ни по отношению к самому музыканту, ни по отношению к Луффи, который уж точно не согласился бы в здравом уме быть невольным символом повторяющихся болезненных воспоминаний.
Луффи хотел бы иметь вечное приключение, разделённое с теми, кто ему дорог, с теми, кого он любит глубокой и незабвенной любовью.
Но их славный, но небольшой экипаж не в силах подарить ему эту самую вечность, о которой он грезит.
В конце рядом никого не останется.
Никого, кроме Санджи, который не может уйти – который не захочет уходить, тихо присев возле одинокой постели, стоящей в углу, со стаканом воды в руках для уходящей души, заключённой в увядающем резиновом теле.
И это неправильно, но Санджи знает, что Луффи цепляется за эту мысль и лелеет её, что ему наплевать. Санджи тоже наплевать, поэтому он понимает.
Санджи толчёт древесный уголь в каменной ступке, размачивает его в отваре лесной мяты и по ложке впихивает эту кашицу в капитана, когда тот в тысячный раз страдает от пищевого отравления, полученного из-за съеденного куска голубой глины, найденного на берегу стоячего водоёма. Санджи растирает разгорячённую загорелую спину, вздрагивающую от каждого нового рвотного позыва, выписывая сильными пальцами мерные круги между лопаток, убирает с потного мальчишеского лба взмокшие угольные пряди и вытирает кухонным полотенцем замызганные рвотой подбородок, грудь и рот. Санджи достаёт все мелкие кости из капитанской порции рыбы и всегда пробует первый кусок чего бы то ни было прежде, чем подать еду на стол, чтобы убедиться в отсутствии яда. Санджи встаёт несколько раз за ночь, чтобы поправить сползшее с Луффи одеяло и приготовить две разные закуски для полуночного перекуса. Санджи не жалеет руки, опуская их в таз с щёлочью и водой, планомерно выводя въевшиеся пятна с рваных капитанских шорт. Санджи промывает и обрабатывает раны на жилистом резиновом теле, легонько дует на них, чтобы лекарство не так сильно щипало, следит за тем, чтобы наложенные им же повязки всегда оставались чистыми. Санджи препятствует каждой чужой попытке избежать еженедельной ванны и так тщательно промывает мальчишескую голову, что кожа на ней начинает скрипеть под его прикосновением. Санджи не отходит от плиты, в любой момент срывается прыгать за борт, без конца ищет утерянные сандалии и так чутко реагирует на звонкий голос Луффи, что может заменять собой самый навороченный эхолокатор в штабе Морского Дозора. Санджи поддерживает глупые беседы, внимательно слушает бессвязный рассказ капитана о том, как прошёл его день, и, в меру своих знаний, отвечает на каждый небрежно заданный ему вопрос, вроде: «Почему шипы колются?», «Почему мясо такое вкусное?», «Почему рассветное зарево, встречающее корабль на горизонте, такое красивое?». Санджи тихо шепчет утешения, стирая солёные слёзы с покрытого грязным загаром лица после приступа ночного кошмара, играет роль ночной подушки и всегда делает то, что ему говорят, невзирая на нелепость приказа или отчаянность просьбы.
Он заботится.
Просто по-своему; как умеет; как ему самому хотелось бы, чтобы заботились о нём.
Делает это таким поэтичным образом, что люди вокруг готовы сгорать со стыда или мучиться от непонимания того, насколько сильно он готов унизить себя.
Слово капитана – закон, и его желания должны быть исполнены, несмотря ни на что. Если капитан в чём-то нуждается, или что-то хочет, то работа Санджи – предоставить ему это, вынув хоть из-под земли. Так работает порядок вещей в мире. И, быть может, во Вселенной нет никого, кто понимал бы эту установку лучше или буквальнее, нежели Санджи.
Санджи побывал по обе стороны баррикад: он парил на вершине горы, что сияла над облаками, и, низвергнутый, укладывал побитое лицо в грязь у каменного подножия, плача над сломанными крыльями.
Санджи не привыкать.
Ведь он понимает, как должно быть, как обстоят дела, как будет лучше.
