Глава 1. Заново

13 января 2026, 22:09
До отправления поезда оставался час — не больше и не меньше, — и это знание стучало в висках с той же неумолимой точностью, с какой дождь бил по жестяным крышам Двенадцатого дистрикта, размывая угольную пыль в черную, вязкую жижу. Китнисс пришла к дому Гейла промокшей уже наполовину, хотя шла быстро; в этом дистрикте не существовало такой скорости, которая могла бы обогнать время, которого вечно не хватало. Впрочем, времени было все равно: оно давно перестало принадлежать и ей, и всему дистрикту, и даже Панему. Ливень был плотным, тяжелым, почти осязаемым — таким, каким он бывает только здесь, в Двенадцатом, где даже небо, казалось, устало и опустошено. Под навесом у крыльца они сидели рядом, но не вплотную: старая деревянная лавка скрипела от сырости, и между их плечами оставалось крошечное, но ощутимое расстояние, словно сама реальность настаивала на разобщенности. Навес едва справлялся со своей задачей: капли, пробиваясь сквозь щели, стекали по краю, иногда срываясь внутрь и холодно касаясь рук. Гейл смотрел на дождь так, будто тот был его союзником — стихией, которая может смыть, стереть, изменить их неутешительную реальность. Его лицо было напряженным, резким, как всегда в последние месяцы, и в этом напряжении читалась не только злость на Капитолий, но и что-то личное, глубже, опаснее. Китнисс знала этот взгляд. Он был обращен не наружу — к поезду, к туру, к неизбежному будущему, — а к ней. — Ты ведь даже не сомневаешься — наконец сказал он, не поворачивая головы, — Ни секунды. Уже собрала вещи, уже готова снова ехать туда, с ними. Китнисс знала, что этот разговор будет. Более того — он был уже не впервые, и каждый раз она говорила Гейлу одно и то же — абстрактные утешительно-оправдательные слова, в которые и сама верила едва ли. — У меня выбора нет, ты знаешь. Вместе с Эффи и камерами за мной конвой из миротворцев ходит. Не со самородком в руках же мне с ними воевать… или кошку натравить? Он резко посмотрел на нее, и в этом движении было слишком много накопленного — слов, которые он не говорил, ожиданий, которые никогда не проговаривались вслух, но оттого не становились легче. Китнисс чувствовала их почти физически, как дополнительный груз на плечах, и понимала: если она не сбросит его сейчас, то понесет дальше — в поезд, в Капитолий, в каждый следующий год своей жизни. — Ты могла бы, — снова начал Гейл, и это «могла бы» повисло между ними тяжелым обвинением, — Ты могла бы не мириться с этим. Не принимать все так спокойно. Ты говоришь об этом так, будто уже согласилась. Будто это… нормально. — Выхода другого нет. И мама, Прим… я о них думаю. — А обо мне ты когда подумаешь, Кис-Кис? Дождь усилился, заглушая их голоса, и Китнисс подумала, что это даже к лучшему: некоторые слова не должны звучать слишком отчетливо. Она смотрела на свои руки — огрубевшие, с застарелыми шрамами, — и думала о том, что Хеймитч сказал ей однажды, когда в очередной раз в своих перепалках они натыкались на одно и то же: «Золотко, твоя жизнь теперь — это поезд, а с него никто из победителей, включая тебя, не сходит». Из Двенадцатого в Капитолий и обратно, снова и снова, пока от нее не останется только символ Сойки Пересмешницы, спасший Китнисс от одной страшной участи, но сделав ее обреченной на другую. — Ты ждешь от меня слишком многого, — сказала она наконец, поднимая взгляд. — Я жду, что ты будешь бороться. — Я боролась, — тихо ответила Китнисс, — Я выжила. Этого оказалось недостаточно, чтобы меня наконец оставил в покое Сноу и Капитолий, и, видимо, недостаточно для тебя. Слова давались тяжело, но в них была та самая правда, от которой не отмахнешься. Она говорила о будущем почти бесстрастно, и это бесило Гейла сильнее любых оправданий: о турах победителей, которые станут ежегодным напоминанием о том, что ее жизнь больше не принадлежит ей; о том, как ее сделают ментором — выдернут из дома, из леса, из редких моментов тишины — ради новых детей, обреченных идти на арену; о бесконечных мероприятиях, речах, улыбках, которые придется надевать, как маску, пока она по настоящему не врастет в