📖Дневник домового Прохора Печурного
11 июня 2026, 18:17◆◇◆◇◆
День первый Решил я нынче насолить хозяину и спиздить у него новенький блокнот. А чего он его купил и на столе оставил? Сам виноват. В доме, где домовой живёт, всякая вещь, что без присмотру лежит, считается сиротинушкой. А сиротинушек, как известно, надо либо к делу пристроить, либо в печной угол уволочь. Я человек, вернее, не человек, конечно, а домовитая сила, порядочная. Потому блокнот не уволок, а назначил дневником. Перо нашёл в ящике у фифы хозяйской. Она им брови себе малюет, чтоб казаться строгой и загадошной, а выходит, будто две гусеницы на лбу сцепились и никак разойтись не могут. Чернила сперва хотел из ручки выдавить, но ручка попалась вредная, пластмассовая. Я её погрыз, плюнул, потом всё же догадался писать обычной шариковой. Век нынче такой: даже нечисти приходится приспосабливаться, тьфу ты, прогресс проклятый. Хозяин меня, понятное дело, не знает. И знать не должен. Нам, домовым, показываться не положено. Не потому что боимся, нет. Просто люди народ нервный: увидят ночью бородатого мужичка под раковиной, сразу орать, креститься, скорую вызывать, в интернет писать: “У меня галлюцинации или это грибок?” Мозгов им бог дал мало, зато телефоны дал всем. Вот и живи с этим. Знает обо мне одна только Тилька. Собака хозяйская. Чихуахуа. Собакой её назвать трудно, если честно. Больше похожа на дрожащий вареник с глазами, который кто-то обидел ещё до рождения. Я сперва думал, хозяину её подарили, потому как сам он такую дурынду купить не смог бы. Ну не может взрослый мужик трезво глянуть на это лупоглазое недоразумение и сказать: “Беру. Вот она, гордость рода.” А потом пригляделся. Преданная она, Тилька. Глупая, конечно, как лапоть в обмороке, но сердце у неё доброе. Видит меня, хвостиком машет, зубами щёлкает, будто мышь железную жуёт. Я ей сухарики таскаю, она мне за это не лает, когда я по ночам в шкафу перестановку устраиваю. Дружба, стало быть. Сегодня с утра хозяин ходил важный. Новый блокнот искал. Поднимал бумаги, заглядывал под диван, даже в мусорное ведро сунулся. Я сидел на люстре и наблюдал. Хороший вид с люстры, кстати. Вся человеческая дурость как на ладони. — Кать, ты мой блокнот не видела? — спрашивает. Фифа его, Катерина, лежит на диване, ногой качает, в телефоне пальцем елозит. Ногти у неё красные, длинные, как у ведьмы, что на курсы красоты пошла и там сгинула. — Нет, — говорит. — Ты всё сам теряешь. Ага. Сам. Конечно. Люди вообще любят сваливать всё на “само”. Носок сам пропал, ключи сами ушли, молоко само скисло, муж сам дурак. Хотя последнее, может, и правда. Я для порядку ещё спрятал один его тапок за батарею. Не потому что злой, а потому что утро без маленькой пакости — всё равно что борщ без сметаны. Съесть можно, а радости нет. Тилька видела. Сидела у кухни, дрожала всем своим куриным туловом и смотрела на меня так укоризненно, будто я её родину продал. — Не гляди, — говорю ей. — Это воспитательная мера. Тилька пискнула. — Да не ссы, верну я тапок. Может быть. К обеду. Или к Пасхе, как настроение будет. После обеда фифа стала пылесосить. Вот это, скажу я вам, адская машина. Раньше в домах что было? Веник. Метёлка. Бабка сердитая. Всё понятно, всё по-домашнему. А нынче включат эту ревущую кишку на колёсах, и она давай жрать пыль, волосы, крошки и моё терпение. Я, конечно, такого безобразия не потерпел. Засосал ей в трубу резинку для волос, пробку от вина и кусочек сушёной колбасы, что с прошлого четверга под столом хранил на чёрный день. Пылесос захрипел, фифа завизжала, Тилька залаяла на пылесос, хозяин прибежал из ванной в одном полотенце и наступил на свой второй тапок, который я загодя поставил мокрой подошвой