Он понимает Луффи лучше, чем кто бы то ни было, словно бы они оба говорят на никому не известном языке, понятном лишь им двоим на глубоко эмоциональном уровне. Они не используют слова часто, отдавая предпочтение чему-то, что Санджи осмелился бы назвать чувствами, и не склонны постоянно философствовать на палубе при свете луны. Луффи в принципе крайне плохо владел искусством благого ораторства, выбирая несколько иной (физический) способ воздействия на оппонента, чтобы донести свою мысль, но, даже так, Санджи дивился тому, насколько легко он сам угадывал, о чём идёт речь в бессвязном потоке слов, который его капитан осмеливался на полном серьёзе считать монологом. У Луффи своя «полютика» взаимодействия с окружающим миром, непривычная, неочевидная, совершенно исключительная, и, когда Санджи напрямую сталкивался с ней, ему было трудно понять, почему извергаемая из резинового рта бессмыслица была интуитивно понятна для него, как какая-то прописная истина, как строчка неизвестного кода, выведенная в его мозгу.
Луффи редко формулирует желание, начиная со слов «я хочу», как сделал бы любой нормальный человек. Вместо этого он либо конкретизирует, указывая на желанный объект пальцем, сокращая все длинные «зачем» и «почему» до просто названия чего-то, что ему нужно, вроде: «мясо», «мяч», «шлёпки», произнося всё это, как ребёнок, который только учится говорить, повторяя одно и то же по сотне раз на дню, либо констатирует сторонний факт своего состояния, делая вопрос удовлетворения собственной потребности проблемой окружающих его людей, которые удостоились чести услышать только протяжное капитанское «мне скучно» или «мне жарко» и сразу же были вынуждены что-то с этим делать. Луффи не волнует, поняли ли его, и возможно ли вообще сделать что-то в соответствии с его просьбой. Ему даже нет особого дела до того, каким именно образом его приказ будет исполнен, – он просто ждёт, когда всё образуется. Ведь он капитан, а капитана все слушаются, и он получает всё, что хочет. Если же люди не вняли ему, не услышали его или, не дай Бог, проигнорировали – посмели проигнорировать, – он просто брал и переходил в активное наступление, не давая жить ни себе, ни экипажу, ни ближайшему населённому острову, действуя на нервы буквально всем, кто встречался ему на пути. Он мог ныть, до безумия повторять одно и то же слово, как заезженная пластинка, или кричать имя того, кто, по его мнению, должен был что-то сделать. Но, чаще всего, он просто шёл и получал, что ему было нужно, ни с кем не советуясь, никого не предупреждая и не спрашивая. В конце концов, он не любил думать или ждать, а у людей вокруг уже был шанс дать ему то, отчего его глаза горели так, будто вместо зрачков в радужках у него сияли яркие звёзды. Не его вина, что отданной им милостью не воспользовались.
Рядом со своим поваром Луффи поразительно краток и прозаичен. «Я голоден» – всё, что ему следует сказать, чтобы быть услышанным. Именно это он и говорит, кричит изо дня в день и завывает под ухо в ночи, не видя смысла в приличиях, вежливости или дальнейших пояснениях. Два слова заменяют ему пламенные речи и протяжные рыдания после кошмаров. «Я голоден» – говорит он, прося составить ему полуночную компанию на носовой фигуре львёнка. «Я голоден» – заявляет он, вытирая слёзы со вспотевшего лица после очень дурного сна. «Я голоден» – скандирует он, требуя внимание и развлечение посреди застойного солнечного дня. «Я голоден» – шепчет он, умоляя не уходить и не бросать его коротать дни в гордом одиночестве. «Я голоден» – тянет он, раскрывая руки в ожидании объятий. «Я голоден» – кричит он, выпрашивая королевский пир. «Я голоден» – ворчит он, приказывая отложить все дела на потом. «Я голоден» – шипит он, прижимаясь ко лбу Санджи своим собственным, и немо просит, просит и просит, зная, что ему не нужно повторять дважды.
Два слова – вот всё, что Луффи использует, чтобы ловко уместить весь спектр своего «хочу», расплываясь в улыбке столь же широкой, как морской разлив, и радуется тому факту, что его слушают и слышат.
Санджи понятия не имеет, как он это улавливает, понимает, чувствует и проницает.
Для него это просто очевидно.
