Часть 10
9 августа 2026, 16:19И мы с тобой попали на прицел.
Луис не сразу поднимает голову, хотя Леон уверен, что он точно услышал скрип ржавых петель. Так и продолжает сидеть, делая какие-то пометки в потрепанном блокноте с кожаным переплетом. Леон неспешно заходит внутрь, оглядывается. Никакой секретной лаборатории, спрятанной в этом маленьком чердаке, никаких крыс в стеклянных контейнерах и прочей херни, которой он за всю свою жизнь насмотрелся до тошноты. Всего лишь разбросанные листы, несколько ступок и шаткий деревянный стол. Света здесь толком нет, а свечи Луис практически не использует, потому что их совсем немного. Поэтому тянет мерзким запахом горелого жира от чуть обгоревшей тряпки в небольшой миске. Он молча вытаскивает из кармана пучок собранных только что трав, кладет перед Луисом. И лишь тогда тот удостаивает его вниманием: — Все собрал? — Ага. Ты уверен, что это поможет? Луис невесело усмехается. — Конечно нет. Я такое первый раз делаю. — Это сарказм? — Леон приподнимает бровь. — Вообще-то нет. Я пальцем в небо сейчас тыкаю, если что. Не вздумай здесь курить, mi buena. — Смешно, — он убирает сигареты обратно, — Ты причастен к созданию Немезиса, а с паразитом разобраться не можешь. Возможно, знай Луис его чуть хуже, то наверняка бы обиделся. Но он только кивает, раскладывая на столе травы. — Сам в шоке, сладкий. Но справедливости ради — у меня нет исходника. Я попросту не знаю, от чего ее лечить. Поэтому… — он берет ступку, смахивает с нее невидимую пыль, — …работаем с тем, что есть. Кстати, Мадлен боится шприцов? — Откуда мне знать? — рассеянно отвечает Леон, — Как-то не было времени поинтересоваться. Луис берет пучок, отделяет корни от стеблей и складывает их в ступку. Потом добавляет несколько мелких листьев, придирчиво разглядывая каждый в тусклом свете. Леон понятия не имеет, чем одно растение отличается от другого. Для него всё это выглядит как обычная придорожная дрянь, которую он несколько часов собирал под дождем, ориентируясь на торопливо нарисованные картинки и матерные пояснения Серры. На испачканных чем-то листах, лежащих на столе в хаотичном порядке, слабо читаются какие-то формулы. Леон в химии вообще не силен — предпочитал прогуливать, пока не выторговал себе зачет в обмен на участие в спортивных мероприятиях до конца школы. Он берет лист в руки, пытается прочесть хоть что-то, но может лишь догадываться, что это за формула. Хотя не очень-то может. Откладывает его обратно, садится прямо на пол, упираясь спиной в холодную от сквозняка стену. Кости неприятно ломит, но это ничто по сравнению с тем, как его выворачивало от лихорадки. В памяти мало что осталось, но ярче всего вспоминается холодная мокрая тряпка на обнаженной коже, расплывчатый образ матери и тихое «спасибо, что поверил мне». Глаза прикрываются сами по себе от странного наплыва чувств. Беззащитность перед ее благодарностью, слабость перед ее добротой и какое-то звериное, мучительное желание защитить, убить или умереть, когда он вспоминает ее слезы. Какой же он мудак — вместо человеческого я тебе помогу, я им тебя не отдам он лишь сказал, что ей нужно полежать в ванне. Эмпатия уровня булыжника. Но что еще он мог сказать? Леон не умеет жалеть. Он умеет сочувствовать, спасать, но нужные слова всегда лежали горечью на языке. Краснословие далеко не его сильная сторона. Он мог бы похвастаться тем, что хорош в поступках — но толку с его поступков? Леон безнадежен по всем фронтам. Последняя, кто пытался его в этом переубедить, Энни, вообще восприняла его сухое «я уезжаю, нужно расстаться» с таким видом, будто он ее от каторги освободил. Каторга — так и есть. Если он еще до того, как стать агентом, был откровенно херовым вариантом для отношений, чего ждать от него сейчас? Даже Скотт давно не пытается его расшевелить — понял, что его короткие «угу, ага, нет, не умер» можно воспринимать как вполне нормальное общение. Возможно, Леон вообще не создан для близости с людьми. Для спасения людей — пожалуйста. Вырвать из зубов какой-нибудь твари, заслонить собой, тащить на спине, пока ноги не откажут. Тут он полезный. Тут хотя бы есть четкая задача, понятный враг и возможность в него выстрелить. В случае с Мадлен все хуже. Леон не просто волнуется, у Леона теперь рвет крышу от малейшей мысли о том, что сейчас, пока он на чердаке, она может подорваться, сбежать к колодцу и на этот раз он не успеет. Поэтому он целый день пытается от нее не отходить, пусть даже Рамона глаз с нее не спускает. Мадлен перебирает ягоды — Леон сидит на подоконнике, курит и глумится над тем, что она не может определить время по обычным часам; Мадлен пытается помочь Рамоне, подметая лестницу — Леон снова глумится и говорит что-то вроде: — Вот на той ступеньке пыль еще лежит. Мадлен, как ни странно, терпит и почти не огрызается. Разве что запустила в него метлой и велела убираться ко всем чертям, иначе она расскажет Рамоне. Рамона — аргумент такой же веский, как дисциплинарное наказание с занесением в дело, поэтому Леон поспешно ретируется к Луису, а затем идет искать нужные ему травы. И все равно, даже там, поочередно срезая маленькие мокрые стебли, он борется с желанием бежать обратно. Потому что Леон напуган. И сейчас, сидя на полу, он изо всех сил прислушивается к какой-то болтовне внизу. Голоса едва различимы, но Мадлен говорит, а это самое главное. Леон трет глаза, снова смотрит на Луиса. Тот усердно растирает что-то в ступке, добавляет из стеклянной колбы какую-то жидкость. Ждет пару секунд, затем удовлетворенно кивает: — Реакция есть. — Реакция на что? — Леон тут же встает и подходит к столу. — На