вверх. Красота. Дом сразу ожил. Люди бегают, собака орёт, фифа вопит, хозяин ругается. А я сижу на шкафу, пишу первую запись и думаю: хорошо всё-таки иметь хозяйство. Вечером сбегал к лешему. Леший живёт за старыми гаражами, где лес начинается. Вернее, лес там маленький, город его уже почти съел, ирод. Но леший упрямый. Сидит в своей чаще из двадцати семи сосен, двух берёз и одного пьяного клёна, и всех уверяет, что у него владения. Ну, пускай. Мужику надо во что-то верить, особенно если у него борода мхом заросла и белка в шапке ночует. Застал я его у пня. Он самогонку из желудёвой рюмки цедит и мухомор сушёный грызёт. Говорит, для здоровья. Я не спорю. У лесных свои понятия о медицине. Люди, впрочем, тоже ромашку от всего пьют, так что кто тут ещё чудовище. Сели в картишки. Я выиграл у него три шишки, медный гвоздь и слух про русалку, которая опять с водяным поругалась. Леший рассказывал, что русалка эта в последнее время совсем распоясалась: сидит у пруда, волосы чешет, рыбаков пугает, а одного даже заставила стихами объясняться. Бедный мужик теперь заикается при слове “любовь”. — Бабы, — сказал леший и козырнул бубновой дамой. — Не обобщай, — говорю. — У меня в доме фифа, так она не баба, она стихийное бедствие с помадой. Леший заржал так, что с сосны ворона свалилась и минуту лежала, осмысливая жизнь. Вернулся домой под полночь. Хозяин уже спал, фифа тоже, Тилька лежала в своей лежанке и одним глазом за мной следила. Я кинул ей крошку печенья. Она чавкнула, потом вздохнула, будто прожила тяжёлый век. Умная всё-таки. Просто с виду дура. На этом первый день дневника заканчиваю. Блокнот добротный, бумага гладкая. Если хозяин найдёт, скажу… хотя нет, не скажу. Не положено. День второй Проснулся я от того, что хозяин решил делать зарядку. Вот ведь напасть. Человек два года жил, как порядочный мешок с костями: вставал, чесался, пил кофе, ворчал на новости. А нынче вдруг, видите ли, “начинаю новую жизнь”. Ненавижу эти человеческие новые жизни. Они обычно длятся до среды, зато шума от них, как от свадьбы у болотников. Хозяин постелил коврик посреди комнаты и давай кряхтеть. То ногу задерёт, то руку вытянет, то пузом к полу припадёт, будто молится богам лени, чтоб отпустили. Фифа сидит рядом с телефоном и снимает. — Молодец, Димочка, ещё десять раз! Димочка посмотрел на неё так, будто уже мысленно завещал ей все долги. Я сперва терпел. Всё-таки домовой должен беречь порядок, а не всякую человеческую дурь сразу карать. Но потом хозяин поставил музыку. Громкую. С таким бумканьем, что у меня в печном углу паутина в пляс пошла. Пришлось вмешаться. Я подполз под коврик и чуть-чуть, самую малость, приподнял край. Хозяин сделал выпад, нога у него поехала, и он сел на пол с таким видом, будто его предали все мышцы разом. Фифа сказала: — Ой, какой ты смешной! Вот тут я хозяина даже пожалел. Бывает у людей редкое мгновение, когда они почти достойны сострадания. Потом он, правда, сказал: “Это коврик скользкий”, и сострадание прошло. Коврик, конечно. Не ноги же кривые, в самом деле. Тилька всё это время сидела у двери и дрожала. Я подсел к ней. — Видала, как твой богатырь пал? Она моргнула. — Не переживай. Не насмерть. Хотя драматизма было на похороны. Потом я пошёл на кухню. Там фифа оставила на столе йогурт с семенами какими-то. Люди нынче странные: раньше еду ели, чтоб сытыми быть, а теперь чтоб страдать правильно. Я понюхал. Не еда. Болото с претензией. Из уважения к дому я добавил туда щепотку соли. Чуть позже фифа попробовала, сморщилась и сказала: — Кажется, йогурт испортился. Хозяин ответил: — Ты же его вчера купила. — Значит, в магазине плохой был. Ну конечно. Магазин виноват. Никогда ещё человек не сказал: “В моём доме живёт