Часть 1

18 февраля 2024, 00:00
Человек рожден для революции и любви. «Закатное солнце», Осаму Дадзай 1. Нестерпимо ныло в груди там, где легонько постукивало сердце. В кресле у окна дремала Люба , и тревожить ее снова не хотелось. Он и так уже слишком замучил свою добровольную сиделку. Да и к тому же капли не несли никакого облегчения, от них разве что боль утихала на час-другой, а затем возвращалась с новой силой. – Воздуху, – тонкие пальцы царапнули ткань домашней рубашки под горлом, – душно. Давила одежда, давили стены, давил город, черным каблуком стояла на шее страна. Августовская духота только вступала в свои права, но под утро кислорода в той массе, что распирала собой истощенные легкие будто не было вовсе. В голове сумасбродно бродили строчки «Двенадцати», появилась запоздалая мысль – а все ли рукописи преданы огню, удалось ли уничтожить позорный текст, который так никто и не понял, или стоит встать и еще раз проверить ящики стола, пока не пришел рассвет, и не стало слишком поздно. – Любушка, – позвал Блок едва слышно – звук будто бы застрял, заблудился между голосовых связок, – любовь моя! Всполошилась Коломбина, сунула под руку узкую лисью морду спаниеля, сморгнула слезинки и лизнула слабую ладонь. Собака согревала ему постель по ночам и чутко начинала скулить, стоило только подать голос, однако в этот раз она молчала. Люба дернулась в кресле, сжимая подлокотники, но не проснулась. Блок попытался встать, но даже повернуться на край кровати не смог, руки затряслись, стискивая край простыни. И тогда появилось ледяное осознание: умираю! Поэт умирал, сердце заполошно колотилось, ударяясь изнутри о стенки ребер. Истощенное, хрупкое, израненное вьюгами и болезнями, с трудом гоняло кровь по телу, и воздуха мучительно не хватало, он глотал его как воду, и не мог напиться, жажда драла гортань изнутри сухими когтями. Если бы выехать из этой душной страны хоть на время, подлечиться среди финских болот в прохладе влажного воздуха на свободе, чтобы потом вернуться и быть с ней в здравии и горести, разделить с ней каждый шаг на кровавую плаху! Если бы встать сейчас да распахнуть окно в лето, где на Озерках скрипят уключины и заливаются дурные утренние птицы! Если бы… – Довольно, Александр Алексадрович! – отрезал кто-то без всяких церемоний, сердце бухнуло от неожиданности в пятки, стукнуло раз другой – и мигом перестало болеть, – закурить не желаете ли? – Мне н-нельзя, врачи запретили, – пробормотал Блок, приподнимаясь на локте и щурясь в полумрак комнаты. – Вам уже можно. Незнакомец восседал на краю его постели в ногах и дымил в потолок, сжимая белыми пальцами сигарету. Рассеянный взгляд зацепился за высокие сапоги, трость и яркую брошь в виде жука на лацкане совершенно не летнего пальто. – Вы кто? – Блок недоуменно сморгнул и попытался сесть. Сесть получилось, каждое движение он совершал с опаской, будто бы ожидая, что боль снова пронзит его сердце раскаленной иглой. Боли не было и в помине. – Профессор, – философски выпустил прозрачное колечко дыма наглый гость, – консультант. – Как вы вошли? – Вы вышли, я вошел, все ведь логично. Против таких соображений возражать было тяжело, и Блок сосредоточился на том, чтобы встать. – Не спешите, у вас теперь много времени. И, кстати, я рекомендовал бы прихватить теплую одежду. – Зачем? – поэт, опираясь на спинку постели, сделал шаг. Ноги держали вполне крепко, слабость рассеялась. – На дворе студеный январь, а путь предстоит долгий. Свободной рукой Блок взъерошил кудри, упавшие от передвижений по комнате на лицо, и запоздало осознал, что никаких кудрей быть не должно, несколько дней назад жена своими руками обрила его практически налысо. – У вас много вопросов, я отвечу на них по дороге, – незнакомец, назвавшийся профессором, тоже встал, перехватив поудобнее трость, – умоляю, накиньте