Edel in Selbstsucht
17 января 2021, 00:00Первый цветок появился на запястье, заранее заставляя царапать кожу до красных полос и мелких такие же красных капель. После неожиданного появления ранним утром его попросту вырвали, проглотив и выступившие на глазах слёзы и вопль боли, будто вместе с цветком вырвался и кусок сердца.
Маленькое белое чудовище давало понять, что Гилберт попал в самую большую передрягу из всех случавшихся. Пусть цветочек — маленький и похожий на изделие из войлока — и казался ничтожным, он означал обилие себе подобных где-то внутри. Ещё таких несущественных, но уже обязанных в скором времени вылезти на поверхность кожи, чтобы подышать и показать всему миру, что «смотрите, а Гилберт безответно влюбился!». Гилберт не хотел. Честно, не хотел влюбляться, но так случилось.
Блядский проросший эдельвейс не давал никаких других вариантов.
Умирать от ханахаки не хотелось, как и остаться бездушным чудовищем, неспособным на простейшую привязанность к кому-то. Цветам, уже давно шевелящемся под рёбрами, было плевать на его желания. Чёртова болезнь, от которой умирали почти в ста процентах случаев, распространялась самыми разными способами, и даже изоляция не давала защиту от невидимых глазу семян, которые подхватывались на полувдохе, просыпаясь лишь в момент безответной любви, медленно пожирая тело носителя, как кордицепс . Людям с последней стадией не оставалось ничего другого, кроме как лежать и пародировать клумбу, почти полностью игнорируя растущие цветы. Умирали бедняги лишь в случае повреждения мозга или сердца, когда цветы прорастали и там. Именно по причине таких живых клумб и придумали лекарство, побочным эффектом которого была полная утрата радости, удовольствия и любви, которыми и питались цветы-монстры. При выборе вечная депрессия или смерть многие выбирали первый вариант.
Гилберт, если честно, не желал выбирать.
Цветы он стал выдирать каждое утро, кроша зубы от боли и ощущения сильнейшей потери. Думать о том, что так он делает только хуже и ему бы лучше обратиться к врачу, он не хотел. Как и секундно фантазировать на тему того, что где-то на старом свете от уже его, Гилберта, безответной любви страдают тоже, задыхаясь не мягкими и пушистыми цветочками эдельвейса, которые своим соком закрывали кровящие от корней раны, а чем-то крупнее и острее, например розами. Розовое ханахаки было самым опасным из всех из-за острых и длинных шипов, которые протыкали лёгкие и из-за которых человек захлёбывался собственной кровью. Фантазии эти были дурными и пугающими, и пугали они намного сильнее ебучих розовых соцветий, которые к концу четвёртого месяца выблёвывал Гилберт.
Как-то незаметно для него к благородно-белому цвету добавился розовый, а после и красный, расцветая оттенками крови в летние месяцы. Маленькие львиные лапки с белёсыми шариками в самом центре выводили из себя своим обилием и горьковатой сладостью, остающейся во рту каждый раз после кашля.
Наверное, он выглядел жутко. Если руки, лицо, шею и грудь он ещё мог обрывать, глотая слёзы, то появившиеся в белых волосах цветочки, дурно пахнущие своей сладостью, говорили о его безоговорочной капитуляции. Любая попытка дёрнуть их заканчивалась чуть ли не обмороком из-за болевого шока. В первый раз после такого он долго смеялся, каркающе, перебиваясь приступами кашля. Смеяться было не больно, было обидно. За себя, идиота влюбившегося, за мир, настолько подлый, что даже любовь убивала, и за того, в кого Гилберт и влюбился. Влюбился в чёрные сапфиры глаз, нежный румянец, смущённую улыбку и мягкий запах одеколона, который столь разительно отличался от мерзкой вони цветов, которой Гилберт пропитался, чёрт возьми, с головой.
От этого тошнило.
От цветов тошнило тоже.
От жизни тошнило больше всего.
От жизни, влюблённости, и эдельвейсов, цветущих внутри и снаружи, медленно оплетающих корнями внутренние органы. Всё это выводило из себя, заставляя крушить мебель и выкуривать по две пачки сигарет за несколько часов, убивая пока что невинные кусты в лёгких. Алкоголь помогал тоже, вытравливая токсинами нежные корни, чтобы после впихнуть два пальца в рот и выблевать мёртвые соцветия в унитаз. Не то чтобы помогало, но спасало от удушливых приступов смешанных с кровью и сладостью. С каждым новым приступом Гилберт буквально ощущал, как жизнь вытекает в маленьких войлочных цветочках, опадая хрупкими листиками на кончики пальцев.