кожу. Китнисс медленно повернула голову. — Я не вижу смысла в том, чтобы снова ценой безопасности спокойствия моих близких и своего, в конце концов, бороться против того, что от меня не зависит. — Не зависит? — Гейл фыркнул насмешливо, и от этого плохо скрываемого презрительного тона у девушки внутри всё паскудно сжалось, — Ты выиграла Игры. Ты выжила. У тебя есть имя, у тебя есть лицо, которое они боятся. Ты символ, ты Сойка Пересмешница! А ты говоришь, что ничего не зависит? Она сжала пальцы, переплетая их, чтобы не дать себе жеста, который мог бы выдать раздражение. — Они боятся не меня, Гейл. Они боятся того, что сделали из меня. Однако то, что они обо мне думают, совсем не значит, что это правда. — Так сломай это. Хоть раз не делай так, как они хотят. Ты ведешь себя так, будто уже согласилась на все, что они тебе приготовили. Тур, интервью, менторство… — Гейл почти выплюнул это слово, — Ты правда готова провести так всю жизнь? — Готова ли я? — Китнисс горько усмехнулась, — У меня нет роскоши выбирать, готова я или нет. Я устала. — А я? Я не устал? Или я просто должен ждать, пока ты закончишь изображать их идеальную победительницу, а после этого еще подумаешь, возвращаться ко мне или нет? Эти слова больно ударили. Китнисс подняла на него опустошенный взгляд. Она слышала этот вопрос не впервые и знала, что Гейл будет задавать ей его снова и снова, однако не могла найти для него достаточно убедительного ответа, как ни старалась. — Я не прошу тебя ждать. — Но ты и не отпускаешь, ты приходишь сюда, смотришь на меня так, будто хочешь, чтобы я все понял и принял. Чтобы я… — Гейл на секунду замолчал, сжав челюсти, — Чтобы я продолжал верить, что однажды это кончится, и ты вернешься ко мне насовсем. Дождь усилился, барабаня по навесу так громко, что Китнисс на мгновение потеряла нить разговора. Но слова Гейла не растворялись — они оседали внутри, тяжелым осадком, словно перел на пепелище после всепоглощающего пожара. — Ты ждешь от меня слишком многого, — сказала она тише, чем собиралась — слова застревали в горле влажным простудным кашлем, и их хотелось выплюнуть — с отвращением, как застоявшуюся мокроту — но Китнисс не могла, — Ты моя семья, и ближе тебя мне никто никогда не будет, но тебе этого мало. Я никогда тебе ничего не обещала. Ни до Игр, не после них. — То есть это я виноват? В том, что надеюсь? В том, что не хочу видеть, как ты медленно превращаешься в часть их системы, в часть того Капитолия, который мы ненавидели? — Я не обвиняю тебя, — ответила Китнисс, чувствуя, как напряжение поднимается волной, — Я говорю о реальности. Хеймитч был прав: моя жизнь теперь — это поезд. Двенадцатый — Капитолий — Двенадцатый. Каждый год, каждый тур, каждый раз новые дети, новые смерти. Я их не остановлю, как бы не хотела. Есть вещи сильнее нас и все, что я и Пит можем — стать хорошими менторами для других детей, и помочь им настолько, насколько сами сможем. — А Пит? — резко спросил Гейл, — Ему ты тоже ничего не обещала? Имя прозвучало как удар. Китнисс на мгновение закрыла глаза. — Пит в том же положении, что и я. Мы оба — победители. Мы оба — собственность Капитолия, потому что такая цена за то, что мы оба остались живы. Или ты думал, что Сноу подарит мне эту выходку с ягодами? И еще много чего другого! Я делов там натворила, Гейл, за которые меня только чудом не пристрелили! А Пит своей выдумкой про любовь спас и себя, и меня, и ты мог бы порадоваться вообще-то и сказать ему спасибо, ведь если бы не он, тебе некому было бы сейчас выставлять претензии! Имя Пита звучало между ними из раза в раз, как еще одна капля холодной воды в море срывающихся с неба дождевых капель. Гейл сжал кулаки, однако у Китнисс не было сил обращать на это внимание, и она, тяжело дыша, всё продолжала и продолжала, словно кто-то сорвал в ней пусковой крючок: — Ты хочешь, чтобы я обещала тебе что-то — вернуться, остаться, бороться так, как ты считаешь правильным. А я не знаю, как правильно! Я не героиня восстания, Гейл! Я не говора жертвовать Прим, мамой, и тобой — о тебе Капитолий тоже знает, представляешь! — а ещё Хеймитчем и Питом! И самого своего