хотя бы мое пальто, снаружи настоящая вьюга. Впрочем, вам не привыкать, верно? Дверь спальни распахнулась, впуская долгожданную прохладу, вместе с ней ледяной ветер принес колючие искры метели. Блок показалось, что за границей комнаты должен быть коридор, но это будто бы перестало иметь значение. Профессор накинул заботливо ему на плечи свое пальто и взял крепко под локоть: – Вы привыкните непременно, просто следует проявить немного терпения. Вместе они покинули границы спальни и вышли на пустую черную улицу. Над крышами домов и растянутых алых плакатов нависали огромные звезды, вьюга горстями разбрасывала снег, и он сиял, и сияли звезды, и глаза незнакомца тоже сияли. – Как там у вас было-то, дай бог памяти, – окурок ярко вспыхнул перед тем, как отправиться в сугроб, – впереди Исус Христос? Простите, знакомство с ним я пока устроить не могу, ваша душа в моей сфере влияния, однако уверяю, вам понравится. – Вы Харон? – спросил Блок, набирая в ладони снега и с наслаждением умываясь им, – о, вы читали мою поэму? – И не только ее, мне весьма по сердцу все, что было вами создано, Александр Александрович, особенно, ваши святые вьюги и темные храмы, – профессор слепил маленький снежок покрасневшими от холода ладонями, – и не думайте, что текст должен устыдить вас, поверьте, спустя лет сто люди будут ночами учить его наизусть, и каждая строчка отпечатается на их сердцах каленым клейменным железом. И это вовсе не грустно! Впереди рассеивалась густая бархатная тьма, и высилось смутно знакомое здание с башенкой под крышей . Блок ускорил шаг, утопая в сугробах, вся суть его стремилась к родным стенам. – Я тоже своего рода провожатый, – спутник не без труда нагнал его – ковылять по сугробам с тростью было задачей непростой, – передавайте от меня привет своим друзьям, когда они к вам присоединятся. Предвидя следующий же вопрос, когда они замерли у порога здания, он снова заговорил: – О, вы первый, но далеко не последний, кого замучает эта бесчеловечная воля, дорвавшаяся до временной власти над людьми. Я соберу богатую жатву в вашей стране в ближайшие десятилетия, но мне весьма отрадно, что вы открываете сей печальный список. Это почетно, поверьте на слово, для вас, и честь – для меня. Блок дотронулся до ручки подъезда – о, сколько же раз он входил в него, поднимался по ступенькам в жилище под крышей, чтобы там среди себе подобных, вечно пьяных, веселых и разгульных поэтов пить, спорить до хрипоты, читать на разрыв аорты и бодрствовать в упругих волнах вдохновения бессонными ночами. – Разрешение на выезд из страны для лечения придет, когда станет слишком поздно, – профессор дотронулся до его плеча, – но для вас это уже неважно, вы здоровы и можете предаться любимому занятию – стихам. Кстати, буду польщен, если такой искушенный театрал, как вы, посетит хоть разок мой театр Варьете. – С удовольствием, – Блок потянул на себя дверную ручку и вступил в полумрак сводов, – буду ждать приглашения. – До встречи, – Воланд, а это, разумеется, был он, развернулся, только скрипнул под каблуками снег, – оставьте пальто себе, оно вам пригодится! 2. – За контрреволюционную деятельность приговорить поэта Гумилева Николая Степановича к высшей мере наказания. Приговор привести в исполнение немедленно! Держиморда с красными щеками явно наслаждался тем, что читал в то время, как поэт невозмутимо докуривал свою последнюю сигарету. Он не боялся, не дрожал и жалел только лишь о том, что давно не видел сына и солнца – стоял невыносимо жаркий август с восхитительными жаркими ночами, во время которых заливались соловьи, но из тюрьмы его не выпускали, и кожа на худом лице уже успела побледнеть, от знаменитого африканского загара не осталось ни следа. – Господа, позвольте еще мгновение, – попросил поэт и тут же поправил себя, – прошу прощения, товарищи! Уже