.

18 марта 2021, 00:00
— Я личность! — дрожащим голосом, давясь слезами, кричит Он, находясь в глубоких пещерах подсознания, в надвигающуюся пустоту, кричит в самый суровый день и самую тёмную ночь, сжимая в руке факел, — Я не такой как все! — Я думаю! — кричит Он, когда тьма оплетает его ноги скользкими гадюками. Он ощущает. Холодные пальцы пустоты у себя на шее. Скрип. Туман перед глазами. Металлический скрежет. Щелчок пистолетного затвора, треск окровавленной пули в песке. Прокурор за пуленепробиваемым стеклом. Апелляция. Медитативный транс, распластавшееся непослушное тело, не реагирующее на приказы. Остатки гордости и бунта, вытекающие через дырочку. И холодные блеклые стены, давящие на психику до такого состояния, что хочется рвать на себе плоть заживо. Доктор махнет рукой, черканет кривульку-подпись, и все. Ты списан, как старый непригодный боеприпас. — Не мы фашисты, — говорит внезапно вылезший из голубого экрана пресс-секретарь внутренних дел, — это вы нас бьете и ужимаете — заплывшая жиром морда продолжает. Он вскакивает и кричит, — о, да как вы смеете так нагло врать своим гражданам?! Риторический вопрос. А на ветру тихо развевались прекрасные черные локоны девушки, Чей скальп нанизан на высокий кол на холме, И стеклянные глаза на земле, устремленные в светлое будущее, Горькая сигарета на холодном бетонном полу балкона хрущевки, — Он видит все это в полусне. Старая картинка, заточенный в ней образ легко разрывается трясущимися пальцами. Освобожденная вечность запечатленного момента. Его выворачивает наизнанку. В голове рой мыслей, в мыслях голоса. Тысячи извинений, миллионы сожалений. Холодная вечность говорит нам «добро пожаловать». Надорванный школьником листок из старого учебника для косяка из травы говорит «мне плевать. Ты даже и этого не удостоишься». Смеётся особист, смеётся и портрет за ним на стене. Смеются знамя и лампа, бесчисленные грамоты на стенах. Смеются погоны особиста, смеются его петлицы, смеется бумажка, смеется ручка в руках, смеется подпись. Смеются все, но не Он. « — А Мне почему не смешно?..» Но Он тоже смеялся. Позже. На каждом допросе. Цитировал Ницше — «Так сказал Заратустра». Все повторял о сверхчеловеке. Он ведь и сам скоро станет им, — в каком-то смысле, — идя на сознательную жертву, умереть обычным человеком дабы переродиться в могучего сверхчеловека, пройти по натянутому канату от животного до сверхчеловека и, не дойдя до цели, свалиться в пропасть; истинна там — в глубинах подсознания, лишенная какого-нибудь смысла, она просто истина. Казалось бы — цель ясна, но препятствия невидимы. Твоя физическая оболочка и связанные с ней жизненные тяготы и лишения на пару с подсознанием и есть препятствия к твоей цели. Никто не смог Его понять. Да и пытались ли? Это были не люди, — о, Он точно в этом был уверен, — это были роботы. Внешне похожие на людей, с проработанными скриптами и ответами, но все ещё роботы. Холодные и безэмоциональные. Биомашины, вечно вынужденные блуждать в этом холодном аду из бетонных стен и железных дверей, неуклонно следуя своей программе. И лишь Он один здесь действительно живой! Он барабанит железной миской в камере, смеется на допросах прямо в серое лицо особиста, скованное немой гримасой (единственное запрограммированное выражение лица), кричит тексты песен давно мертвых музыкальных групп и на копии допроса большими буквами ручкой выводит «Я ЖИВ». Это уже потом надпись куда-то исчезнет, и вместо неё на бумаге откуда-то возникнет Его ровная аккуратная подпись. Или показалось?.. Особист терпел все Его выходки (наверное, потому что в его программе есть только одна эмоция), и лишь когда Его выводили, и Он начал брыкаться и кричать на латыни, левая бровь особиста слегка приподнялась от удивления (глупо сказано — у машин нет эмоций, но иначе это никак не описать). И, казалось бы, — он оживает, становится человеком. И в этом мире станет на одного человека больше, особист Его отпустит и они подадутся в мир широкий. Это должно радовать, но почему-то это наоборот пугает Его. Особист перестает быть