возвращения я всё надеюсь, что ты поймешь меня, а ты все спрашиваешь и спрашиваешь, хочешь чего-то, чтоб я решила, а я не могу! Просто не могу, Гейл, понимаешь? Дождь стекал по краю навеса, падал прямо между их ног, словно подчеркивая границу. В Двенадцатом дистрикте всегда было так: все важное происходило на фоне нищеты, сырости и постоянного ощущения, что выхода нет. И сейчас это чувство было особенно острым — как будто сам воздух был пропитан безысходностью. Гейл молчал долго. Когда он заговорил, его голос был глухим. — Нет, Кис-Кис. Не понимаю. Где-то вдали прогудел поезд — еще не их, но звук был достаточно отчетливым, чтобы напомнить: время почти вышло. Китнисс поднялась, ощущая, как холод пробирается сквозь одежду, и на мгновение ей захотелось остаться здесь, под этим протекающим навесом, в мире, где еще можно говорить что-то не под присмотром камер. Но она знала: этот мир уже треснул. — Мне пора, — сказала она. Гейл не остановил ее. Он лишь смотрел, как она спускается с крыльца, как дождь мгновенно обрушивается на нее всей своей тяжестью, стирая очертания. И Китнисс, уходя, думала о том, что, возможно, самое жестокое в Капитолии — не арена и не Игры, а то, как легко он разделяет людей друг между другом, оставляя наедине с самим собой. Дождь оказался холоднее, чем она ожидала. Не тем поэтичным холодом, а настоящим — резким, липким, пробирающим до костей. Китнисс вышла из-под навеса и почти сразу пожалела, что не накинула куртку плотнее: вода стекала за воротник, по позвоночнику, собиралась в ботинках, и каждый шаг отдавался неприятным хлюпаньем. Она шла в сторону деревни Победителей, не оглядываясь, потому что знала — если обернётся, то снова увидит лицо Гейла таким, каким оно стало в последние минуты их разговора. Дорога была грязной, размытой, и это раздражало. Раздражало всё: дождь, собственная неловкость, то, как быстро она ушла, почти сбежала. Ей было мерзко от холода, от сырости и, больше всего от себя самой. От того, как легко она научилась говорить правильные слова, не повышая голоса, не показывая, насколько они ранят. От того, что часть её понимала: Гейл не совсем неправ. И именно это делало всё невыносимым. Китнисс уже слабо помнила, какой была раньше. Это отдавалось даже не воспоминаниями, а странными ощущениями чего-то противоположного дежавю в мутировавшем теле. Когда-то ею холод воспринимался иначе: его можно было переждать, перебегать, заглушить делом. Тогда она злилась быстро и прямо, не выбирая формулировки, и не чувствовала за это вины. Тогда Гейл был рядом просто так, без этого напряжённого «ты должна», которое появилось после ее возвращения с Игр и сегодня повисло между ними тяжелее любого дождя. «Я скучаю по тебе прежнему», —подумала Китнисс, и тут же поняла, что мысль адресована не только Гейлу. Она скучала по себе — той, что не была победительницей. Хотя, может, она до сих пор ей и не была? Сложно было назвать победой то, что с ней стало. Дорога к деревне Победителей тянулась мучительно долго. Чистые, одинаковые дома маячили впереди, как насмешка — слишком ровные, слишком новые, слишком чужие. Этот путь всегда казался ей короче, когда она шла туда впервые, и с каждым разом, с каждым выходом Китнисс наружу давался все труднее, затягивался и затягивался. Она замедлила шаг, чувствуя, как усталость наваливается внезапно и тяжело, провела ладонью по мокрому лицу и поняла, что ей даже не хочется вытирать воду — пусть будет. Пусть всё это ощущается так же ясно и неприятно, как есть. Холод, грязь, вина, тоска. Только это она и может теперь ясно и искренне чувствовать, так зачем же отказываться от такой роскоши? А Пит Мелларк? Китнисс давно его не видела не смотря на то, что жили они теперь совсем уж недалеко. И эта разлука была её собственным выбором, хотя и тщетным: она пыталась вычеркнуть из жизни всё, что было связано с Играми, а первым в этом списке был Пит. Он до нее остался там, в Капитолии, рядом с ней только в кадрах, на слухах, в воспоминаниях о ночах, проведенных на арене, когда он был единственной ее светлой ниточкой, тянущейся к самой себе и к попыткам себя среди остальных трибутов