Самый сложный механизм

18 июля 2022, 00:00
— Вот, гляди, — Алексей берет со стола салфетку и выводит на ней линии. — Задача — длину консольной фермы немного больше, это можно. В Германии доказали. Опоры, — он указывает пальцем, — пять. Думаю, можно четыре, но посчитаю. Не уверен. Здесь вот, на берегу, поставить чугунные отвесы, тогда балку хоть куда гни, удержится. Фермы стальные, разумеется. Михаил с нежностью наблюдает, как брат прочерчивает над опорами стойки и раскосы — нисходящие и восходящие — остро отточенный карандаш ходит туда-сюда, и салфетка не выдерживает — на ткани появляется зацепка с торчащей оттуда оборванной ниточкой. — Черт! — Не поминай, — строго замечает старший брат, но тотчас же теплеет сердцем и улыбается: ему невероятно нравится выражение лица Алексея, когда тот рассказывает про мост — одновременно и детское, и серьезно-одухотворенное. Они сидят за трактирным столом друг против друга уже с полчаса, и Михаил все больше молчит и слушает — с искренним интересом слушает про фермы цепного типа, про немецкого инженера Гербера, про листовую сталь и количество пролетов. — Алешка, — брат вклинивается в паузу, — ты не голодный у меня? Узнай мать, чем ты тут питаешься — прибила бы обоих. И правильно бы сделала. Она, знаешь ли, тебя мне поручила, так что я теперь, выходит, в ответе. Алексей знает. Мать он не помнит совершенно — так, смутная тень. Зато помнит брат, и, видимо, воспринимает ее последнее поручение чересчур серьезно: печется о нем, как о маленьком. Впрочем, неудивительно — старше на целых семь лет. Когда Алексею пришло время ехать учиться, насилу с отцом — в кои-то веки заодно — удержали старшего брата, чтоб не отправился за ним в Петербург — а то поехал бы, старика на хозяйстве одного бы бросил. — Эй, это я не шучу, — не унимается Михаил, — супу какого, что ли, тебе приказать, или что у них тут имеется. Давай позвоню. Он звонит, не дожидаясь ответа, и Алексей благодарен — есть хочется очень, но совестится при брате, тот опять только чай пьет, больше ничего. А еще он экономит. Не хочет просить у отца. Михаил смотрит, как он ест — одной рукой крепко сжимает ложку, в другой мнет ломоть хлеба. Наконец, наклоняет тарелку, собирает последние капли. Ложкой, не хлебом. Не как отец. — Что отец? Алексей будто бы мысли его услышал. — Отец? Да по-старому все, небо коптит, что ему сделается. Тьфу на него. Тут осаживает уже Алексей, хотя сам не понаслышке знает, как тяжело порою бывает с отцом. — Зачем ты? — А что, скажешь, не заслужил он? Заслужил, признает про себя Алексей. Но молчит, вслух не говорит ничего. Брат и так понимает. — То-то. Ты о себе рассказывай. — А интересно тебе? — А то! Все выкладывай, что да как. И Алексей рассказывает. Он говорит, а брат молчит, он слушает. По лицу у брата и не поймешь, о чем думает, но по глазам видно — хорошо ему. Так и сидел бы вечность. Глаза у Михаила такие же черные, как у Алексея, но выражение другое — смотрит, и будто бы спокойный теплый огонек на дне горит. В трактире темновато, и черт лица и не разглядишь — но Алексею не нужно, наизусть знает. У Алексея никогда глаза не блестят. Зато лицо живое: не то что от брата, от чужого человека ничего не скрыть. — Пей чай, остынет же. И ничего не остынет, горячий пока, как four Martin. Алексей обжигает губы и язык, вздрагивает, отставляет чашку. Рассказывать о себе — он это понимает по-своему, у него это означает — о своем, о том, что интересно, что по-настоящему заботит его, от чего на его губах появляется так идущая к нему улыбка. — Я про Волгу думал. Разводной, чтоб судоходство. Как Николаевский, но меньше пролетов. Кириллов-младший придвигает к себе салфетку, ногтем разглаживает порванное место. Неожиданно он вскидывает голову, улыбается чему-то — еще шире — и весело смотрит на брата. — А пойдем, как стемнеет, Николаевский мост смотреть? Вид у него, как у заговорщика, думает Михаил. Как у очень юного и неопытного заговорщика, которому не терпится все выболтать. И поскорее. Что ж, и пускай, только Михаил, наверное, опять не поймет ничего. Он так и не привык, что его Алешка теперь студент. Что-то такое изучает, что и названий не выговоришь — чего стоит тригонометрия, или это еще — исчисление дифференциальное. Тьфу ты черт, язык сломать можно. А ведь было наоборот когда-то — вспомнить, к примеру, как