ее кровь. Погляди, Санчо. Леон опирается ладонями о край стола. Дерево под пальцами шероховатое, покрытое старыми пятнами, засохшим воском и чем-то бурым, о происхождении чего лучше не спрашивать. От коптящей тряпки щиплет глаза. Горелый жир смешивается с запахом растертых корней, спирта и сырой древесины. Он смотрит на дно ступки и даже не сразу понимает, на что именно нужно обратить внимание. Затем замечает: в крови, которую Луис только что добавил из колбы, медленно расходятся тонкие темные нити. Сначала кажется, что это просто растертые листья или грязь, осевшая на дне, но нити двигаются. Тянутся друг к другу, собираются в маленькие сгустки вокруг темно-красной капли, размазанной по керамике. Он судорожно сглатывает, категорически отказываясь принимать то, что в груди постепенно легчает от забившейся там надежды. Нет, надеяться он не любит и сейчас не станет. — Объясни нормально, — медленно говорит он, не отрывая глаз от странной картины. — Препарат, который мы использовали против Плаги, цеплялся за определенные белки паразита, — Луис равномерно постукивает указательным пальцем по столу, глядя куда-то перед собой, — И тем самым блокировал его, не пропуская сигналы в нервную систему. — И? — В крови Мадлен Плаги нет, я уверен. Когда я брал кровь у Ады, я записал все показания. — он кивает в сторону раскрытого блокнота. На развороте все исписано мелким почерком, предположительно латынью. — Потом я вытянул оттуда паразит. И знаешь, что? Кровь Мадлен на него вообще никак не отреагировала. Я проверял. — А должна была? — Леон непонимающе хмурится. — Будь кровь чистой — да, отреагировала бы. Так же, как наша с тобой. Но не произошло вообще ничего, потому что кровь заражена уже другим веществом. Не паразит, как Плага, а что-то другое. Но созданное по тому же механизму. — Контроль и подчинение, — безучастно говорит Леон, чувствуя, как сердце у него упало. — Да. Но сейчас не об этом, — Луис берет стеклянную пластину с аккуратно размазанной по ней кровью, двигает ближе к Леону, — Смотри, сейчас будет фокус. Он добавляет в темно-зеленую мешанину в ступке немного прозрачной жидкости из пипетки, перемешивает. Цвет мгновенно меняется, становясь практически белым. Леон щурится. Реагент, скорее всего. Затем Луис подцепляет каплю этой странной жидкости на тонкую иглу, подносит к пластине. Едва острие касается стекла, реакция тут же начинается, так резко, что Леон невольно отшатывается. Черные волокна словно вытягиваются из крови, собираются вокруг прозрачной жидкости, густеют, сплетаются в один маленький узел. Потом движение резко прекращается. Луис склоняется ниже. Узел медленно светлеет — сначала становится бурым, потом серым, почти бесцветным. Через несколько секунд от него остается лишь мутное пятно, похожее на осадок после грязной воды. А на размазанной рядом крови осталось лишь несколько черных вкраплений. Сейчас объяснения уже не требуются — Леон сам все понимает. Вытяжка сработала — не идеально, но все же сработала. — Охуеть, — выдыхает он, не веря своим глазам. — Да-да, я тоже очень рад, — отзывается Луис, — Действующее вещество распознало отраву. Это очень хорошо. — Значит, ты ее вылечишь? — С ума сошел? Скажи на милость, как ее должны вылечить вытяжка из травы и реагент? — А это тогда что было? — Леон указывает на пластину. Луис закатывает глаза. — Препарат неспособен полностью убрать эту херню, понимаешь? Он действует на то, что вызывает галлюцинации и потерю контроля. Реагент я сделал на основе того антидота, поэтому он действует на знакомые ему факторы. Для того, чтобы я мог полностью вылечить Мадлен, мне нужна формула той дряни, а еще лаборатория и хоть одно подопытное животное. Из окна тут же слышится громкое кудахтанье кур в сарае. Леон смотрит туда, потом выразительно переводит взгляд на собеседника. Тот хлопает себя по лбу. — Господи, нет. Это же птицы, Санчо. — И что? — Леон невозмутимо пожимает плечами, — Есть разница? — Представь себе. Луис берет чистую пластину и выдавливает на нее еще одну каплю крови. На этот раз добавляет меньше вытяжки, внимательно отсчитывая капли из пипетки. Реакция начинается почти сразу, но иначе: черные нити двигаются медленнее, не собираются в плотный узел. Некоторые бледнеют, другие остаются темными. — Слишком маленькая дозировка, — констатирует он, — Первая была слишком большой. — Ты же сказал, что она сработала? — Сказал. А сейчас скажу, что если я введу Мадлен такую дозу, у нее кровь свернется. Кровоток перекроется, и в этом случае ей даже Господь Бог не поможет. Но это не беда. У нас есть хорошая наработка, так что мне остается лишь высчитать дозировку. Ты знаешь, сколько она весит? — Откуда? — Хотя бы примерно. Леон задумчиво чешет затылок. В базе данных это не указано. Да там вообще много чего не указано. Он прикрывает глаза, мысленно прикидывая ее размер. И вспоминает, что в шкафу с разбросанными рубашками и жуткой сорочкой ему на глаза попадалась кожаная куртка с биркой. — Пятый размер. Это…килограмм пятьдесят? — Ты уже знаешь ее размер, сладкий? — Луис реагирует мгновенно. — Завали ебало, пожалуйста. Тебе нужно еще что-то? Он кивает с важным видом. — Найди мне лабораторию, где сделали отраву, и будет нам счастье. А вообще, нужно помочь Рамоне. — С чем? — С утра прибежала девчонка с соседней деревушки. — Луис садится обратно за стол, хватает пробирку, — Помнишь, та, где у тебя телефон сеть поймал, когда мы через лес шли? Леон задумывается. Деревню он помнит смутно — за месяц, проведенный здесь, все как-то слилось в мутное, размытое серое пятно, где новый день никак не отличался от предыдущего. Но то, что