была докурена папироса, написано последнее стихотворение и даже сделан последний вдох, а все же умирать не хотелось. Здесь, в тюрьме, вдали от жены и ребенка, ни с кем не попрощавшись толком, так глупо и смешно – а все же благородно, пусть, и не в экспедиции и не на войне. Стране он был больше не нужен, и кровавые жернова собирались перемолоть его тело без остатка, выпустив на свободу огненную душу, готовую стать символом для сотен и тысяч тех, кто не хотел опускать руки и рвался к пламенной борьбе за ту самую мифическую, но такую ценную каждому свободу. Хлестко ударила команда, засвистел воздух от выпущенной из ружейного дула пули, но удара в грудь Гумилев не ощутил. Он малодушно зажмурился в последнюю секунду – позволил себе крошечную человеческую слабость, но теперь с любопытством и облечением распахнул глаза. Между ним и застывшей расстрельной командой стоял человек, и его узкая спина находилась четко на траектории полета крошечной свинцовой смерти. – Хватит ломать комедию, – жестоко приказал он, оборачиваясь – ударили по ногам полы пальто, – довольно с вас. Скорее, мы спешим, Николай Степанович, трамвай ждать не будет. – К-какой трамвай? – сглотнул Гумилев, чувствуя, как разжимаются на сердце оковы страха перед неизбежной смертью, который он изо всех сил стремился запрятать как можно глубже. – Заблудившийся! – выплюнул человек, хватая его за руку и увлекая за собой. Трамвайные пути поблескивали металлическими дорожками и грохотали как адская колесница, из-за угла мрачного тюремного здания выезжал огромный исполинский монстр, упирающийся рогами в небеса. Они вспрыгнули на его подножку, перескакивая через огненный шлейф из-под колес, и вокруг оглушительно каркали вороны, и Гумилев готов был голову отдать на отсечение, что слышал откуда-то звон средневековой лютни. – Успели, – выдохнул с облегчением нежданный спаситель, – черт, я думал, опоздаем. Трамвай, знаете ли, ждать не будет. Он развалился на сидении, раздвинув ноги, и с наслаждением потянулся. – Забегался я, – последовало странное признание, – что-то зачастили вы, братья-поэты, помирать, то одного еле проводишь, так сразу второй за ним на тот свет спешит. Гумилев моргнул и потянулся шарить по карманам в поисках папирос – без никотина переварить произошедшее не представлялось возможным. Ему тут же услужливо подсунули под руку портсигар с литерой «W». – Вопросы есть? – на всякий случай уточнил попутчик, помогая закурить. Поэт пожал плечами, с наслаждением выпуская облако дыма. Трамвай набирал скорость, и за его стеклами пролетали брызги Млечного Пути. – Я умер, – утвердительно сообщил он через какое-то время, – меня все-таки расстреляли. Я знаю, что происходит, я писал об этом. – Ну, а я читал, – мужчина закинул ногу на ногу, – мне понравилось, знаете ли, вот это: «Через Неву, через Нил и Сену мы проревели по трем постам». – Прогремели, – машинально поправил его Гумилев. – О, простите великодушно, моя голова звенит от стихов! Ваш Серебряный век – это нечто, я даже во времена славного немецкого романтизма столько не читал, только тс-с-с, – тонкий палец прижался к губам, – не говорите Гете, он не простит. – Вопрос только в том, куда идет трамвай. – Куда вам угодно? – как пружина незнакомец соскочил с сиденья и прошелся смерчем меж окон, за которыми калейдоскопом проносились соборы, памятники и джунгли, – только не надо орать «Остановите, вагоновожатый, остановите сейчас же вагон!», – передразнил он строчку из стихотворения, потрясая по-шутовски руками, – вагоновожатый я. Куда изволите, Николай Степанович-щ-щ? – Домой, – попросил Гумилев, закуривая второй раз, – хочу повидать семью перед тем, как отправиться в плавание – моря зовут. – Вы настоящий романтик. Быстрокрылых ведут капитаны, – усмехнулся Воланд, снова садясь – не двигаться хотя бы мгновение было для него