французскую грамматику вместе штудировали. — Почему как стемнеет-то? Что задумал, признавайся! В ответ не улыбается даже — смеется — ясно и открыто, но тихо очень, почти беззвучно. Михаилу бы тоже рассмеяться, но к горлу подступает кашель, не дает дышать. Вот не вовремя. Он быстро хватает чайную чашку, пьет большими глотками — не помогает, все равно сейчас начнется. "При Алешке бы постыдился хоть," — мысленно обращается Михаил к тому, который царапает и жжет в груди. Кашель давно уже с ним, и не отступит никак, словно за верного товарища держится. На этот раз все как-то очень скоро налетело, даже не успел достать платок. Поэтому рот приходится прикрывать рукой, и кровь попадает на пальцы, и на стол тоже попадает, и даже алеет одна капелька на салфетке, где Алешка нарисовал свой мост. На ферму эту попала, консольную, или как он сказал. Прямо посреди. Но на это Михаил не смотрит, а смотрит он, как у Алексея сходит улыбка с губ — медленно, это значит, испугался. До того, что о лице своем забыл, забыл улыбку-то убрать. Та тварь, что внутри сидит, шевелится в легких, ворочается — и из горла вырывается хрип за хрипом, и не остановить, пока само не перестанет. Вон и косятся уже на него из-за соседних столов — кто с жалостью, а кто странно как-то, не поймешь как. Думают, должно быть — пришел вечер нам портить, знал же сам про себя такое, что начнется обязательно, а все равно притащился. Хоть бы не заразный. Да и черт бы с ними, Михаилу тут про одного только человека важно, что думает. Про того, который теперь из-за стола вскочил и стоит столбом, не знает, что ему делать. Глядит, как Михаил одну руку прижимает к губам, а другой впивается в стол, так что под ногтями белеет. Он, наконец, одну руку высвобождает — ото рта почему-то, не от стола — и машет Алексею — успокойся, мол, почти миновало, пройдет сейчас. Сейчас. Алексей шарит по карманам, ищет платок. Перехватывает руку брата, начинает стирать ему кровь с пальцев своим платком. — Не надо. Дай я сам. Голос сиплый еще, и Михаил болезненно сглатывает, втягивает воздух носом. Глаза у него как-то еще больше блестят, но блеск этот нездоровый. Тишина затягивается. У старшего брата грудь вздымается, руки дрожат. Младший внешне спокоен, разве, может, побледнее обычного. — Часто? Часто. И все чаще. Но Алексею знать необязательно. И Михаил принимается лгать: — Нет, нет, уже меньше. Это сейчас вдруг накатило что-то, а так давно такого не помню. Поверил ли? Не поймешь. Сидит, чай пьет, а что грустный — так что ж ему, веселым быть после такого? — И что там с мостом этим твоим? — Михаил молится, чтоб это прозвучало хоть немного естественно. Алексей смотрит удивленно, и становится понятно — нет, не поверил. Ни на йоту. — Был у доктора? — Был, да толку? На воды говорит ехать, или вовсе за границу. Да только куда я поеду… — Так и езжай. Тебе если денег, так отец… — Да что — денег, — отмахивается Михаил, — отец, может, и даст, да я сам не поеду. Вздор это все. Мне что тут, что, прости господи, в Париже — все едино. Само как-нибудь. — Твое дело. Как бы не запустить. — Не запущу. Я, знаешь ли, всю эту штуку крепко в кулаке держу. Справляюсь, — усмехается брат и опять смотрит: поверил, нет? Кажется, сработало на этот раз. По крайней мере, Алешкино лицо на самую, может, каплю, а просветлело. Чай допили. Михаил глядит в окно. — Ах ты, стемнело уж совсем, рад? Тебе надо было за каким-то делом. — Думал мост смотреть, — отвечает Алексей тускло, без былого вдохновения в голосе. Куда уж теперь — мост. Как-то не до того. Однако старший брат за эту мысль ухватывается, поддерживает живо, будто бы это он тут основной любитель инженерного искусства: — А пойдем, отчего бы нет? Разъяснишь мне, что к чему, авось смыслить побольше во всем этом стану. Ладно, соглашается Алексей. Хуже-то не будет. Михаил надевает пальто, руки немного еще дрожат, и Алексей ждет его, пока попадет в рукава. Выходя, придерживает ему дверь, и смотрит внимательно, когда поднимаются в Академический переулок, — чуть ли под локоть не подхватывает. "Барышня я, что ли, ему какая, — морщится Михаил, — али больной тяжелый, не приведи бог?" Но помощь принимает, делать нечего. Переулок проходят молча до самого угла, до поворота к Неве; прохожих нет, в воздухе стоит липкий белый туман, и из этого-то самого тумана выступает внезапно — вроде и знаешь, что он там, а никогда хорошенько не приготовишься — Николаевский мост. Михаил читал где-то недавно, что в море, у самого-самого дна, на огромной глубине, куда не проникает солнечный свет, живут поразительные рыбы — к голове крепится будто бы у них фонарь, которым они освещают тьму вокруг себя, и так видят, куда плывут. Николаевский мост напоминает точно такую рыбу, решает он, глядя, как выплывают из темноты массивные тяжелые опоры-плавники, чугунные ребра решетки и длинные, черные, страшные фонарные столбы — словно зубы в разверстой пасти — увенчанные бледными и слепыми газовыми глазищами. Михаилу несколько даже не по себе, но Алексея эта громадина не пугает нисколько. Потому, должно быть, что он знает, что там внутри у ней. Хотя, думает Михаил, знать — оно полезно, да помогает не всегда. Взять хоть его самого с его — он даже в мыслях не хочет говорить "болезнью" — знает же он сам, что у него-то внутри, что в легких, знает же — а не спасает его это знание. Страшно. Над Невой туман плотнее, на несколько шагов вперед видно, а дальше — кто его разберет. Фонарный свет падает на решетку, освещает коней с рыбьими хвостами — жуткие твари, а ночью особенно как-то нехороши. Но именно к ним направляется Алексей, и брату ничего не остается, кроме как последовать за ним. Все, что происходит дальше, случается так быстро, что Михаил и ахнуть не успевает. Кириллов-младший упирается в решетку обеими руками, ставит одну ногу куда-то меж лошадиных голов и перемахивает в темноту. Старший брат зажмуривается и инстинктивно ожидает всплеска, но нет его, не происходит. Глаза уже немного попривыкли к темноте, и становится видно какие-то перекладины, чернеющие за решеткой — никак, лестница? Вместо булькающего звука смыкающейся над головой воды — вообразил черт знает что, самому стыдно — звонкий удар подошв о камень и голос Алексея: — Давай тоже. Сможешь? Еще бы, даже обидно как-то — совсем, видно, Алешка его за полуживого держит. Михаил подходит к парапету — черт, ни зги не видно, хоть глаз коли — и кричит вниз: — Спрашивать будешь, когда мне восемьдесят стукнет, а теперь молчал бы! — Когда тебе восемьдесят, мне семьдесят три, — зачем-то замечает Алексей. Перелезает ограду Михаил почти без труда, но спускается и приземляется тяжело — мог бы и в воду загреметь, если б младший брат не подхватил, когда пошатнулся. Они стоят на одной из широких каменных опор моста, над головой — балки, перекрытия, газовый трепещущий свет, черное небо, затянутое тучами. — Теперь пойдем, — говорит Алексей, и Михаил чувствует его руку в своей — вроде бы и не холодные у него пальцы, но на разгоряченной лихорадкой коже Михаила кажутся ледяными. Обогнув опору, они оказываются под самым мостом, неба почти не видно. Алексей вынимает из кармана спички, чиркает о подметку сапога — сразу несколько штук. Брат видит его лицо — спокойное, с тенью улыбки на губах. В глазах отражается фосфорное спичечное пламя, и оттого они будто еще чернее. Он поднимает спички вверх в вытянутой руке, как знамя или факел, и становится видно, как огненные отблески играют на стальном подбрюшьи хтонического чудища, — взору открываются зазубренные колеса, металлические штыри и десятки других устрашающего вида деталей, для которых Михаил не знает слов. Алексей свободной рукой показывает туда, ввысь: — Разводной пролет. Зачем вот сказал? Это-то и дураку ясно. Объяснил бы лучше про колеса эти… Но Михаил не успевает задать вопроса. Он видит такое, от чего слова застревают в горле, а пальцы рефлекторно хватают рукав пальто Алексея. — Алешка… это… это что же? — Михаил дрожащим пальцем тычет в туман, клубящийся под мостом. Там возвышается что-то бесформенное и медленно, почти совершенно бесшумно подползает вперед, к мосту. Это из темноты на них движется корабль. — Сейчас разводить будут, — одни и те же три слова они произносят одновременно — Михаил встревоженно восклицает, Алексей констатирует факт. — Может нам… того? Вылезать? — старший брат уже немного жалеет, что ввязался. Не сильно жалеет, совсем слегка. — Поздно, — ровно отвечает Алексей, — лучше после. Пускай пройдет. И действительно — Михаил и сам видит — поздно. Медленно-медленно одно из колес приходит в движение. Нарастает шум, пока неопределенный, как далекая гроза. Братья стоят, вжавшись спинами в холодный