сигнал был, он помнит. Кажется, это было возле маленького озера с шатким деревянным мостом и плакучей ивой на берегу. Это не меньше пяти километров пути в одну сторону. Средств передвижения здесь примерно ноль, не считая трактора, который никто не даст, и лошади, у которой даже глаза молят о быстрой и безболезненной смерти. Один смотрит на людей, второй уже видит загробный мир. И ему не нравится, что Луис завел этот разговор. Потому что сейчас однозначно будет идиотская просьба. — Ну допустим, — осторожно отвечает он, — И что? — У нее отец заболел. — Луис лениво разминает шею с отвратительно громким хрустом, — С постели даже не встает. А Рамона единственный лекарь на всю округу. — А я здесь причем? — При том, что я не хотел бы отпускать Рамону в одиночку тащиться туда и обратно, — тон у него такой, будто он объясняет очевидные вещи конченному долбоебу, — Поэтому, Санчо, будь так любезен, проводи ее и Мадлен в обе стороны. Леон тут же дергается. Если мысль о том, чтобы просто провести хозяйку дома к больному и обратно более-менее приемлема, то брать с собой человека, который вчера собирался наложить на себя руки, теперь вообще кажется вообще откровенным риском. Леону хочется поспорить, обозвать Луиса как-нибудь очень обидно и мерзко, но смысла в этом нет, потому что его логику он понимает уже сейчас — Мадлен попросту не с кем оставить. Если Луис бросит все и останется присматривать за ней, то, скорее всего, ему придется начинать все заново. И в целом — он действительно занят важным делом. Леон выдыхает и обреченно спрашивает: — И когда нужно выходить?.. Пока две женские фигуры идут впереди, — неподалеку, потому что он не дает им отходить дальше, чем на пару шагов, — ему все кажется, что он какой-то лишний. Чувство не то чтобы новое, но под ложечкой все равно неприятно сосет каждый раз, когда Рамона ласково треплет Мадлен по волосам или щипает за щеку. Не потому, что в нем просыпается тоска по матери — она в нем и не засыпала. Наверно, дело лишь в том, что он неразговорчивый, грубый мудак, к которому даже за советом нельзя подойти. Мадлен подходила, затем ушла в слезах, а ему тогда стало настолько противно от себя самого, что единственным козлом отпущения вдруг стала прикроватная тумба. Он ведь так и не извинился за те слова. Не сказал — ты ни в чем не виновата, ты всегда можешь на меня положиться, я не должен был это говорить. Как-то так вышло, что Леон просто не успел. Хотел сказать вчера ночью, почти открыл рот, но она его опередила. Я молилась за тебя той ночью. Молился ли за него Скотт? Леон не очень уверен, но скорее всего нет. Он за тридцать лет службы в полиции навидался такого, что и в людей-то не особо верит, не говоря о Боге. Скотт не молился, Скотт обеспечил ему алиби в ту страшную ночь, когда три несчастных студента были найдены сгоревшими во внедорожнике заместителя мэра города — отца одного из ублюдков, убивших его родителей. Не молился, но позволил ему отомстить. Скотт умолял его этого не делать. Уговаривал, ругался, однажды даже ударил, когда Леон швырнул на кухонный стол папку с фотографиями, именами и адресами. Сказал, что месть не вернет родителей, что после нее ничего не станет легче, что Леон просто опустится на дно вместе с жизнями трех ублюдков, которым и без того рано или поздно придется ответить. Леон, вытирая кровь с разбитой губы, расхохотался ему в лицо. Потому что знал — ничего им не будет. Как-то очень удобно у них нарисовалось алиби, которое рассыпалось бы, копни кто-то с чистой совестью поглубже. Но совести в том маленьком, коррумпированном городке в соседнем штате не было и подавно. И потому те выродки были живы, учились в колледже, пускали всякую дрянь по венам, а его мама с папой лежали в холодной сырой земле. Скотт не молился. Скотт его не остановил, а затем спас. Когда ему посреди ночи позвонил шериф, сообщая плачевные новости, он даже не пытался сделать вид, что очень удивлен. Лишь посмотрел на сына, сидящего перед телевизором в подозрительно чистой одежде, подозрительно мокрыми волосами и с подозрительным запахом хлорки, исходящем от вымытых до красноты рук. — Ты закончил? — спросил он, повесив трубку и помолчав с пару минут. Леон тогда лишь кивнул, не отрываясь от просмотра «Крепкого орешка». Скотт снова помолчал. Потом негромко сказал: — Ты был дома. Мы смотрели бейсбол, болели за «Янкис». Сара испекла тебе тыквенный пирог, а я посадил тебя на домашний арест из-за прогула химии. Понял? Леон ненавидел бейсбол и спортивные каналы. А от тыквы его вообще может вырвать. Но он снова кивнул. Кивал и в кабинете шерифа на следующий день, когда его допрашивали. Да, он был дома с отцом и матерью. Да, он вообще-то фанат бейсбола и хоть сейчас выложит подноготную каждого из сраных «Янкис». Скотт, сидящий на соседнем стуле, терпеливо отвечал на вопросы, а его сын делал вид, что сам шокирован происходящим не меньше остальных. Сын находился дома, сын тяжело переживал утрату родителей, сын никогда не был замечен в склонности к насилию. На последней фразе Леон едва сдержался, чтобы не расхохотаться ему в лицо еще раз. Скотт не молился. А Мадлен молилась. Молилась за человека, которого толком не знает, и именно поэтому Леон считает это чудом. Она не просила чего-то взамен, не ждала благодарности, она просто хотела, чтобы он жил. И вот это очень странно, потому что ему было бы проще, если бы она, например, попросила убить за нее. Вообще не вопрос, покажи пальчиком и отойди в сторонку. Но молитва? Молитва ничего не требует, молитва искренна, пусть и является для Леона чем-то вроде крайне глупого способа утешения. Она молила Бога, чтобы