пакостный дедок ростом с табуретку, и он солит мне завтрак.” Скучные они. Ни воображения, ни благодарности. К вечеру у нас случилось великое событие: Тилька нашла мой тайник. Тайник у меня за кухонным плинтусом. Там лежат важные вещи: пуговица от хозяйского пальто, три монеты, сухарь, серебряная серёжка фифы, которую она потеряла ещё весной, и маленькая деревянная ложка, моя любимая между прочим. Тилька сунула туда нос, застряла, запищала и стала пятиться, но нос не выпускался. Пришлось спасать. — Вот ты, Тилька, создание редкое, — говорю, вытаскивая её за ошейник. — Между глупостью и храбростью у тебя вообще перегородки нет. Она чихнула мне в бороду. — Спасибо принимается иначе, скотина декоративная. Но серёжку она всё же не сдала. Сидела рядом, пока я обратно прятал добро, и морду делала честную-честную. За это получилa кусок сыра. Маленький. Не потому что жалко, а потому что она и так размером с печёную картофелину, перекормить легко. Ночью опять ходил к лешему. На этот раз он был не один. У него на пне сидел банник, вонял паром, берёзовым веником и чужими тайнами. Банники вообще народ неприятный: любят подглядывать, шипеть и рассуждать о нравственности, хотя сами живут в бане голыми. Лицемеры, короче. Играли втроём. Банник жульничал. Я это понял сразу, потому что у него из рукава торчала семёрка пик. Леший не заметил, он в тот момент рассказывал, как видел на опушке городских подростков. Те жгли костёр, ели чипсы и называли друг друга “бро”. Леший сказал, что раньше молодёжь хоть в лесу боялась, а теперь сама страшнее кикимор. — Один мне в дупло бутылку засунул, — пожаловался он. — Я ему шнурки на ботинках узлом связал. Упал мордой в мох. Справедливо. — Мягко ты, — сказал банник. — Надо было в крапиву. — В крапиву я второго отправил, — гордо ответил леший. Хороший всё-таки мужик. Мшистый, но справедливый. Домой вернулся под утро. Хозяин вставал пить воду, шёл сонный, босой. Я мог бы его напугать. Мог бы шепнуть из темноты, мог бы дверцей шкафа хлопнуть, мог бы пустить по полу холодок. Но не стал. Иногда дом должен быть домом, а не балаганом. Даже если хозяин дурак и коврик ему, видите ли, скользкий. Только ложку чайную переложил из ящика в холодильник. Для равновесия мира. День третий Сегодня фифа решила, что в доме “плохая энергетика”. Вот так. Не домовой у них живёт, не пыль под диваном комьями, не хозяин носки по углам размножает, как грибы после дождя. Энергетика плохая. Притащила свечи, палочки вонючие, музыку какую-то завывающую включила. Ходит по комнатам, рукой машет, дымит. Я сперва думал, пожар. Обрадовался даже: будет повод ей простыню на голову уронить. Но нет, оказалось, очищение пространства. Очищение, значит. Я сидел за занавеской и слушал, как она говорит: — Всё негативное уходит из этого дома. Я чуть не подавился крошкой. Куда это я ухожу? Я тут раньше её ресниц накладных жил. Её ещё в проекте не было, а я уже под печью спал и мышам нотации читал. Когда она дошла до кухни, я обиделся окончательно. Дым у неё мерзкий, сладкий такой. Тилька чихает, глаза слезятся. Хозяин из спальни кричит: — Кать, ты там пожар не устроила? — Я очищаю! — А-а. Только вытяжку включи! Вот она, современная магия. Очищение с вытяжкой. Я дождался, пока фифа поставит свечу на стол, и легонько подул. Пламя погасло. Она замерла. Зажгла снова. Я погасил. Она нахмурилась. Зажгла третью. Я погасил и шепнул прямо ей в ухо: — Не балуй. Фифа побелела так, что даже тональный крем сдался. Свечу бросила, завизжала, унеслась в коридор. Хозяин выбежал с полотенцем на голове, Тилька залаяла для приличия, а я лежал под столом и хохотал так, что чуть скатерть не стянул. — Дима! — кричит фифа. — Мне кто-то сказал! — Кто? — Не балуй! Хозяин