Всегда – с самой первой встречи – он просто знал, что Луффи хочет, или что ему нужно в тот или иной момент времени. Ему не нужно было гадать на кофейной гуще, предсказывать судьбу по линии жизни, идущей по поверхности загорелой ладони, или заглядывать в чёртов хрустальный шар, чтобы увидеть будущее. Он просто знал, и, несмотря на запутанность, мутность, бессвязность, идиотизм, царившие в атмосфере, ему всё было предельно ясно. И, как бы это ни было странно, его это вполне устраивало: загадочная проницательность, феноменальная интуиция или Божье провидение – чем бы это ни было – здорово облегчало ему работу. Он не привык к помощи свыше, но и отказываться от неё не собирался: когда ты – пират, то любые объедки и мусор хороши. В конце концов, ни один человек, в чьих жилах течёт джермийская кровь, не избавится от того, что может пригодиться или быть хоть в какой бы то ни было степени полезно. Санджи вырос в Джерме – он помнит. Он никогда не забывал это простое правило, превратившееся в стиль его жизни. И знает, что никогда не забудет.
Санджи легко говорит на языке Луффи.
Поэтому он понимает, что происходит, и как читать между строк.
Луффи злится не на то, что его держат за дурачка, который несёт какую-то чудовищную ахинею, абсурдного и юродивого, баловства ради.
Луффи злится, ведь его собственный экипаж – люди, которых он отобрал, как самые спелые фрукты с солнечных плантаций, – сам того не ведая, ставит под сомнение его приказ. Приказ, который они не слышали, которому не были свидетелями, который не поняли бы ни за какую награду. Приказ, который был предназначен только для Санджи.
«Никогда не покидай меня»
Луффи злится, ибо верные соратники, в силу незнания, клевещут на Санджи.
На Санджи, который всегда держит свои обещания.
А распри в экипаже – в этом экипаже – просто недопустимы.
Это – абсолютная истина, уложенная в два коротких слова, не долетающих до ушей окружающих, но крикнутых Луффи в сотый, если не в тысячный раз:
— Санджи – мой!
Истина, которую ничто не изменит.
Ведь Санджи согласен с подобным раскладом, шепча подтверждение в прохладной ночи:
— Ваш, капитан.
Хор голосов продолжается, стулья елозят по полу с диким скрипом, посуда трещит на столе, и столовые приборы звенят, как маленькие сломанные колокольчики. Крики, шёпот, шипение, – ничего не стихает. Санджи перестаёт слушать в тот момент, когда кто-то велит Чопперу по-братски завалить пасть, и он слышит, как разбивается один из дорогих сердцу стеклянных фужеров для пляжных коктейлей. Ситуация быстро обостряется, но Санджи всё откладывает момент своего прихода на эти жалкие поминки, больше напоминающие распри между двумя сворами собак. Он витает в своих мыслях, как птица среди кучерявых облаков, и пропускает ту минуту, когда к разговору присоединяется Зоро, разбавляя его своим душным, но необходимым хладнокровием, противным настолько, что тошнит. Одной своей аурой он всех распугивает, заставляя отпрянуть по углам комнаты, а сам впрягается за капитана, то ли просто на правах старшего помощника, который обязан решать такие сложности, то ли просто потому, что, сдуру, решает, будто Луффи ему по зубам.
Санджи, пребывая в подобии некого транса, не следит за сутью их диалога, но, даже так, он с лёгкостью может сказать, что всё пошло не по плану.
Луффи не слушает. Луффи не слушает. Луффи не слушает.
А Зоро не слышит.
И это – отличный рецепт для беды.
Зоро знает, как ставить людей на место, как вбивать здравый смысл в их потерянные головы, как иметь дело с клиническими идиотами. Он знает, какие порядки у них на корабле, как у них у всех обстоят дела, знает, что, зачем и почему. Он – правая рука капитана, его буквальный заместитель и полноправная замена, если дело, вдруг, примет совсем дурной оборот. Он не раз останавливал Луффи от принятия самых поспешных и глупых решений в его грёбаной жизни, и на него можно положиться при любом раскладе. Все доверяют ему, и обычно именно на его плечи падает ноша усмирить капитана, когда тот слетает с катушек из-за какой-то натуральной херни. Но Зоро не всесилен, и порой он сам не до конца понимает ситуацию. Не осознаёт своё место в ней, а потому вечно теряется, как кот с отрезанными усами, не находя дорогу обратно и импровизируя по пути.