он жил, и этот факт вызывает то ли тошноту, то ли такую боль, такую муку, что хочется закричать. Рамона иногда отвлекается. Свернет в сторону, покопается в травах или кустах, что-то наберет себе в сумку и идет дальше. Леон покорно ждет, когда она в очередной раз скрывается за деревьями, бросив через плечо: — Там растет тысячелистник. Я сейчас наберу немножко, хорошо?.. Мадлен, щурясь от вечернего солнца, садится на поваленное дерево, вытягивает ноги и довольно жмурится. Леон недолго мнется на месте, прежде чем сесть рядом и закурить. Наверно, сейчас будет неловкое молчание, или он, как обычно, начнет нести почти смешную херню, лишь бы заполнить эту тишину. Но она вдруг поворачивается к нему и спрашивает: — Все нормально? — В каком смысле? — он выпускает тонкую струю дыма, не глядя на нее. — Ну… — она неуклюже ведет плечом, — …ты как будто не очень рад, что идешь с нами. — Просто задумался. Голова не болит? — Нет, спасибо. У меня есть немного печенья, — она лезет в свой рюкзак, — Я сама испекла, меня Рамона сегодня научила. Хочешь?.. Леон смотрит на протянутую ладонь, где горделиво лежат два кривых, чуть пригоревших печенья, потом поднимает глаза на нее. — Ты взяла с собой печенье? — Ну… — она заметно тушуется, — Я же понимаю, что никто не будет их есть, потому что они подгоревшие, да и наверняка невкусные, я же их первый раз делала. И решила съесть самой. — она опускает голову, молчит немного. Потом вздыхает: — Ладно, не буду предлагать, лучше и правда съем сама. Он едва успевает схватить ее за запястье, когда она собирается убрать печенье обратно в рюкзак, явно жалея, что вообще его достала. Берет одно, надкусывает и медленно пережевывает. Вполне сносно, учитывая, что сладкое он терпеть не может. Чуть суховато, но, наверно, в этом и была задумка. Он вспоминает неуклюжую попытку Скотта испечь ему торт на четырнадцатилетие — Сары не было дома, уехала по работе в Бостон, — и приходит к выводу, что печенье менее смертоносно, потому что после пропитанного испортившимся молоком бисквитного торта он неделю не посещал школу из-за отравления. Поначалу торт был даже вкусным — первые два куска. Потом путем дедукции выяснилось, что молоко из холодильника уже две недели, как просрочено, просто Скотт решил, что в духовке «вся эта зараза сдохла, точно тебе говорю». Зараза, может, и сдохла, только Леон чуть следом не отправился. — Неплохо, — наконец говорит он, когда понимает, что Мадлен ждет вердикта. Она тут же улыбается. — Правда? — Да, вполне. — Леон спокойно кивает, — Ты молодец. Мадлен опускает голову, пряча за распущенными волосами порозовевшие щеки. Господи, как же это мило. Мысль какая-то странная, колючая, как игла под кожу. И совершенно не свойственна ему. Леон в святоши не напрашивался. Для него милыми бывают собаки, иногда коты, еще реже дети. Женщин он оценивает иначе — красивые, доступные, эффектные. Все довольно легко, без обязательств, поцелуев по утрам и обещаний позвонить вечером. Он их не разглядывает, не мчится при первой возможности — если это не Ада, разумеется. Ада во всех смыслах давно изучена вдоль и поперек, как любимый комикс, который, в общем-то, хорош, но становится больше привычкой, чем привязанностью. Но привычкой пагубной, перечащей моральным принципам, но отчего-то тем и манящей. Мадлен не губит, не манит. Мадлен молится, неуклюже заботится и просто боится. И ему хочется научить ее не бояться, хочется сказать — встань за мной, тебя больше никто не тронет. Хочется хотя бы прикоснуться, не для того, чтобы прощупать пульс или обработать рану, а просто так, и это само по себе тоже странно, потому что без необходимости Леон не любит кого-то трогать. Даже касаясь женщин во время секса, он заранее просчитывает порядок, последовательность и реакцию. В нем не было нужды ощущать под своей рукой чужую кожу. И тем более — не было нужды разглядывать. Ресницы у Мадлен тусклые, редкие и не особо заметные. Губы тоже совершенно обычные, разве что нижняя чуть пухлее верхней. Никаких острых скул, красивого разреза глаз и прочих деталей, за которые мог бы зацепиться взгляд. В ней попросту нет той эффектной красоты, которую он привык видеть в других. Если бы Леону не пришлось искать ее отца, он бы наверняка выкинул ту встречу в спортзале из головы и даже не запомнил бы, что взгляд у нее опустошенный не потому, что она дура, а потому, что в ней давно сидит эта перманентная боль, которую она не пережевывает, не переваривает, а просто тихо уживается рядом. Боль, вшитая в мышечную память, въевшаяся в мозг и каждое ее слово. Мадлен некрасива и мучительно прекрасна одновременно. Бывает ли такое? Леон уверен, что да. Она была некрасива в спортзале, но здесь, на вечерней поляне, он готов биться об заклад, что в жизни не видел ничего красивее — пусть то будут блеклые ресницы и маленький шрам на верхней губе, к которому хочется прикоснуться языком, провести по неровностям кожи, чтобы почувствовать, как ее дыхание замедляется. Возможно, она вообще не умеет целоваться. Леон знает, что личная жизнь у нее лежит где-то на задней полке и покрылась паутиной. Возможно, ей все это просто не нужно, но его почему-то лихорадит от одной лишь мысли, что он мог бы. Даже немного пугает — не секс, тут бояться нечего. Пугает то, что дело тут вообще не в теле: ему хочется получить ее целиком, хочется изучить каждый аспект ее тихой жизни, хочется заполонить собой эту жизнь. Хочется забрать всю ее боль — лишь бы она досталась ему. Хочется добраться до той Мадлен, которую в ней еще не вытравили в монастыре, которую он иногда видит в ее смехе, в улыбке и застенчивых фразах. — Выглядишь