камень, и Михаил все еще стискивает рукав Алексея — до того, что ткань чуть не трещит по швам. Но расползаться начинает другой шов — меж сцепленных зубьев крепления ширятся прогалы, раздается металлический лязг, Михаил невольно вздрагивает, а мост разрывается на части, и части эти, как льдины во время ледохода, идут к берегу. Пока еще можно услышать голос, Михаил озвучивает внезапную мысль: — Слушай, а ты ведь знал. Что разводить будут сейчас. Для того и лезли. Угадал же? Алексей не отвечает, только наклоняет неопределенно голову — то ли кивнул, то ли так. "Хоть бы с корабля или с берега никому не взбрело поглядеть сюда, — думает Михаил, — а то заметят — и мало ли что подумают, не было бы беды". Но высказать это он уже не успевает, лязг нарастает, хочется зажать уши. Он морщится и вжимает голову в плечи. Алексей тоже на происходящее явственно реагирует, но у него реакция противоположная. В его лице появляется радость, почти счастье — не только в глазах, но как-то во всем выражении, и это не бурная радость человека, наслаждающегося грохотом, как бывает, к примеру, во время грозы или шторма, а спокойная и сосредоточенная. Когда Алешка делом занят, очень красивый становится, на мать похож, думает Михаил. А вот сам он в отца получился. Наверху щель расширяется, полотно пролета начинает ползти в сторону — та часть, которая между ними и берегом, делится на две повдоль, и они идут как бы друг за другом, одна быстрее, а другая — уж за ней. Второй пролет движется тяжелее, со скрипом, и Михаил усмехается своим мыслям — так вот они и забирались с Алексеем сюда — один впереди, юный и легкий, а другой следом, цепляясь дрожащими пальцами за деревянные ступени и сбивая дыхание. А ведь когда-то уставал гораздо позже брата — когда-то, до этой проклятой… Впрочем, если постоянно об этом думать, делу все равно не поможешь, ведь так? По мере того, как колеса крутятся, а проход для корабля открывается, они лишаются крыши над головой, и становится неуютно. Тревожно, что их заметят, этого очень не хочется. Впору опять подергать брата за рукав — опомнись, мол, немного от механизмов своих, и давай вылезать. Но мешать Алексею ему хочется еще меньше. Алексей наблюдает — другой на его месте, может быть, зарисовывал бы, как все устроено, а он просто смотрит. Колеса вращаются не плавно, а рывками, и каждый поворот сопровождается клацаньем металла, когда очередной зубец одного из колес проскальзывает вниз, задевая маленький штырек в виде сапожка, приделанный рядом. Его темнота еле позволяет разглядеть, Михаил задирает голову, привстает на цыпочки и щурится — кажется, эта штуковина отклоняется каждый раз в сторону, будто нехотя, вынужденно, не желая пропускать мимо себя колесо, а потом возвращается на прежнее место, чтобы препятствовать уже следующим зубцам. Выглядит это так, как если бы кто-то очень маленький раз за разом пытался пнуть большой камень — только камень каждый раз оказывается сильнее и тяжелее, ударяет и проваливается дальше, уступая место следующим камням. Михаил вдруг осознает, что этот малюсенький сапожок, который не сразу-то и заметишь, производит почти весь шум вокруг них. Он трогает брата за плечо, кивает туда, вверх, и вопросительно смотрит — голоса все равно не услышать. Алексей внимательно прослеживает за его взглядом, перехватывает спички другой рукой — они длинные, будут еще гореть, теперь только половина, если не треть сгорела — и тоже показывает на зубчатое колесо со штырьком, как бы уточняя — ты про эту штуковину, что ли? Михаил кивает в ответ и показывает руками, чтоб уж наверное было ясно, о чем речь: большим пальцем правой руки подцепляет и отпускает один за другим растопыренные пальцы левой. Алексей улыбается и что-то начинает говорить, но совсем ничего не слышно. Только видно, как губы движутся, а так — будто Михаил оглох. Он показывает на свое ухо, а потом машет рукой, чтобы брат не старался зря — не слышу, мол, ничего, Алешка, но ты не кричи, потом объяснишь, когда выберемся отсюда. Алексей, впрочем, никогда не кричит — Михаилу, кажется, и не приходилось слышать, чтобы он повышал голос, разве слегка иной раз, когда уж очень рассказами о чем-нибудь инженерном увлекался и переставал за собою следить. А вот такого, чтобы разозлился до крика или досадовал, что не слышат его, — этого вовсе не было. Однажды