непосильной задачей, – повидаетесь с парочкой друзей да с матушкой, но семью пока не обещаю, они все-таки еще живы, окститесь. Как-нибудь позже будет вам и жена – первая, разумеется, вторая для меня слишком святая, и сынок, но имейте терпение. – Все равно, – упрямо качнул головой поэт, – домой. – Как вам будет угодно, – дьявол подмигнул, – будет сделано в лучшем виде. Он в три шага дошел до двери и распахнул ее – свежий морской бриз ворвался в салон. – Мне право обидно, что вас погубили в тридцать пять, вы не написали и трети от того, что могли бы. Но тридцать пять или сорок семь – какая разница? Все вы, гонимые властью, уходите слишком рано, и прямиком к черту в объятия. – А у вас по всему Лимбу трамвайные пути проложены? – Гумилев протянул было ему портсигар, но Воланд отмахнулся: – Оставьте, вам нужнее. И передайте привет Блоку, скажите, что он приглашен на представление, стоит только пожелать – и его место будет в первом ряду. Хлопнули полы пальто, когда сатана спрыгнул с подножки трамвая, а Гумилев понесся дальше на темной крылатой буре, и под ее колесами разливалось безграничное море странствия. 3. – Ну бога ж ради, Маяковский, стыдно должно быть! Над ним возвышалась рослая тощая тень с выражением крайней степени досады на накрашенном во все цвета радуги лице. – Я принарядился ради встречи с вами, даже вон, раскрасился в духе этого вашего тьфу ты авангарда, а вы?! Поэт сел, озадаченно озираясь. – А вы валяетесь на полу с дыркой в груди, куда это годится! Бесцеремонный нахал выглядел как настоящий шут – одежда его была сшита из разноцветных лоскутов, трость увивалась лентами, а волосы, грубо зачесанные вверх, стояли чуть ли не дыбом, открывая абсолютно супрематические узоры на высоком лобешнике. – И хватит грудь щупать, вы-таки попали, куда планировали, – одернул он Маяковского, сунувшего руку под жилет в поисках кровящей раны, которой по всем правилам полагалось болеть, – то же мне, стрелок нашелся, ишь чего удумали, чуть что – и на тот свет, ну не стыдно ли, а? – Достаточно нотаций! – отрезал поэт, поднимаясь и отряхивая от пыли штаны, – вы кто и чего вам надобно? – Не могу назвать себя бешеным фанатиком ваших стихов, но некоторые вещицы мне нравятся, – незнакомец плюнул на ладонь и тщетно попытался пригладить вставшие дыбом волосы, – перестарался, прошу прощения, уж очень хотелось образ в вашем духе. – Я умер? – на всякий случай уточнили у него с опаской, и светло-синие глаза закатились в приступе раздражения. – Опять двадцать пять. Бедный-бедный Маяковский, ну конечно вы умерли, а чего вы ждали, шмаляя себе в сердце в упор? Объятий от архангела Гавриила? Ну так он занят, кланялся, просил передать, что такому атеисту, как вы, он спирту на морозе не подаст. Маяковский обиженно поджал губы. – И не надо так кривиться, – вздохнул Воланд, садясь на край стола, за которым пять минут назад поэт строчил предсмертную записку, – не бойтесь, ваш атеизм был безобидным, расплаты за него можно не ждать, хотя... Он шутливо погрозил пальцем. – Ничего, у вас будет масса времени, чтобы сделать правильные выводы. У Блока остановилось его бедное-бедное сердце, да, считай, само по себе остановилось, а вот вы свое сами предпочли остановить, и как же вам не стыдно? Ведь столько стихов еще могли написать! – Я больше не мог, – глухо и горько выдавил сквозь зубы Маяковский, на что Воланд разразился невеселым смехом: – Понимаю, отчаяние человеческое – страшная вещь. И вас, несчастного моего бравого революционного буревестника, до него довел тот самый Сатурн, которого вы взрастили. Теперь он принялся за пожирание своих детишек, довольны? – Не в отчаянии дело, – попытался возразить поэт, но его перебили: – А что же вы испытывали, когда отменили постановку вашей последней пьесы? Когда отменили выставку? Когда начали называть попутчиком? Когда