предсказуемым. Он вот-вот Его убьет. Он надрывисто кашляет в кулак (да так, что легкие вот-вот порвутся), продолжая говорить сам с собой. Он уже не помнил, когда это началось. Он действительно говорил сам с собой, буквально — со своим отражением в чашке. Правда, со временем из приятного собеседника он потихоньку превращался в занудного старикашку со своими нравоучениями и постоянными попытками склонить Его к сотрудничеству. — Ты что! Они же убьют меня! — ответ всегда был один и тот же. Даже думать об этом было страшно, — хотя, по правде говоря, Он частенько представлял, как в камеру заходят двое (или больше) охранников и с ходу начинают бить дубинками. И Он не переставал представлять все это в подробностях, ощущая довольно сильную боль в реальности, от которой хотелось свернуться, увернуться, уклониться — хоть в данный момент всё было спокойно, Он лежал в своей камере и всего лишь представлял, какого это может быть, продумывая план своих действий, на случай, если это все же произойдет. И по ощущениям, близился этот день. А глубокой ночью Он вставал с кровати и полз к унитазу — за ним, на слое грязи, который скапливался там десятилетиями, Он ногтями выводил буквы и слова — Caesaris Caesari*. А пока было время (перед допросом) старался выбить грязь из-под ногтей, сам не понимая, зачем — ведь вездесущий особист наверняка установил где-то в камере скрытую камеру, и все видел. Просто не подает виду. А когда тяжелый стук берцев (от которого у Него чуть ли не отказывали ноги от страха) вдруг замирал у дверей камеры Он начинал думать о чем-то другом — о котятах, лужайке, речке, о чем угодно, только не о себе и этих надписях — боялся, что Его мысли прочтут. От одной мысли, что все, что Он думает, хранит глубоко в подсознании в один момент может оказаться у них на блюдечке убивало всякое желание сопротивляться, держаться до последнего, победного конца. Везде мерещились неутомимо бдющие глаза особиста. А под утро вновь залезает под одеяло, надрывисто кашляет и пытается уснуть, прокручивая в голове тонны мыслей разнообразного содержания. А зачем?.. — Индюк тоже думал, — язвит отражение, вспоминая пословицу, на что Он берет и выпивает содержимое чашки (ха, попробуй теперь что-либо мне предъявить из моего живота!). Но в чем-то он был прав. А в голове все мысли с воспоминаниями перемешались в вязкую кашу, и как бы Он ни пытался, порядок навести порядок в своей голове у Него никогда не получалось — липкая вязкая жижа засасывала Его целиком в себя, образы и обрывки фраз мелькали перед утомленными глазами на большой скорости, словно карусель. Как бы ни старался вспомнить, кому это было сказано, все тщетно — собеседники стали незримыми и бесформенными, словно духами. Он начал подозревать, что это особист специально время от времени подтирает Его воспоминания. Сны стали красочней. И длиннее. С каждым сном становилось все тяжелее отличить реальность от сна. Унитаз, койка, стены, дверь потолок. И порванная в полусне картинка на полу — все это Он уже окинул взглядом сотни раз. Вот только единственное, что поменялось — так это стало холоднее, и кашель стал сильнее, надрывистей. И всхлипы. Он стал слышать тихие всхлипы за стеной, а ещё видеть кровь за стеной. Каждый раз, как Он закрывает глаза, вдруг возникает из ниоткуда охранник — в бушлате, с дубинкой за спиной и в тяжелых берцах, испачканных яркой красной кровью, которую он разносил по всему зданию. — Rubiconem transiit**, — шипит сквозь полусон Он, задыхаясь. Перед глазами все попыло. И то ли Его трясти начало, то ли началось нешуточное такое землетрясение, но сил бить тревогу у него уже не было. *** Железная дверь в камеру отварилась со страшным скрипом. Свет из коридора вылился в маленькую лужицу за порогом перед Его кроватью. Зашел конвоир в добротном бушлате, в котором он больше похож на колобка, нежели конвоира, шмыгнул простуженным носом и сказал: — С вещами на выход! Тебя в медблок переводят. Но вставать было уже некому. А на стене висела склеенная картинка.
100

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!