так, будто очень хочешь выплюнуть мое печенье, — Мадлен чуть дергает его за рукав. Леон вздрагивает. — Просто задумался, — бормочет он, выглядывая Рамону среди кустов и деревьев. — О чем? — О человеке, Мадлен. Иногда я думаю о людях. — О девушке, да? Леон щурится, поворачиваясь к ней. Как будто бы ничего такого она не сказала — все еще спокойно жует, притопывая ногой. Но что-то в этой ровной интонации не дает покоя. — Девушке? — Ну, у тебя же… — она осекается, затем осторожно заканчивает: — …кто-то есть? — С чего ты взяла? — Ты звал ее в бреду. — Мадлен пожимает плечами, — Ада. Он ненадолго прикрывает глаза. Боже правый. Даже здесь она умудряется мелькнуть, хотя в принципе гость она незваный. Что за издевательство. Из всех имен, которые приличные люди могли бы назвать в бреду, Леон пусть и бессознательно, но все равно выбрал ее. Женщину без принципов, с сомнительной моралью и тонким шлейфом цветочных духов. Знакомые грабли, обернутые в красную обертку. Даже здесь, даже сейчас Ада появляется невовремя. В этом есть какая-то ебанутая закономерность — именно тогда, когда Леон о ней и слышать не хочет, она мелькает где-то рядом, бросает пару двусмысленных фраз и он снова идет на поводу. Ада не заслуживала доверия, но каким-то образом смогла его получить. Ада не заслуживала ни одной йоты тех чувств, которые он не слишком бережно в себе хранил, но она их получила и она ими пользовалась. А Леон просто позволял это делать в слепой надежде на то, что однажды что-то точно изменится. Не потому, что любил, а потому что какое-то извращенное, цепкое и неприятное «мы друг другу подходим» держало на плаву все те редкие встречи, игру в кошки-мышки и раскрытую ладонь в ожидании красной бабочки. Он прокашливается, делает еще одну затяжку. — Я много говорил? — Да нет, — Мадлен не поднимает головы, водя носком по мокрой траве, — В основном звал. — М-м. Ясно. Она не отвечает. Смотрит вниз, подперев щеку согнутой рукой. И это раздражает — он чувствует, что объяснений от него никто не ждет, хотя он хочет, он должен все сказать. Леон недолго молчит, прежде чем мысленно выругаться, потом дергает ее за рукав — так же несмело, как она минуту назад. — Нет у меня никого. Мадлен медленно переводит взгляд на него, потом на руку, держащую рукав ее куртки. — Я не спрашивала, если что. И не интересовалась. — Я знаю. Просто… просто подумал, что нужно это сказать. — Зачем? — она приподнимает бровь, явно не понимая, — Это ведь твоя жизнь. Затем, что ты мне нравишься, блядь. Затем, что я с ума сойду, если ты будешь думать, будто у меня кто-то есть. Именно это он чуть не говорит ей вслух, едва сдерживаясь от того, чтобы не тряхнуть ее за плечи. Он готов закусить язык до крови, лишь бы не крикнуть прямо здесь, что она ему нужна, что он за нее боится, что ему страшно каждый раз, когда она молчит дольше десяти секунд, потому что за это время произойти может все. Она может снова решить, что без нее станет лучше, она может снова схватить нож, она может снова попытаться умереть. Леон смотрит на ясное небо, на Рамону, бродящую где-то впереди. Тяжело выдыхает и цедит сквозь зубы: — Черт с ним. Ты права, это моя жизнь. Рамона! — он повышает голос, и Мадлен тут же вздрагивает, — Ты еще долго? — Иду, иду… — суетливо отвечает она, пихая травы по карманам, — Что-то я разошлась, милые мои. Леон, ты попробовал печенье?.. — Угу, — он забирает у Мадлен сумку, закидывает на плечо, — Пойдемте уже. Еще в начале пути Рамона подозревала, что тот мужчина может быть не просто болен, а заражен. Девочка, прибежавшая утром, ничего толкового ей не сказала — папе плохо, папа не может встать и бредит. Леон не стал нагонять подозрений, но пистолет с собой все же взял и достает его сейчас, подойдя к приземистой хижине. Мадлен неодобрительно косится на него, но молчит. Рамона предусмотрительно делает вид, что ничего не заметила и заходит внутрь. Воздух здесь затхлый, тяжелый и какой-то приторный. Леон прикрывает рот рукой, держа вторую на кобуре. Почему-то эта убогая хижина до противного похожа на десятки тех, что были в другой деревне год назад. Давно остывший камин, котелок с нетронутой едой — надо сказать, что суп выглядит вполне приемлемо, — паутина и неопрятность повсюду. И, слава богам, он не ощущает здесь смерти. Ощущает испорченные фрукты, забродившие ягоды, но смерти здесь нет. Он опускает пистолет и спрашивает в пустоту: — Hay alguien aquí? — Я здесь! Из дальнего закутка, освещенного лишь парой свечей, выглядывает худое детское тельце. Девочке от силы лет двенадцать, не больше. На испуганном бледном лице четко выделяются распахнутые карие глаза, покрасневшие от слез. Дырявое у ног платьице волочится по полу, собирая на подоле грязь. Едва увидев Леона с ружьем наперевес, она тут же замирает от страха и пятится назад. — Вот зачем ты его достал, дурак? — Мадлен шипит и пихает его в бок, — Эй, не бойся, милая… — она присаживается на корточки, протягивая к ней руки, — Ты знаешь английский, да? Та кивает, прижимая к себе деревянную куклу. Кукла явно сделана вручную, но с удивительным мастерством. Гладко вырезанное лицо, тонкие руки, маленькое платье из выцветшей синей ткани. Одна нога немного короче другой, зато волосы собраны из настоящих темных прядей. Мадлен мягко улыбается. — Я Мадлен. А это Леон, — она кивает на него, — Не бойся его, он не злой. Леон приподнимает бровь — заявление очень спорное. Но он молчит, позволяя ей успокоить ребенка, и убирает пистолет обратно в кобуру. — Как тебя зовут, дитя? — Рамона ласково треплет девочку за щеку. Та трет глаза грязным кулачком и пищит: — Джорджина. Но папа зовет