вы заряжали пистолет? – Отчаяние, – после паузы согласился Маяковский, забыв про желание спорить. Чувство, изгнанное из сознания резкой жуткой болью, снова вернулось, и было оно куда, как больнее. – Ваш мир слишком жесток к писателям, художникам и музыкантам, – Воланд зевнул, скаля зубы, – не ко всем, разумеется, да и не только к ним. В стране, построенной в том числе и вашими ручками, готовы запытать и затравить политиков, обывателей и даже самих ангелов господних, если они будут хоть немного похожи на оппозицию властям. И вы сами на своей шкуре в этом теперь убедились. Неловкая пауза была заполнена его смешком и соображением весьма пессимистического характера: – Впрочем, ваша сегодняшняя смерть спасла одну жизнь. Булгаков – помните его? – А что, он тоже… – Да, он тоже заряжал пистолет. Метафорически, он же врач и точно избрал бы другой способ, получше, но был в шаге, вы поняли меня верно. – И чем же остановила его моя смерть? – Не берите в голову, это для вас слишком сложно. Однако он должен еще написать один весьма любопытный для меня текст, поэтому пока что я буду хранить его жизнь. Его время еще не пришло. – А что мне теперь? Что пришло мне? – Маяковский порылся по карманам и извлек последнюю папиросу – помятую и оттого такую ценную. – А для вас мастерская, рисуйте плакаты и пишите поэмы, сколько душеньке будет угодно, – Воланд хлопнул в ладоши, и вокруг него выстроилась батарея банок с краской, – только вот Музу придется подождать. Она, знаете ли, у вас долгожительница. – Лиля? Она тоже придет? – просиял Маяковский – в его голове эмоции сменялись, как пестрый вихрь, и надежда вытеснила вспыхнувшее было отчаяние. – Непременно придет, только уж дождитесь пожалуйста, – Воланд ободряюще потрепал его по плечу, – а теперь разрешите откланяться, меня уже ждут. И кстати, передавайте поклон Есенину, скажите, что вытаскивать его из петли было занятием крайне неблагодарным, и что черный человек еще непременно наведается к нему в гости за его свеженьким «Декабрем». Любопытно же, верно, что он там наваяет? 4. Поэт умирал. Большие, вздутые голодом кисти рук с белыми бескровными пальцами и грязными, отросшими трубочкой ногтями лежали на груди, не прячась от холода. Раньше он совал их за пазуху, на голое тело, но теперь там было слишком мало тепла. Жизнь входила в него и выходила, и он умирал. Но жизнь появлялась снова, открывались глаза, появлялись мысли. Только желаний не появлялось. Он давно жил в мире, где часто приходится возвращать людям жизнь – искусственным дыханием, глюкозой, камфорой, кофеином. Мертвый вновь становился живым. И почему бы нет? Он верил в бессмертие, в настоящее человеческое бессмертие. Часто думал, что просто нет никаких биологических причин, почему бы человеку не жить вечно... И поэтому, когда крепкая рука взяла его за плечо и бережно понесла куда-то под купол лепестка с тысячами глаз бабочки , он вовсе этому не удивился. – Сквозь эфир десятичноозначенный , – бормотал Воланд, обнимая бесчувственное от голода и болезней тело и прижимая его к груди, – такого поэта мне загубили! Ну ничего, вы мне еще за это все ответите, лично ответите, каждый, в глаза глядя. Поэт наблюдал за тем, как мимо них проносятся величественные камни, и сама лента времени разворачивается в обратном порядке, и мирно любовался ее красотой. – Я рожден в ночь со второго на третье, – улыбнулись ему, когда поняли, что лапы голодного беспамятства отступили, – ну, хотя бы вы не заваливаете меня вопросами. Приятно встретить понимающего человека! 