помолчал, потом говорит: — Может, это реклама из телефона? Вот за это я его почти уважаю. Такой уровень тупого спокойствия надо заслужить. Фифа после этого весь вечер ходила подозрительная. Заглядывала под кровать, в шкаф, за шторы. Один раз посмотрела прямо на меня, но, конечно, не увидела. Только поёжилась. Тилька потом пришла ко мне на кухню и села рядом. — Что, страшно было? — спросил я. Она пискнула. — Ничего. Пусть знает, что дом не проходной двор. А то ишь, пришла тут с палками дымными, негатив гонять. Я ей не негатив. Я, может, культурное наследие. Тилька зевнула. — Не спорь. Ты вообще на батарейку похожа. Вечером я решил сделать доброе дело. Домовой без добрых дел — это уже не домовой, а мелкий бес на минималках. Поэтому нашёл хозяйские ключи, которые Димочка сам же утром кинул в корзину с шарфами, и переложил на видное место. Завтра будет искать, не найдёт, опоздает, начнёт материться, давление подскочит. А мне потом отвечай перед домом за беспорядок в человеческой голове. Но чтоб не расслаблялся, я спрятал пульт от телевизора в наволочку. Баланс, он важен. День четвёртый Нынче была суббота. Самый тяжёлый день для домового. В будни хозяева хоть уходят куда-то, дают дому вздохнуть. А в субботу сидят оба, топчутся, жрут, спорят, двигают стулья, включают всё подряд. Человек, когда дома отдыхает, почему-то создаёт больше шума, чем табун чертей на ярмарке. Хозяин решил чинить полку. Полка эта висит криво уже третий месяц. Я к ней привык. Она как старый зуб: ноет, но родная. А хозяин вдруг проснулся с мужским достоинством и шуруповёртом. Плохое сочетание, скажу я вам. Особенно когда руки растут из места, которое приличный домовой в дневнике не указывает. Он долго мерил стену, ставил точки карандашом, отступал, щурился. Фифа командовала с дивана: — Правее. Он двигал. — Нет, левее. Он вздыхал. — Ты меня путаешь. — Я просто говорю, как ровно. Я сидел на полке и ждал. Тилька сидела под стулом и тоже ждала. Она, конечно, не понимала чего, но атмосферу беды чувствовала. За это я её и уважаю: мозгов нет, инстинкт есть. Когда хозяин наконец приложил полку и стал закручивать первый шуруп, я чуть сдвинул уровень. Самую малость. На волосок. Ну, может, на два. Полка вышла криво. — Нормально? — спросил хозяин. Фифа долго смотрела. — Почти. Это “почти” ударило по нему сильнее, чем если бы она сказала “ты безрукий наследник табуретки”. Он снял полку и начал заново. К обеду в стене было семь дырок, в воздухе двадцать четыре ругательства, фифа обиделась, Тилька уснула от стресса, а полка всё равно висела криво, только теперь гордо и окончательно. Я решил, что дом получил достаточно развлечения, и ночью сам её выровнял. Не для них. Для себя. Мне тут жить, между прочим. День пятый Сегодня леший пришёл ко мне сам. Я сперва услышал, как в прихожей зашуршали ветки. Потом запахло мокрой землёй, грибами и старым перегаром. Я выглянул из-за печного угла, а он уже стоит на коврике, здоровенный, мохнатый, с шишкой в бороде и видом честного безобразия. — Ты чего припёрся? — спрашиваю. — Скучно, — говорит. — В лесу тишина. — Так это лес. Он для того и придуман. — Нет, — говорит. — Нехорошая тишина. Птицы молчат. Клён не ругается. Даже кикимора из канавы не плюётся. Вот тут мне стало не до смеха. Когда кикимора не плюётся, значит, дело дрянь. У них плевок вместо доброго утра. Мы сели на кухне. Я достал из тайника сухарь, леший принёс настойку на чёрной смородине, такую крепкую, что от неё ложка согнулась. Тилька приползла посмотреть, кто это в доме такой огромный и пахнет прогулкой. Увидела лешего, села, затряслась и для верности спряталась за мою пятку. — Это что за мышь с ошейником? — спросил леший. — Собака. — Не ври. — Сам не верил. Привык. Леший