страшно повздорили с отцом — оба, против отца почти всегда выступали вместе, один поспорит с ним, так другой поддержит непременно, — и Алексей до того вышел из себя, что побелел весь как платок. Михаил тогда жутко перепугался — отец зла не забудет, наговорит сейчас брат ему такого, что во всю жизнь потом не исправить. Отец возненавидит обоих. Но Алексей встал из-за стола, молча и даже почти спокойно, вышел на двор и постоял там минут пять. А потом вернулся и улыбнулся Михаилу светло, весело так. И сразу от сердца отлегло, стало ясно — не бывать ссоре. Михаил тогда даже в философию ударился: подумал, что люди злобу друг другу по цепочке передают — обидят тебя, а ты это дальше понесешь и другим передашь. И надо, чтоб кто-нибудь эту злобу в себе запер и изничтожил, а дальше уж не передавал, только тогда эта цепочка прерваться сможет. Этому-то, кто собой останавливать будет, особенно худо придется. Сразу выплеснуть, отдать — оно легче, пусть другие теперь разбираются. А удержать внутри злобу, чтобы она там, в сердце и истлела, на такое не каждый способен. Алешка вот — может. Не повышал он голоса и чтобы докричаться — ни когда посторонний шум мешает, ни даже тогда, когда нарочно не слушают. Тем более тогда. Вот и теперь его голос ни на тон громче не делается, когда он понимает, что брат ничего не слышит. Он просто замолкает и опять молча смотрит вверх, только не меняется там ничего. Как работает — он и так знает, теперь вблизи посмотрел, больше делать нечего, хоть вылезай. Но вылезать пока нельзя — мост весь ходуном ходит, ненадежно, сам бы, может, еще влез — легкий, но для брата риск. Лучше будет подождать, пока все закончится. Да и не зря же он сюда привел Михаила! Очень хочется рассказать ему, что тут и как устроено. Алексей ловит брата за плечо и притягивает поближе — Михаил дивится, что они уже совершенно одного роста. Догнал Алешка, перерастет еще. Растут мальчишки в девятнадцать лет? Может, и растут немного. Ну, поживем — увидим. — Ты про храповик? — теперь Алексея слышно, он говорит Михаилу прямо в ухо, так что тому даже немного щекотно. Ничего, главное, и не ответишь — откуда он знает, как эта штука называется? Храповик так храповик, если бы еще это ему о чем-нибудь говорило… Алексей хмурится, и Михаил внутренне собирается — неужели из-за его невежества? Но нет, оказывается, просто задумался, как бы получше объяснить. Лоб у него опять разглаживается. Старший брат уже с готовностью подставляет ухо. — Ключ гаечный видел? Разводной. Маузер. Можно и английский, и французский. Там такой же. Там чтоб закрепить и не болтался, а тут ветер. Если сильный, пролет обратно пойдет. Площадь большая. Поэтому зубчатое колесо: в одну сторону пропустит, в другую нет. Если подует, все встанет. Понимаешь? А то кто на берегу — пролетом убьет. Михаил медленно кивает — в голове тоже шестеренки потихоньку крутиться начинают. Но ему ценнее не то, что, кажется, понял, а что Алешке про это — интересно. — В Америке, — продолжает Алексей, и в его глазах, по-прежнему таких же темных, все-таки проблескивают искорки, — на железной дороге такой поставили. В горах. — Он молчит несколько секунд. — Я бы в Америку хотел. Поглядеть. Как без царя и своим трудом. И железных дорог больше. Можно запомнить, а потом у нас так же. — Доучишься, так и поезжай, — отвечает Михаил громко, и от напряжения голоса в груди что-то неприятно шевелится. Он поспешно сглатывает, чтобы не закашляться. Алексей все слышит почему-то — слух у него, что ли, острее, — и качает головой, немного грустно, но уверенно. Михаил опять чувствует ухом, как воздух едва ощутимо колеблется от спокойного дыхания брата. Голос у него все такой же ровный и тихий: — Лучше тебе за границу. Доктор же говорит. Михаил только отмахивается — опять он об этом. Ну как можно снова об этом, если тут мост разводят, и храповик, и железная дорога. Интересно же. Михаил и сам теперь ни о чем постороннем не думает. Почти совсем. Спички, между тем, постепенно догорают. Алексей шарит по карманам, но там больше нет. Зато Михаил находит пару спичек у себя. Он зажигает от тех, что еще теплятся в руке у Алексея, и тяжело садится на холодный камень, прислонившись спиной к опоре моста — отчего-то вдруг очень устал, даже в поясницу вступило. Оба пролета ползут очень медленно, Михаилу кажется, что это не