5. Отчаяние теснило ей грудь, когда она стягивала петлю и перекидывала веревку через потолочный крюк. Мысль о погибшем муже и гибнущих детях сковывала движения ледяной непробиваемой коркой, и, наскоро набросав химическим карандашом записки, Цветаева встала на шаткий табурет. Веревка безжалостно впилась в горло, в глазах лопнула бордовой жидкостью тьма, разум забился, как канарейка в клетушке, умоляя хотя бы об одном глотке воздуха, когда грохнула входная дверь, и кто-то возмущенно завопил, бросаясь ее подхватить. Сильные ладони сомкнулись на талии, давление на гортань резко ослабло, и кислород полился блаженным желанным потоком в легкие. Цветаева возмущенно трепыхнулась всем телом в чужой хватке. – Марина Ивановна, ну что это такое, – с укоризной пропыхтели снизу – судя по голосу, держал ее, обхватив за бедра, мужчина, и было ему нелегко, – чуть что – сразу в петлю, а мне вытаскивать, ну куда же это годится! – Дайте… – прохрипела она, чувствуя, как содрогается горло, – дайте мне уйти… – Клянусь, вы уже ушли, все-все! – послышался стон, веревка с треском лопнула, и кубарем они вдвоем покатились по полу. Непрошенный спаситель сидел на грязных досках, растирая колено руками и тихо шипя себе под нос от боли. Цветаева вскинула руки к шее, стремясь сорвать с него петлю и разгладить жуткую борозду, но кожа оказалась на удивление гладкой. – Да успокойтесь, Марина Ивановна, – мужчина бережно распрямил собственную ногу, – вы умерли, не надо снова смотреть на потолок. – А вы тогда кто? – нахмурилась она, сузив глаза – от отчаяния не осталось ничего, внутри весело бродил досадливый гнев, – и какое право имеете меня отчитывать? – Я устал, признаться, бегать за русскими писателями и ловить их с табуреток, закрывать от пуль и отпаивать противоядиями, – проворчал незнакомец, – и объяснять вам всем, кто я такой и что делаю, тоже устал. Я выдохся как педагог и превращаюсь снова в черта! – Мефистофель? – цитата сама вынырнула из услужливой памяти, знакомая еще по школьным годам, – я в аду? – Почти, – мужчина назидательно воздел палец, – предпочитаю имя Воланд. Но это неважно. Пойдемте скорее, вас заждались, а мне стоит поспешить в тюрьму. – В тюрьму? – Ну, почти. Я и так с вами задержался сверх меры. Ее уже отпустили, но она того и гляди шагнет из окна. Не хочется ловить ее у самой мостовой, она еще нужна миру живой. – Кто? – Блокадная мадонна, не берите в голову, – со вздохом боли опираясь на трость Воланд встал, не без опаски нажимая на явно покалеченную ногу, – вы с ней не знакомы. Пока. Но ее стихи очень нужны будут городу , которым я весьма дорожу, как и любым городом земли, поэтому поспешим. Вас тоже ждут. – В аду ждут? – Цветаева чувствовала себя в высшей степени неловко из-за тысячи нахлынувших вопросов. – Да, и ждущая вас барышня проела мне всю плешь. Темпераментный вы народ, поэты, – Воланд подал ей руку со всей присущей ему галантностью, – а уж ваша София Яковлевна… – Сонечка?! – Да-да, Сонечка, она тоже просила ее так называть. Знаете, она вас уже заждалась, так проследуем же к ней. – А Сережа? – Здесь прошу извинить, он в другой инстанции и вне моей юрисдикции, но свидание с ним я тоже вам непременно устрою, – пообещал Воланд, выводя женщину из дома к бесконечному великолепию морского пейзажа, – ну, так кто у нас там создан из камня и глины? – Точно не я, – поэтесса самолюбиво вздернула нос, – мне имя – Марина, я бренная пена морская! – Браво! – Ох, если там Сонечка, то я смогу прочитать ей столько стихов! – Цветаева просияла – море занимало ее не столь сильно, сколь мысль о встрече с подругой, – я так по ней тосковала. – Да-да, будет вам под пледом мурлыкать пушистый кот , – из ниоткуда на плечо Воланда спрыгнул огромный черный котяра с золотыми глазами, – кстати, познакомьтесь, это мой. – Позвольте представиться, о королева поэзии, – заурчал котяра, – меня зовут Бегемот. Некоторое время они шли молча, затем Цветаева наклонилась, подобрав с обточенной волнами гальки кусочек блестящего сердолика и спрятала его в кулаке. – Мучить адскими сковородками не будете? – спросила она, разглядывая новоприобретенное сокровище, – я