наклонился к Тильке. Она показала ему два зуба. Два, потому что больше в угрозу не вместилось. — Храбрая, — сказал леший. Тилька тут же возгордилась и перестала дрожать ровно на три секунды. Леший рассказал, что в лесу завелась чужая тень. Не зверь, не человек, не дух. Ходит между деревьев и зовёт голоса. Не имена, как всякая приличная нечисть, а именно голоса. После неё птицы открывают клювы, а звука нет. Ручей течёт без журчания. Сухие ветки ломаются тихо, будто им запретили шуметь. — Плохо, — сказал я. — А то я сам не знаю, — буркнул леший. — Думал, может, у тебя дома слышно чего. Я прислушался. Дом дышал, как обычно. Трубы ворчали. Холодильник гудел. Хозяин храпел за стеной. Фифа во сне что-то бормотала про скидки. Тилька начинала сопеть мне в пятку. И всё же где-то под этим обычным домашним шумом лежала тонкая, неприятная пустота. Будто кто-то уже приложил палец к губам. День шестой Утром Тилька не залаяла. Вот тогда я понял: беда пришла. Обычно эта мелкая трясогузка лает на всё. На дверь, на пакет, на собственный хвост, на тень от стула, на мысль о пакете. А тут хозяин уронил ложку, фифа включила фен, за окном хлопнула машина — Тилька только раскрывала пасть, а звука не было. Она испугалась. Подбежала ко мне, тыкнулась мордой в ладонь. Глаза у неё круглые, мокрые, дурные и такие несчастные, что я аж ругаться забыл. Погладил её по голове. — Тихо, мелочь. Разберёмся. Она беззвучно пискнула. У меня внутри что-то зло шевельнулось. Домового можно обидеть, можно разозлить, можно даже обмануть, если он с похмелья после лешего. Но трогать домашнюю животину — это уже не пакость, а война. Хозяева, конечно, ничего не поняли. Фифа сказала: — Ой, как хорошо, она сегодня тихая. Я насыпал ей соли в кофе. Много. От души. Почти с любовью. Потом полез на чердак. В каждом доме есть место, где скапливается старое: пыль, забытые вещи, чужие вздохи, слова, которые сказали и пожалели. У нас таким местом был чердак. Там стоял сломанный стул, коробки с ёлочными игрушками, лыжи без пары и зеркало, завёрнутое в простыню. Зеркало это я давно не любил. Слишком оно молчало. Обычные зеркала хоть отражают, а это будто смотрит обратно. Я снял простыню. В стекле был лес. Не комната, не моя борода, не пыльный чердак. Лес. Тот самый, за гаражами. Только серый, неподвижный, без единого листового шороха. Между деревьями стояла тень. Узкая, высокая, с головой, склонённой набок. Лица у неё не было. Зато у неё были чужие голоса, висящие вокруг, как пойманные мотыльки. Один из них был Тилькин. Маленький, тоненький, лаячий. Я постучал костяшками по стеклу. — Эй, погань безродная. Верни, что взяла. Тень повернулась. В доме сразу стало тихо. Совсем. Даже холодильник заткнулся. Даже трубы. Даже сердце дома, старое, деревянное, спрятанное в стенах, будто на миг замерло. А потом в зеркале появилась улыбка. Не рот. Просто разрез в темноте. Ну всё, подумал я. Не хотела по-хорошему — будет по-домовому. День седьмой Войну я начал с уборки. Не смейся, дневник. Уборка — дело страшное, если её делает домовой со злым умыслом. Я собрал по дому всё, что шумит: ложки, крышки, ключи, монеты, фифины браслеты, хозяйские отвёртки, старую цепочку от сливного бачка, три пуговицы, колокольчик с ёлки и одну косточку, которую Тилька прятала под диваном. Последнюю взял с извинениями. Для дела. Потом дождался ночи. Хозяева легли. Тилька сидела у моей пятки, безголосая, но важная. Леший пришёл через окно, потому что дверями он, видите ли, не пользуется, “не по-лесному”. Притащил мешок шишек, пучок крапивы и банника, хотя я его не звал. — Он сам увязался, — сказал леший. — Я люблю драки, где можно орать, — сказал банник. — Орать как раз нельзя, — ответил я. — Эта дрянь