меня Джиджит. Я и куклу так назвала, — она вытягивает ее вперед, хвастаясь, будто страх отступил перед детской гордостью. Мадлен тут же восхищенно охает: — Какая красота! Это папа ее сделал? Джорджина кивает, показывая пальцем в сторону приоткрытой двери. Леон мельком видит там кровать и неподвижное тело. Он автоматически отмечает расстояние — четыре шага до двери, еще два до кровати. Проход узкий, Рамона первой не пройдет. Мадлен лучше оставить с ребенком. Если мужчина заражен и нападет, времени на предупреждение почти не будет. — Ты можешь сказать, что с ним случилось? — наконец спрашивает он. — Да, да! — она оживленно кивает, — Папа не встает со вчерашнего утра. Сначала немного ел, а потом совсем перестал. И горит, ох как горит! — Ты измеряла ему температуру? — Рамона уже ставит свою сумку на стол. — Нет, у нас нет этого… — девочка хмурится, пытаясь вспомнить слово, — …стеклянного. Леон задумывается, вспоминая, была ли температура у Мадлен в ту ночь, когда он принес ее в дом. И понимает, что, скорее всего, нет. Кожа была холодной, ни капли пота на лице. Может, и правда всего лишь температура. Он кивает Рамоне в сторону комнаты, сам проходит вперед. На шаткой деревянной кровати с видавшей виды простынью лежит мужчина лет сорока. Лицо измученное, болезненное, с ввалившимися щеками, и никаких признаков агрессии или заражения Леон действительно не видит. Ни судорог, ни криков. Он встает у окна, раздвигает дырявые шторы и открывает форточку, впуская в затхлую комнату поток свежего воздуха. Рамона тем временем уже склонилась над больным, ощупывая ему лоб. — Жар, — бормочет она, — Джорджина, он кашлял? — Да! Что-то откашливал, я даже тазик поставила! Леон тут же смотрит в указанную сторону. На дне жестяного тазика давно засохли следы мокроты. Картина неприятная, но нет ни крови, ни чего-то, что могло бы показаться аномальным. Он отворачивается, чтобы не показать свою кислую мину — и вот ради этого он шел сюда. Он тяжело вздыхает, когда Мадлен бросает на него быстрый взгляд, очевидно распознав каждую его мысль. Более того — ей явно смешно. Ну и пусть смеется. Ему тоже будет очень смешно, когда на обратном пути она заноет, что устала. Он обязательно напомнит ей, как весело было хихикать над спецагентом, пытающимся сделать свою работу. Рамона стягивает с мужчины одеяло, принимается за пуговицы на стеганой рубашке. Мадлен тут же отворачивается, и, взяв Джорджину за руку, с легкой улыбкой говорит: — Пойдем со мной, Джиджит. Поиграем в куклы?.. Леон едва сдерживается, чтобы не заржать при виде раскрасневшихся щек. Закусывает щеку изнутри, но голос его выдает с потрохами, когда он обращается к Рамоне: — Тебе помочь? Та недоуменно смотрит на него, явно не понимая, чем вызван смех. Потом качает головой: — Пока не нужно, я его осмотрю. Побудь рядом на всякий случай, ладно? Он кивает, садится на подоконник и смотрит в дверной проем. Мадлен сидит за столом рядом с Джорджиной. Перед ними разложены две деревянные фигурки, кусочки ткани и та самая кукла. Девочка что-то оживленно рассказывает, показывая на игрушечное платье, и Мадлен ее слушает. Не поддакивает для вида, не ерзает на стуле. Как будто ей и впрямь в радость развлекать эту девчонку. И он бы мог съязвить, подколоть ее, но Леон слишком хорошо понимает, в чем здесь дело. Мадлен никто никогда не слушал. Мадлен понимает, насколько одиноко может быть ребенку, тем более когда помощи ждать неоткуда. Он снова вспоминает Майлу — первые пару лет она на контакт особо не шла. Приносила какие-то бумаги, ждала, пока подпишут, потом быстро забирала папку и исчезала. Леон не обращал внимания — он и сам с головой не особо дружит, потому даже не задумывался об этом, пока однажды не вскрылась правда: молчаливость была не заскоком, молчаливость была привычкой, вбитой с раннего возраста. Может, поэтому Майла нравилась ему куда больше остальных коллег. Потому что она не пыталась натянуть на себя костюм нормального человека, не делала из своей проблемы вселенскую трагедию. И это вызывало уважение. Спустя какое-то время обнаружилось, что она, в общем-то, хорошая девчонка, не раз и не два помогала ему в сомнительных делах и никогда его этим не попрекала. В ней чувствовался стержень — но в Мадлен стержень будто отсутствует. Два человека пережили одну и ту же травму по-разному. Майла вызывает уважение. Мадлен вызывает желание научить ее не бояться. Мысль идиотская, словно речь идет о ребенке — хотя речь идет о взрослом человеке. Запуганном, нерешительном, но взрослом. Рамона прислоняется ухом к груди мужчины, внимательно слушает дыхание. Поднимает глаза на Леона: — Хрипит. — Пневмония? — Или бронхит. Леон даже не пытается скрыть облегчение. Не заражение, слава богам. Он соскакивает на пол, помогает Рамоне приподнять больного, чтобы она смогла прослушать его со спины при помощи трубки. Результат ее не очень радует, судя по сжатым губам. Она взывает к богам на своем языке, потом очень долго молчит, пока он продолжает держать мужчину за подмышки. Кожа у него горит, тело едва потряхивает. Леон терпеливо ждет, хотя руки начинают затекать. В конце концов не выдерживает: — Ну? Она вздыхает. — За ним нужно присматривать. Причем постоянно. — Спасибо, я понял. Что делать-то будем, Рамона? — Его нужно перевезти в нашу деревню, — несмело говорит она, — Я смогу его выходить, но не здесь. У меня толком ничего нет, — она кивает на сумку, — Все осталось дома. Девочку тоже нужно отсюда забрать, она одна не протянет. — И как мы его перенесем? — Леон приподнимает бровь, — Я очень крут, но я сам едва не помер пару дней назад. Рамона ненадолго