в них, признаться, не слишком-то всегда верила. – Пообщаетесь на эту тему с Пушкиным, если появится желание, – Воланд тоже взял гладкий плоский камушек и, прищурившись, запустил его блинчиком по воде, – да-да, он тоже у меня. Большинство ваших знакомцев и друзей – моя компетенция, и вы непременно сможете разделить с ними вечность. Да, не в моих силах подарить вам рай, но вы сможете снова собираться в «Бродячей собаке» или дома у Пастернака и болтать о своих стихах до скончания времен. И писать, разумеется, вовсе не боясь, что зловещая рука протянется через ваше плечо, чтобы смять и уничтожить труд вашей души. – А Аня? Борис? – Цветаева замерла, глядя, как ее босые ноги обвивают белоснежные хлопья пены, – Аря? . – Не торопите события! – Воланд хрипло рассмеялся, запуская еще один камушек, – вам все сразу и подавай! Живы они, живы еще. Ариадну я навещу раз или два, а после непременно препровожу к вам. Люблю, знаете ли, наблюдать за воссоединением семейств. А Пастернаку, если желаете, могу передать письмецо. Вам придется его здесь подождать, но после вам уже не потребуются эти бесконечные тонны бумаги для продолжения дружбы. – Пусть он позаботится о Мурлыге , – попросила Цветаева, прикасаясь к морской воде кончиками пальцев. Лицо Воланда едва уловимо потемнело, но, не сказав ни слова, он кивнул, словно подтверждая просьбу. – Я могу пойти дальше сама, – мягко сказала поэтесса, отпуская его руку, – вы спешили. Кто-то ждет вас, кому-то сейчас нужны ваши слова, пусть даже они и будут сказаны дьяволом. – Ну спасибо, – фыркнул ее спутник, но учтиво щелкнул каблуками и слегка поклонился, – еще увидимся, великая женщина. Я скоро приведу вам компанию, а пока наслаждайтесь морем и солнцем. И не думайте, что это плата за ваши страдания, они вообще не должны вознаграждаться. Это просто то, что ждет каждого, кто достаточно смел и слишком уж плох для рая, после смерти. Ад – не юдоль скорби, а обитель светлого печального покоя. – Это вы у Данте украли, да? – Я бы попросил! Спросите у него самого, почему он так безбожно переврал всю ту восхитительную экскурсию, что я провел по доброте душевной ему по своим владениям, – глаза Воланда смеялись, – позвольте откланяться. Цветаева кивнула, и взгляд ее устремился к горизонту, туда, где край бирюзового моря сливался с бескрайней синевой неба. Ноги сами несли ее по воде, и она, как бегущая по волнам, отправилась к ниточке, сшивающий грани бытия. – Какая же собачья у меня работа, – проворчал Воланд, поглаживая кота и глядя поэтессе вслед, – однако есть в ней и свои плюсы. – Мессир, вы слишком драматизируете, – мурлыкнул Бегемот, обвиваясь вокруг его плеч роскошным меховым манто, – однако мы задержались. – Ты, как всегда, прав, бесстыжая морда. Трость стукнула о медленно вращающуюся землю, мерно захрустел под каблуками прибрежный песок, дьявол двинулся по дороге времени вперед, и кот, спрыгнув, пошел рядом с ним, задрав пушистый хвост трубой. – Впереди еще шестьдесят лет двадцатого века, а дальше будет только хуже, – задумчиво изрек Воланд, постукивая пальцами по набалдашнику, – но я не дам им отчаяться. Всюду, где творцы будут страдать, глотая горе, и рок будет вести их к последнему пределу, я буду рядом, и я соберу их души, чтобы даровать им покой. Все они будут в моих владениях, и не бог вовсе, а я утру всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. Время шуршало и плыло величественными волнами вокруг них, где-то на горизонте неумолимо разгоралось пламя мировой войны. – Вы, как всегда, восхитительны, когда из сатанинской гордыни вершите последнее милосердие к творцам, к которым у вас странная слабость, – льстиво проурчал Бегемот, и, увернувшись от пинка, совершенно без стыда спросил: – Мессир, у вас не найдется ли закурить?
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!