закончится никогда. Он сидит, а Алексей стоит над ним, опустив руки в карманы — он-то нисколько не устал. Они молчат, и, как часто бывает, стоит тишине затянуться, в ушах звенят последние сказанные между ними слова. "Доктор же говорит". И вот, наконец — времени прошло очень много, кажется, они уже целую вечность под мостом, и у Михаила в голове гулкая пустота — все затихает. Больше не вращаются колеса, больше не слышно лязга и грохота, пролеты никуда не движутся, они замерли и с последним металлическим стуком стали вдоль берега. — Сейчас корабль пойдет, — быстро говорит Алексей, выныривая из оцепенения. — Надо сейчас. Он возвращается к лестнице, но вперед пропускает Михаила — придерживает за нижние ступени, пока тот поднимается шаг за шагом, тяжело дыша. Алексей появляется рядом с ним чуть ли не в ту же секунду, как он, наконец, переваливается через ограду. Михаил отшатывается, когда смотрит влево. Там мост обрывается по уровню Николаевской часовни, а дальше — черная-черная пустота. Часовня будто на краю пропасти, еще чуть-чуть — и обрушится в бездну. Но Алексей смотрит совершенно в другую сторону — направо, и так встревоженно смотрит, что Михаил невольно сам поворачивает голову. Там в тумане движутся темные фигуры с фонарями, с первого взгляда насчитывается три или четыре человека. Ветер относит слова на Английскую набережную, так что совершенно не разобрать, но ясно, что они между собой переговариваются. Алексей хватает брата под локоть и куда-то тащит. Тот не сопротивляется, но все оглядывается — неужели это их ищут? — Подождем, — спокойно произносит Алексей, и Михаил понимает, куда они идут — в часовню. — Проверяют, что никого нет. В часовне вроде бы не так уж светло, но после зыбких газовых фонарей Михаил щурится от лампадки. Пахнет воском. С противоположной стены на них взирает Николай Чудотворец, весь составленный из блестящих мозаичных кусочков. Михаил на мгновение замирает, встречая этот укоризненно-грустный взгляд, ему становится немного не по себе. Над головой святого золотой нимб — до того сверкающий, что смотреть больно, и нимб этот, замечает Михаил, не просто окружает голову, а прямо из нее и исходит, из середины лба, как вода в пруду, если бросить камень. Алексей на икону не смотрит вовсе. Он садится на корточки спиной к мозаике и проводит пальцами по желобкам на колонне, а потом говорит что-то на взгляд Михаила совсем невнятное — не ему говорит даже, скорее сам с собой: — Каннелюры. Для красоты. Швы маскируют. Тут неинтересно, но такие в револьвере есть, — теперь уже все же объясняет для брата. — На пуле, чтоб держалась, а еще туда сало, потому что пуля свинцовая, и ствол портится. Это если не патрон, а отдельно. Я хотел бы себе револьвер. Михаил не то чтобы слушает, все равно не поймет ничего — Алешка искренне старается разъяснить, но выходит, честно говоря, все равно неясно. "И ведь всегда-то он так говорил, — замечает про себя Михаил, — а я и не замечал. Теперь, выходит, отвык". Сердце пронзает смутная тоска — как же редко они стали видеться! Зря не позволили тогда ему перебраться в Петербург — он уж нашел бы тут себе занятие, и к брату поближе был бы. Мысли неуклонно убегают сегодня в сентиментальное русло, хоть волком вой. Или не волком, а лохматым побитым псом, которого приласкали дачники — за ухом почесали, из рук покормили, да и уехали в город. Сидят там в тепле и чай пьют с вареньем, пока он вдвоем с осенним ветром в пустоту скулит. Алексей, конечно, сюда не чай пить приехал, а все равно на дне души затаилась какая-то глупая детская обида — будто Алешка меньше скучает. А может, и вправду меньше, кто там его разберет… — Да на кой ляд тебе револьвер? — последняя фраза, та, что была после рассуждения о каннелюрах и патронах, от внимания Михаила все же не ускользнула. — Разберу и посмотрю, — Алексей легко поднимается и пожимает плечами, оборачиваясь на брата, как если бы это было очень странно — не понимать, зачем нужен револьвер. Михаил вздыхает и думает, что брат, в конце концов, не сильно изменился, хоть и подрос. Он готов уже улыбнуться и проворчать с теплотой что-нибудь про извечное Алешкино любопытство, но лицо Алексея внезапно делается очень серьезным, Михаилу кажется — почти до мрачности. — Еще потому что красиво. Хочу, чтобы был у меня. Эти слова он произносит тихо, словно