задумывается. — Кажется, здесь есть человек с повозкой. Я договорюсь с ним. Только… — она осекается, будто готовится сообщить неприятную новость. Леон покорно вздыхает. — Только что? — Все не поместимся. Сам подумай, там же… — Да понял я. — он трет глаза, снова вздыхает, — Но Мадлен я беру с собой. — Леон! — Рамона возмущенно смотрит на него, — Она же совсем слабая! — Рамона! — Леон передразнивает ее, делая голос нарочито тоньше, — Ты не забыла, что кое-кто себя ножом пырнул? Если она пойдет со мной, я хотя бы среагирую. Ну, чем ей сможешь помочь ты или этот твой извозчик? Послушай, — он подходит к ней, хватает за плечо, будто так мысль дойдет до нее намного быстрее, — Я понимаю, что она слабая, что она устанет. Но если ей в голову опять кто-то залезет, и она решит выпрыгнуть из повозки, вы ей не поможете. Я тоже не хочу, чтобы она ночью плелась несколько километров, Рамона. Я знаю, что она совсем слабая. Но со мной она будет в безопасности. Я не буду рисковать, пока Луис не разберется с этой своей вытяжкой. Она опускает голову, кивая с обреченным видом. Решение ей совсем не нравится, но оба понимают, что логика в нем железная. У Рамоны есть больной мужчина, которому может стать хуже в любой момент. Есть двенадцатилетняя девочка, которую нельзя бросать одну. Есть повозка, где и без того придется кое-как устроить лежачего человека, сумки, травы и саму Рамону. У Леона есть Мадлен. Точнее — есть необходимость присматривать за ней. Так правильно, так логично. Леон старательно делает вид, что совсем не рад такой перспективе, что ему вообще плевать, что остаться с Мадлен наедине лишь необходимость. Потому молчит, когда Мадлен вопросительно смотрит на него после короткого разговора с Рамоной. Спокойно помогает положить больного на подстеленное одеяло, забрасывает в повозку сумку Рамоны, усаживает туда девочку, которая тут же усаживается рядом с отцом, прижимая к себе свою куклу. Изредка кивает, когда Мадлен периодически что-то спрашивает, глядя на удаляющуюся от них повозку. Девочка то и дело машет ей, показывая мордочки. Мадлен смеется, повторяя за ней, а Леон снова делает вид, что его все это не касается. Когда повозка скрывается за очередным поворотом, между ними воцаряется тишина. Солнце давно село за горизонт, слегка освещая кроны деревьев оранжевым светом. Леону не очень хочется идти через лес, но это более короткий путь, и заставлять Мадлен делать лишний крюк будет вообще по-скотски. Она и так порядком устала: то и дело перекладывает рюкзак из руки в руку, идет все медленнее. Он шагает чуть впереди, потому что физически не может подстроиться под нее, но все равно постоянно оглядывается. Когда при очередном перекладывании рюкзак вдруг падает на землю, он закатывает глаза и берет его сам. — Если ты устала, то просто скажи. — А что-то изменится? — Мадлен чуть улыбается. — На руках я тебя не понесу, если ты об этом. — бурчит он, отгоняя приятную до пиздеца картинку, которую сам же зачем-то и выдумал. — Вчера понес, — спокойно подмечает она. — Вчера я добрее был. Спроси у своего внутреннего бога, почему так бывает. Она делает вид, что и впрямь рассуждает с кем-то в своей голове. — Он сказал, что тебе нельзя было давать печенье. И еще что ты псих. — Мне вслух ответить или он сам поймет, куда ему стоит сходить? — Леон хмыкает против воли, — Хотя…он не так уж и ошибается. — В том, что ты псих? — Мадлен щурится. — В том, что печенье не стоило мне давать. Оно отвратное. Он тут же ойкает, когда получает от нее чувственный подзатыльник. Равняется с ней, подбрасывая рюкзак на ходу, и собственные шаги вдруг кажутся намного легче. Поступь у Мадлен легкая, сейчас даже чуть веселая, будто посещение тяжело больных и прогулка через ночной лес для нее вообще отличное развлечение. Идет с легкой улыбкой, пиная камни. Рюкзак у нее вовсе не тяжелый, но шаг ускорился, как будто с ним идти было куда неудобнее. Быть может, это из-за Джорджины. Быть может, она просто рада, что сейчас у нее не болит голова. Леон может предложить кучу вариантов, но один, самый едкий и желанный, пихает как можно дальше, на самую периферию повернутого мозга. Нет, придурок, она улыбается не из-за того, что идет с тобой. И ты, блядь, радоваться вообще не должен. Он мог бы прямо сейчас изложить тысячи причин, по которым Мадлен нравиться ему не должна. Во-первых, она слишком тихая. Леон тихонь не любит, они ему неинтересны. Во-вторых, она слишком худая, это ему тоже не нравится. В-третьих, за последние несколько лет у него четко устоялся определенный типаж, относящийся лишь к одному человеку. Но аргументы даже ему самому кажутся нелепыми настолько, что он начинает с ними же спорить. Во-первых, она не из той породы, где человек будет дергаться и краснеть от каждого обращения к себе. Мадлен разговаривает, Мадлен спокойно живет и функционирует как полноправный член общества. Тишина здесь не заключается в отсутствии характера. Чем лучше он ее узнает, тем больше понимает, что в определенных условиях Мадлен нихера не безмолвная, как могло показаться раньше. Во-вторых, она худая потому, что в этой убогой деревне нет возможности отъедаться до предела. Она похудела именно здесь. И она может поправиться — почему-то от этой мысли внутри все екнуло. Он нервно двигает челюстью, старательно отметая ее. С типажом все должно было быть проще, потому что он настолько конкретный, что его можно спокойно подписать именем, и все станет понятно. Так он и жил. Ни одна из знакомых ему женщин не была Адой, и потому все было очень просто. Если искать ее в других, то никогда ничего и не найдешь. Мадлен, к счастью, не она. И это не поддается