Зоро знает Луффи.
Зоро понимает Луффи.
Но он не понимает его так, как это делает Санджи.
Зоро применяет силу, подавляет, даёт, посредством конкуренции и жёсткости, понять, когда нужно вернуться с небес на землю и увидеть мир таким, какой он есть. Зоро не умеет успокаивать, не может поддержать мягким словом и понимающе выслушать. Он – не жилетка для слёз, и чай с ромашкой никогда не заварит. Он поддерживает отстранённо, молча призывая равняться на его стоицизм, но близко никогда не подходит, словно бы знает, что толку от него, как с козла – молока. Он как бы здесь, рядом, но как бы далеко, на расстоянии пары шагов, которые никогда не сделает. Он больше молчаливый страж, непоколебимый и верный, нежели мягкая рука, что мерно гладит по голове, шепча нежные слова на ушко.
Зоро просто не создан для того, чтобы справляться с таким дерьмом.
Зоро не умеет появляться ровно тогда, когда он нужен.
Он просто не чувствует момент. Не ощущает его сердцем, не видит душой.
Их бессмысленный диалог не заканчивается ничем путным:
— Да пойми же ты! — цедит Зоро сквозь зубы и, кажется, не выдержав, готовится замахнуться кулаком. В его голове ни яд, ни ярость, ни гнев, но чистая усталость и праведное раздражение. — Мёртвые не…
— … возвращаются, — шепчет Санджи, отворяя запертую дверь.
И он едва ли шевелит губами, но в потусторонней тишине, что мгновенно опускается на камбуз, его слова – буквальный крик.
Он не успевает ужаснуться оттого, как сильно бледнеют его соратники, глядя на него – на их мёртвого товарища по команде, что, как живой, стоит в дверном проходе так, будто не должен в этот самый момент лежать в доках, будучи завёрнутым в зашитый саван из старой парусины, посеревшей от времени, – ибо резиновое тельце его капитана, мельтешащее, словно шар чистой энергии, сбивает его с ног так быстро, что он не успевает даже вздохнуть прежде, чем оказывается поваленным на спину. Лопатки немного звенят от удара, а затылок лязгает об пол со звуком металлической балки, но тяжесть в груди вызвана не отбитыми лёгкими, но самим Луффи, который так отчаянно навалился на него сверху, что забрался аж с коленями, не посчитавшись ни с каким понятием удобства.
И близость с ним раскрепощает, сдирает кожу, а вместе с ней и весь мысленный смрад, успевший прикипеть к самой душе, и, по-настоящему, воскрешает, вознося не в Рай к садам Господня, но туда, где печалям и горю точно нет места. Это не загробный мир, не видение, не сон, но реальность, которую Санджи действительно рад и готов осознавать. Это сладкая явь, упоительная и трепетная, как самая дорогая сердцу мечта. Явь, в которой тысячи вещей не должны, а потому и не имеют значения. Явь, в которой Санджи хочет выслужить прощение, но знает, что ему не нужно этого делать, ведь на него не злятся, но просто радуются тому, что он есть, что он не ушёл, что он вернулся.
Санджи не находит в себе сил возмутиться, и единственное, что его тревожит, – это тот факт, что Луффи льнёт к его покрытому остатками рвоты лицу своим собственным, ничуть не чураясь запаха и мерзкой грязи. Санджи поднимает бледные, словно полотно, руки, и кладёт их Луффи на спину, нежно заставляя его опуститься к нему поближе, а затем ласково выводит круги пальцами на шайбочках мальчишеского позвоночника. Его капитан ничего не говорит – лишь прерывисто дышит, глотая воздух так, будто бы давится им. Он тычется облезлым носом в челюсть Санджи, до скрипа сжимает беспокойными пальцами ворот мятой рубашки, кусает промокшие от слёз губы, и, кажется, весь остальной мир совершенно его не волнует. Он теряется во времени и окончательно перестаёт понимать, где он находится, и что происходит.
Санджи не может позволить себе такой роскоши.
Но его собственный мир узок, словно пролив между двумя морями, и в нём есть место лишь для одного человека.
Для Луффи.
Для его капитана.
Для его короля.
Всё остальное может и будет ждать.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!