тяжело ему об этом говорить. Надо же, думает Михаил, — ей-богу, впервые о красоте заговорил. Раньше, бывало, до него и не достучишься. Весной в сад выйдут, деревья в цвету, солнце блестит, спрашиваешь — гляди, мол, красиво? Никогда не подтвердит. Промолчит или скажет — "весна". Будто без него не ясно, что за зимой весна приходит. Когда Алексей маленький был, Михаил ему о матери часто рассказывал и привел как-то раз в отцовский кабинет портрет ее показать. Тоже спросил тогда — красивая? Алексей перед портретом так и замер, но сперва ничего не ответил. А потом, когда уже выходили, дотронулся несмело до руки брата и прошептал, заглядывая в глаза: "Мне маму жалко. Ты говоришь — красивая, я не знаю. Понял только, что жалко". А теперь вот железяка ему нравится. Это, между прочим, Михаил понять может. Красота разная бывает. Поэтому подшучивать над братом совершенно не собирается, кивает с таким же серьезным выражением, с каким Алексей сейчас на него смотрит. А потом переводит тему разговора — опять на мосты, и усмехается мысленно тому, как уже в который раз мост действительно служит им переправой через неловкое молчание. — Ну что, все под мостом увидел, что хотел? — Я так и представлял. Я тебе разводной пролет показал, потому что самое главное. Металлическая ферма. Больше нигде в мире нет. — А слышал ты, что тут конку проведут? Очень скоро уже собираются. — Слышал. Они рискуют. Будет тряска; тут газовая магистраль. Взорвется. Так просто это у него звучит, содрогается Михаил внутри себя, будто не трагедия, коли взорвется. Исправить-то нельзя уже будет, а если погибнет кто? Алексей высовывается наружу из часовни — проверить, ушли ли люди с фонарями, — и манит брата за собой. Они выходят. Михаил в дверях невольно оглядывается еще раз на мозаику взглянуть. Святой Николай смотрит прямо на него, и его взгляд никак застывшим не назовешь. А на лбу у него — кольца расходящегося нимба. Будто бы там, на лбу — черт, вот же привидится после Алешкиных револьверов — мишень. Как для стрельбы в цель. * Кириллов-младший — да что там, теперь просто Кириллов, отец не в счет — невидящим взглядом смотрит на коричневатую неприятную пленку на поверхности остывшего чая. В зале пусто, потому что утро очень раннее. Ночью он не спал, и когда встало солнце, поднялся и вышел на улицу — в безлюдный, все еще поеживающийся после ночной стужи Петербург. Нужно было сделать одно дело, которое задумал очень давно, когда ночь была такая же, как вот теперь — сначала ходил по комнате, потом лежал, глядя в потолок, а потом отчаялся уснуть, встал — и как-то прояснилось. Теперь задуманное надо было исполнить, но слишком уж ранний час. Поэтому приходится сидеть здесь и ждать. В кабак в Академическом он пришел не из сентиментальности, просто мимо проходил. И стол даже другой выбрал, хотя все свободно — можно совершенно как тогда сесть. Но только к чему это теперь?.. Он не думает ни о чем, ничего не вспоминает, ни как распрощались в предпоследний раз, ни как получил письмо, которое до сих пор где-то в столе лежит, ни как тяжело было держать почти пустой чемодан, тогда, на станции… * Тяжелый чемодан оттягивает руку — вещей немного, а все равно отчего-то тяжело. На перроне спокойно, на этой станции сходить ему одному. Совсем одному, и надо же, поезд ради этого останавливается. Непривычно. Но такая уж станция, что некому больше, да еще и в такой час. Всю дорогу очень хотелось спать, но стоило закрыть глаза — становилось понятно, что это совершенно невозможно. А прямо сейчас ощущение такое, как будто он никогда уже больше ночью не уснет. Это только кажется, конечно. Моргать почему-то больно. Погода хмурая, может дождь пойти, но что воздух влажный — это даже приятно, пожалуй. Идешь — сразу и умываешься. Ветер в лицо — это тоже хорошо, а то дышать как-то трудновато, душно было в поезде. Возвращаться странно — вроде распрощался уже с этим местом, а оно вон как вышло. В чемодане — на самом дне — письмо. Приезжай, мол, в последний раз увидеться. Особенно его поразил почерк, когда читал, — буквы почти печатные, и нажим чуть ли не втрое сильнее нужного, будто брат продирал лист пером, а еще кляксы, так много, что иные слова становились совершенно нечитаемыми, и тогда брат переписывал их — два, три, четыре раза — сколько понадобится. Алексей письмо не перечитывал — зачем, и так все понятно. Наизусть он не запомнил, у него не очень хорошая память на слова, особенно когда так много слов, а там их что-то слишком много. На брата непохоже, в первый раз от него такое получил. Городок, в котором не был всего ничего, чуть больше года, изменился сильно и к худшему. Рельсы идут по насыпи, а вокзал и площадь в низине, поэтому со склона вниз ведет лесенка. В ней девять ступенек. Не десять, а девять, вот не больше, не меньше, в детстве это его всегда огорчало. Когда уезжал, третья (если снизу считать) была совсем щербатая, и что-то проросло сквозь нее, да еще предпоследняя потихоньку начинала осыпаться. А теперь, видно, зиму не пережили — только восьмая (это если сверху считать, а так — вторая, получается) в порядке, хотя и это еще как поглядеть. Остальные совсем никуда. Алексею всегда хотелось, чтоб тут построили к вокзалу еще этаж, и чтоб туда вел мост прямо с платформы, чугунный, широкий. Тогда и город лучше будет смотреться, а то спускаешься, как в лужу. Со временем желание "чтобы построили" заменилось желанием построить, и он даже начертил когда-то проект, но это не так уж и интересно. Через Волгу лучше. Он спускается по почерневшим от воды ступеням. Начинает моросить мелкий дождик. Площадь преодолеть еще легко, тут брусчатка, а в улицах теперь попробуй не увязни. Были деревянные настилы, но и те сгнили уже давно, еще до его отъезда. На площади все лавки еще закрыты, а пара-тройка и заколочены насовсем — к тем, что при нем были, еще одна прибавилась. Из улицы, понуро опустив голову, выходит желтый пес, его Алексей хорошо знает, хоть никогда и не интересовался, как зовут. А он Алексея почему-то любит безоговорочно и всегда узнает. Теперь тоже изо всех сил старается, бежит к нему через площадь. У пса на морде прибавилось седого меха и глаза как-то дымкой подернулись. Слезятся. Жаль, закрыты магазины — в кармане звенит горсть монет, но собака не нищий, ни к чему ей деньги впрок. Приходится мимо пройти. Пес все-таки увязывается, сворачивает за ним к отцовскому дому, и Алексей останавливается, дает ему обнюхать обе ладони — нет же ничего, даже и не пахнет едой. Но рук все равно касается шершавый мокрый язык, а облезлый песий хвост заходится в счастливом вилянии. Алексей запускает пальцы в жесткую желтую шерсть, успокаивающе гладит между прижатых острых ушей, а сам смотрит куда-то мимо, в хмурое нависшее небо. Брата он находит в саду — кресло вынесли и поставили в тени деревьев. Михаил сидит и смотрит вдаль, Алексея не сразу и видит. Потом замечает. — Алешка, — он улыбается. — Успел. А я уж боялся, без тебя будет. С гулким стуком падает на землю чемодан. Алексей стоит и молчит, смотрит на брата. — Подойди. Он подходит и садится прямо на мокрую траву, утыкает подбородок в сложенные на коленях руки. Они еще немного молчат. — Совсем ничего нельзя сделать? Совсем-совсем? — Алексей поднимает взгляд, и его глаза, обыкновенно лишенные всякого блеска, теперь блестят. От слез. Михаил отвечает не сразу, но Алексею почему-то кажется, что это время ему понадобилось не для того, чтобы слова найти. Будто он выдумал уже давно, что скажет, а теперь осталось только решиться. Что скажет — знает, но знать и сказать — не одно и то же. — Совсем-совсем. Но это ничего, — Михаил улыбается, и другой бы кто сказал — это у него тепло очень выходит. А Алексей видит, что вымученная это улыбка. Фальшивая. Так брат никогда не улыбался. — Ты не грусти, видишь, я же не грущу. Жалко только, что некому будет за моим Алешкой присмотреть, как меня не будет. Алексей глядит в его болезненно сухие покрасневшие глаза и произносит одними губами, потому что голос не слушается, но даже серьезно и строго: — Вздор. И тогда из груди Михаила вместе с хриплым кашлем вырывается рыдание, а за ним еще одно, и еще. Алексей вины за это не чувствует, потому что брату так будет легче. Пусть. * Кириллов так чай и не допивает. Горький почему-то. Противно. Но теперь уже, наверное, пора. Ему нужно на Невский, к Ладере, который бывший Бертран. Он давно уже решил, что деньги готов отдать большие, даже чрезвычайно. Он переходит по Николаевскому мосту, это ближе. Конку тут уже почти год как проложили. Кириллов отходит к решетке и пропускает лошадей и вагончик. Зря это они. Взорвется.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!