четко выработанной логике. Впереди показывается небольшой ручей. Они уже проходили через него, когда шли сюда. Рамона, торопливо перекрестившись, предложила Мадлен выпить здесь воды, утверждая, будто вода святая — ручей был вырыт монахами из уже заброшенного монастыря неподалеку. Мадлен тогда покосилась на нее, но послушно набрала в ладони воды и выпила. Даже умылась для эффекта, чем вызвала у Леона приступ неконтролируемого смеха. Сейчас, когда они останавливаются здесь, Мадлен с абсолютно каменным лицом цедит: — Только попробуй засмеяться. — она грозит пальцем, потом отходит на пару шагов, чтобы разогнаться и снова перепрыгнуть через ручей. — Ну что вы, мисс Петерсен, — любезно отвечает он, — Даже не собирался. Перепрыгнешь, или помочь? Она смотрит на него с явным сомнением. — И как это ты мне поможешь? Вместо ответа Леон подходит к воде. Поток мелкий, но достаточно широкий, чтобы пришлось расставить ноги. Он ставит одну ногу на плоский камень у края, вторую переносит на другой берег, оказываясь буквально над ручьем. Мадлен смотрит с нарастающим во взгляде подозрением, но молчит, пока он не протягивает к ней руки: — Иди сюда. Слова выходят хрипло, какими-то просевшими, хотя горло у Леона не болит. Не потому, что сейчас, по сути, он впервые коснется ее не в лихорадке, не когда она бьется в приступе, а потому что, господи боже, это прозвучало настолько тихо и даже интимно, что ему самому становится дурно. Или совсем не дурно, он пока не разобрался. И ей бы лучше отшутиться, отказаться от помощи, но вместо этого она опускает глаза и идет к нему. Леон хватает ее за талию и тянет к себе. Мадлен не отшатывается, не пищит, не краснеет кокетливо — просто позволяет себя схватить. Кладет руки ему на плечи, и если бы он не заметил, как широко распахнутые глаза смотрят куда-то в область его футболки, он мог бы подумать, что ей вообще все равно на то, что происходит. Он приподнимает ее, почти переправляет на другой берег, но внезапно пошатывается, теряя равновесие. Рефлекторно подтягивает ее ближе к себе, и Мадлен то ли кашляет, то ли резко выдыхает от того, что его руки на талии сжимаются еще сильнее. Она запрокидывает голову, Леон чуть наклоняется, чтобы сказать что-то из разряда «все нормально». Но слова застывают на губах, когда по нему, будто разряд тока, проходит очень ясная и неуместная мысль — если он наклонится еще немного, то губы вполне могут задеть рот. И от этого становится действительно дурно. Ее глаза напротив уже не распахнуты в испуге, не смотрят на футболку — смотрят прямо на него, медленно проходясь по лицу и неизбежно останавливаясь на губах. Веки у нее чуть дрожат, и Леон готов поклясться, что зрачки расширяются, а ее собственные губы уже приоткрыты. Он даже не пытается скрыть, что смотрит туда. На ебучий маленький шрам, по которому до физической боли хочется провести языком, на носогубную впадину, мягкую и почти незаметную. И на долгие несколько секунд его реально заносит, пусть и мысленно. Он представляет, как тянется к ней, как губы медленно проходятся по ее щеке. Она наверняка затаит дыхание, но не отвернется — Леон в этом убежден, потому что в светло-карих глазах читается каждая мысль, и каждая эта мысль зеркальна его собственным, — она не отвернется, она потянется сама. И вот тогда самая худшая, самая прекрасная его фантазия воплотится в реальность. Он практически вживую ощущает, как язык медленно, дразняще пройдется по верхней губе, ощущает неровность кожи на этом шраме. Буквально слышит ее тихий стон, когда он коснется уже ее языка своим, когда пальцы сожмут ребра до хруста, до приятной боли. И Леон представляет, как она ответит. Недавно он думал, что она, наверно, не умеет целоваться. Но в этой грязной, отвратительной и безумной фантазии Мадлен делает такие вещи, от которых может потемнеть в глазах. Например, обхватывает зубами его губу и чуть тянет, или отвечает на поцелуй так жадно, будто ей самой мало, будто у нее тоже рвет крышу от того, что он ее касается. Например, запускает дрожащие пальцы куда-то под футболку, царапая кожу, замирая на лопатках. Становится ровно такой, какой ее сейчас представляет и хочет его воспаленное сознание. Она делает с ним страшные вещи, куда страшнее того, что с ним делала Плага. Там Леон боялся, там Леон хотел выбраться, выжить. Здесь он хочет, чтобы она действительно перестала бояться — бояться брать, чувствовать. Он не хочет от нее покорности, он хочет дать ей все без остатка, хоть почку, хоть сердце и потом даже извиниться за неудобство — вдруг где-то недодал? — У меня рука затекла. — вдруг говорит она, пряча глаза. Леон моргает пару раз, не понимая, он это действительно услышал, или же ее образ в не самых благородных фантазиях решил заявить о проблеме. — Что? — Рука затекла, — повторяет она, — Давай уже пойдем? Он кивает, хотя не очень уверен, что вообще сейчас способен отличать фантазию от реальности. Ставит ее на берег, принимает ее ладонь и отталкивается от скользкого камня. Слава богу, не падает. Руки у него дрожат, как после первого задания, а сердце бьется в каком-то странном ритме. Удары под сотню чередуются с полным замиранием, и ему очень тепло. В мыслях, в коже, в несостоявшемся поцелуе. Мадлен молча поправляет задравшуюся куртку, с минуту смотрит куда-то в пол. Потом поднимает глаза на него. — Я выдумала, Леон? Леон понимает, о чем она говорит. И хорошо бы притвориться глупым, притвориться, что не расслышал вопроса, но врать ей и себе он вообще не хочет — сил просто нет. — Нет. — бросает он, накинув на плечо рюкзак, — Ты не выдумала.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!