Гадать на эдельвейсах, вплетающих корни в мышцы, о любви — любит, не любит и приступ кашля — было изувечным зверством. Каждый оторванный лепесток заставлял шипеть сквозь зубы и кривить губы в омерзении к самому себе. Лечить такую запущенность было уже бесполезно, но Гилберту было не жаль. Мысли о жалости пропали после четвёртой по счёту ночи, когда он задыхался от летней жары, вони белых чудовищ и распускающихся в груди бутончиков, шелестящих первым их воздухом. Каждая ночь давала шанс, что утром он не проснётся из-за того, что цветы прорастут в гортани и перекроют ему кислород. В начале было страшно, затем привык ложиться так, как удобно цветам. Мелкая моторика следом за позой пошла ни к чёрту, когда цветы проросли сквозь мышцы рук. Трясущиеся конечности приходилось прятать в карманах, рядом с пачкой сигарет и мятной жвачкой.
Братьям и кому-либо ещё он не говорил об этом, пряча цветы под одеждой, а кашель маскируя приступами простого курильщика. Сигареты убивали цветы, маскировали кашель и отводили даже подозрения на кислую почти-полынную сладость. Укусишь и перекосишься от кислоты на зубах, а не сахара. Сок эдельвейсов уже даже не лечил те повреждения, которые приносили цветы. Оставшиеся от выдранков царапины Гилберт заклеивал смешными розовыми пластырями с цветочками, от которых горчило на корне языка. Иллюзию контроля он сохранял за улыбкой, колкостями и своим неуёмным характером, которые скрывали все его отклонения. Пусть и приходилось воевать за то, чтобы не снимать капюшон в доме. Объяснить ебучую икебану, больше похожую на кандзаси , у него бы не получилось. Да и как объяснить почти истерику, если бы они потянули хоть один самый мелкий цветок в волосах. Гил бы прямо там и умер от болевого шока. В такие моменты проскальзывала мысль, что цветы на голове уже давно пустили корни ему в мозг, и теперь любая попытка их выдрать оказалась бы провальной и смертельной.
Умирать не хотелось.
Жить не хотелось тоже.
К концу третьего года сигареты и алкоголь перестали помогать, а цветы стали в грубоватом темпе жрать все силы, не давая даже шанса на небольшой перекус. Когда-то нормальная физическая форма превратилась в кожу и кости, выступающие вместе с цветами, маленькими лепестками проявляясь на трупной коже. Назвать иначе некогда просто белую, а теперь пепельно-серую оболочку не получалось. Называть себя как-то иначе, кроме как трупом, не получалось тоже. Цветы росли и крепли, высасывая жизненные соки и отравляя кровь желтоватым ядом цветочной жижи, текущей по стеблям и листьям. Благородный белый как-то незаметно превратился в траурно-чёрный. Пушистые цветочки уже ничего не вызывали, ни гнева, ни усталости, ни страха. В голове была только пустота, на которую Гилберт уже не злился.
Цветы он прекратил вырывать в декабре, после того, как едва не подавился вином из-за боли при попытке дёрнуть новоявленного будущего убийцу. Белые чудовища проросли слишком глубоко, а он слишком опоздал.
1:0 в пользу эдельвейсов. Всухую.
Гилберт всё равно продолжал скрывать цветы, опутывающие руки и цепляющие лицо, ползя о виска по уголку глаза и резко вниз, замирая свежими соцветиями на скуле, сияя маленькими едва-едва розовыми комочками будущих семян, разительно не отличаясь от такого же пустого почти-розового взгляда некогда ярко-красных глаз. Он ощущал себя маленьким и ничтожным муравьём, попавшим в ловушку собственной гордыни.
Эдельвейсам, мягким, белым и пушистым в своём натуральном войлоке, было плевать на его остаточные чувства. Цветы крепли, соцветия цвели и пахли, а корни хлипко оплетали печень, в попытке откусить остаток от жалкого куска органа, прожжённого самой страшной спиртовой настойкой, которую Гилу удавалось найти. Мелкие цветочки даже появились под ногтями, ползая по кутикуле зелёно-белыми стебельками и крошечными листиками царапая чувствительную кожу под ногтевой пластинкой.
До последней стадии оставалось чуть меньше девяти месяцев. Своим наплевательским отношением Гилберт сократил это время до восьми с половиной. Месяцев, но недель было бы легче, и всё равно было... противно. И сладко.
Для терапии было уже поздно.
Для пули в голову, в общем-то, тоже.
В середине летней поры цветения Гил наконец-то прекращает дышать.
В дождливой Англии в этот момент болезненно затянули ярко-красные амаранты, мягко обрамляющие потерянное в эмоциях лицо.
Обманутая любовь показывала себя во всей кровавой красе .
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!