голоса ворует. Банник помрачнел. — Тогда я буду выразительно бить. Редкий случай, когда я с ним согласился. Мы поднялись на чердак. Зеркало стояло открытое. В нём колыхался серый лес, а тень ждала между деревьями. Я рассыпал вокруг зеркала соль, печную золу и крошки сухаря. Старый способ. Не самый чистый, зато рабочий. Дом любит хлеб, огонь и соль. Всё остальное — уже украшательство для ведьм с красивыми баночками. Потом я повесил на раму ёлочный колокольчик. — Тилька, — сказал я. — Сиди тут. Если полезет — кусай. Она посмотрела на меня так, будто спрашивала, чем именно кусать тень, если она вся из темноты. Справедливый вопрос. Но боевой дух важнее технических подробностей. Я ударил ложкой по крышке. Звук вышел такой звонкий, что зеркало дрогнуло. Тень в лесу дёрнулась. Леший швырнул в стекло шишку. Банник хлопнул веником по полу. Я поднял цепочку и закрутил её над головой. Весь чердак загремел, зазвенел, затрещал. Дом проснулся. Стены заскрипели. Балки застучали. Внизу что-то упало, кажется, фифина ваза. Не жалко. Она была уродливая. Тень бросилась к нам. Она ударила в стекло изнутри, и зеркало выгнулось, как вода. Из него полез холод. Не зимний, нет. Такой холод, который бывает в пустой комнате, где давно никто не смеялся. Тилька вдруг вскочила. Без голоса, без размера, без ума почти, но с такой яростью, что я аж залюбовался. Она кинулась к зеркалу и цапнула тень за палец, который уже просунулся наружу. Тень отдёрнулась. И тут колокольчик зазвенел сам. Из зеркала посыпались голоса. Птичьи, звериные, лесные, ручейные. Они кружились по чердаку, как светляки, врезались в стены, в пол, в наши плечи. Один маленький голосок метнулся к Тильке и вошёл ей прямо в грудь. Она вдохнула. А потом залаяла. Господи, как же она залаяла. Противно, звонко, истерично, как ржавый будильник в консервной банке. Никогда ещё я не был так рад этому мерзкому звуку. Тень завизжала беззвучно и начала пятиться. Леший ухватил её крапивой, банник огрел веником, я швырнул в зеркало горсть соли и сказал старое домовое слово, которое в приличных дневниках не пишут, потому что бумага может вспыхнуть. Зеркало треснуло. Лес исчез. На чердаке снова стало слышно всё: храп хозяина, трубы, ветер, Тильку, которая никак не могла остановиться и лаяла уже просто из принципа. Я сел на пол. — Вот теперь, — сказал я, — порядок. День восьмой Утром хозяева нашли разбитую вазу, соль на чердаке, шишки у зеркала, мокрый след лешего на подоконнике и Тильку, которая снова лаяла на пакет. Фифа сказала: — В этом доме точно что-то есть. Хозяин почесал затылок. — Может, мыши? Я даже обиделся. Мыши. После всего, что я сделал. Мыши, значит. Ночью спрячу ему оба тапка. И зубную щётку. И, может, паспорт. Не из мести. Из педагогики. Тилька сегодня ходит гордая. Лает на всё подряд, будто наверстывает упущенное. Я ей разрешаю. Заслужила, дурында мелкая. Даже дал кусочек колбасы из неприкосновенного запаса. Она съела, облизнулась и легла у моего угла, положив морду на лапы. Леший вечером прислал через ворону шишку. Значит, благодарит. Или вызывает в карты. У него, честно говоря, оба чувства одной шишкой выражаются. Пойду завтра. Надо обсудить, что за тень была, откуда припёрлась и почему всякая пакость нынче лезет то в лес, то в дом, будто других мест мало. А пока сижу, пишу в хозяйский блокнот и слушаю, как дом дышит. Полка висит ровно. Фифа не жжёт вонючие палки. Хозяин не нашёл тапок, потому что я уже спрятал их заранее, чтоб утром не суетиться. Тилька спит, иногда тявкает во сне. Хороший дом. Шумный, глупый, с людьми внутри, но хороший. А я уж прослежу, чтоб всякая безголосая дрянь сюда больше не совалась. Домовой я или кто.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!