не потерять. Она чувствовала вину каждый раз, когда вспоминала его лицо, каждый раз, когда думала о том, что он, наверное, ждёт, надеется, или просто скучает. Вину за то, что отстранилась, за то, что позволила себе холодно прятаться за маской равнодушия. Но она не могла с собой ничего поделать — ни оправдать себя, ни приблизиться, ни сказать хоть слово, которое уменьшило бы эту пропасть между ними. Когда Китнисс вошла в дом, холод, ещё недавно пронизывавший её до костей, мгновенно смешался с запахом духов, лака для волос и еще какого-то искусственного стойкого аромата, сменив знакомый домашний запах пряной пыли, пота и старого дерева. Хеймитч сидел в кресле, источая абсолютное равнодушие к происходящему, слегка прикрыв веки и потягивая мутноватое виски из надтреснутого стакана, Пит стоял рядом, облокотившись на это кресло, весь из себя сдержанный и внимательный, а прямо у порога, словно сама Капитолийская звезда, упавшая на серые болота, стояла Эффи. Эффи была в клетчатом платье ярких, почти кислотных тонов: коричнево-оранжевые и зелёные квадраты чередовались на ткани, а широкие воланы рукавов колыхались при каждом её движении, создавая впечатление, что платье живёт своей собственной жизнью. Юбка, пышная и по колено, раздувалась, как если бы её надували невидимые ветры Капитолия, а маленькие шнурки и ленточки свисали, зацепляясь за столики и стулья, когда она проходила мимо. Её волосы были уложены в тугие кудри, которые, казалось, держались на лаке со всей силой, на которую только способна Эффи, а высокая прическа добавляла несколько сантиметров к её росту и почти превратила её в статую — яркую, ухоженную, абсолютно искусственную. На лице сиял грим: ярко-розовые щеки и помада цвета персика, глаза обведены тёмным контуром, чтобы взгляд был «выразительным» даже на расстоянии. Первый момент, когда Китнисс увидела Эффи, вызвал в груди то знакомое сжатие — ужасные воспоминания о Жатве, о том дне, когда Эффи вытянула на церемонии имя Прим. Сердце колотилось, словно напоминая, что прошлое никогда полностью не уходит. Но теперь, спустя год, этот страх оказался не таким острым — и Китнисс, и Прим были в безопасности. Эффи выглядела странно, почти смешно в своей чрезмерной пышности, и, хотя воспоминания делали своё дело, она больше не могла вызывать тот ужас, который внушала, стоя на трибуне в день Жатвы. — Китнисс! — воскликнула Эффи, голос её был громким и торжественным, с привычной ноткой энтузиазма, который когда-то казался ей невыносимым, — Мы так рады тебя видеть! Нас со стилистами впустил Хеймитч, а Пит уже был тут, надеюсь, ты не против? А, впрочем, какая разница, ведь мы все равно уже все здесь!.. Китнисс невольно вздрогнула, но уже не от страха. Она понимала, что Эффи — просто человек, старающийся делать свою работу, и это осознание удивительно облегчало, хотя и не снимало всей тяжести, навеянной ее Капитолийской манерой. — Что вы, добро пожаловать, — тихо сказала Китнисс, не глядя в глаза Эффи, потому что та сразу бы начала уговаривать её улыбнуться, расправить плечи, сесть в кресло. Стилисты тоже были здесь, готовили все необходимое для чудесного преображения оборванки из дистрикта двенадцать в настоящую победительницу для Панема. И Китнисс сделала глубокий вдох, готовая обреченно принять всё, что ждало её дальше. Пока стилисты увели Китнисс в ванную — с привычной суетой, полотенцами, флаконами и уверенными руками, не предполагающими отказа, — гостиная будто выдохнула. Пит присел не сразу. Он немного постоял у окна, глядя на дождь, который всё ещё стекал по стеклу неровными дорожками, и только потом опустился на диван, глядя на Эффи уставшими глазами. — Эффи… Зачем нам снова ехать в Капитолий? Я хочу сказать, тур победителей уже закончился, чего еще от нас хотят? Эффи уже успела устроиться на краю дивана, аккуратно расправив юбку, чтобы ни один волан не помялся. Она улыбнулась — широко, по-капитолийски, словно вопрос Пита был не тревожным, а мило наивным. — О, дорогой Пит, — протянула она с мягким смешком, — вы с Китнисс теперь обязательныегости. Понимаешь? Вас хотят видеть. С вами хотят говорить. Знакомиться. Вы — свежая кровь, если позволишь такое выражение. Молодые, красивые, — она окинула его оценивающим, почти профессиональным взглядом, — и, к тому же, невероятно трогательные. Хеймитч фыркнул, не поднимая головы от стакана. Эффи, не уловив или сделав вид, что не уловила сарказм, вдохновлённо продолжила: — Панем обожает такие истории. Победители, пережившие Игры вместе. Тем более, вы — нонсенс. Любовь, надежда, будущее… — она почти замурлыкала, — А ваша свадьба! Это же одна из главных новостей! Все ждут прямых трансляций, подробностей, интервью. Как вы познакомились по-настоящему, как Пит сделал предложение, какие у вас планы… — Планы, — повторил Пит тихо, — Которые мы, кажется, узнаём последними… — В этом году квартальная бойня, — Хеймитч резко поставил стакан на стол, прерывая их разговор. Звук вышел громче, чем нужно, а слова, сказанные им, прозвучали настолько ровно, что почти буднично, и именно поэтому так тяжело, — И объявление её правил будет торжественным. Публичным. В присутствии всех живых победителей. В комнате стало тихо. Даже шум воды за стеной вдруг показался слишком громким, почти оглушающим. Пит нахмурился. — Квартальная… — он осторожно повторил слово, будто пробуя его на вкус, — Я знаю, что она бывает раз в двадцать пять лет, но… Я при жизни видел только обычные Игры. Что это значит для нас? Хеймитч не ответил сразу. Он замолчал так резко, будто разговор оборвался не по его воле, а потому что внутри него что-то щёлкнуло и потянуло назад — туда, куда он предпочитал не возвращаться без крайней необходимости. Он смотрел в одну точку, поверх головы Пита, поверх мебели, стен, самого дома, и взгляд его был пустым, но слишком сосредоточенным, чтобы быть рассеянным. Его Игры. Он помнил тот день объявления так ясно, что на мгновение в гостиной стало душно, будто воздух загустел. «Вдвое больше трибутов,» — сказал тогда диктор — с той же беззаботной торжественностью, с какой обычно говорят о фейерверках. Вдвое больше детей. Вдвое больше криков, страха, смертей. Мейсили. Уайатт. Ампер. Луэлла. Лу-Лу. Эти имена всегда всплывали первыми. Они были всего лишь детьми — все, до единого. А малышка Луэлла? Маленькая, лёгкая, и держалась рядом, потому что верила ему, потому что он сказал, что постарается. Она погибла еще до игр — быстро, глупо, несправедливо, как погибают те, кому меньше всех положено умирать. А вместо нее появилась Лу-Лу — она не была Луэллой, но тоже была ни в чем не виноватым ребенком. Он не смог защитить никого из них. А потом были остальные. Те, кто помог ему выжить — не по доброте, а потому что иначе никто из них не выжил бы вообще. Они строили планы, верили, что ум и осторожность смогут обмануть арену. Почти получилось. Почти — всегда самое жестокое слово. И, наконец, она. Та часть воспоминаний, от которой он обычно отворачивался последним глотком, ещё одной бутылкой, очередной язвительной репликой. Ленор Дав. Он видел её лицо так отчётливо, будто она стояла здесь, в гостиной, между Эффи и Питом. Он помнил, как Капитолий расправился с ней его собственными руками. А что, если бы он просто был внимательнее, осторожнее? Что, если бы… Хеймитч резко вдохнул, будто вынырнул из-под воды. Комната снова обрела очертания. Пит смотрел на него внимательно, все еще в ожидании ответа. — Квартальная бойня, — повторил Хеймитч наконец, и голос его был ниже обычного, глухой и пустой настолько, насколько это вообще было для него возможным, — Это не просто «другие правила». Это способ Капитолия напомнить, что только они сами имеют власть над своими правилами, — он провёл рукой по лицу, словно стирая то, что всплыло в болезненных воспоминаниях, — Каждый раз Капитолий придумывает что-то, какое-то новшество под пропагандистским лозунгом, чтобы озверить Игры еще больше, ведь просто отправлять детей на смерть им мало. В мой год это было вдвое больше трибутов. В этот… — он на секунду замолчал, — они придумают что-то не менее эффектное. Пит тоже молчал. Эффи сидела неподвижно, выпрямив спину, и впервые за всё время не пыталась заполнить паузу словами. За стеной послышались шаги, голоса стилистов, и Хеймитч добавил тише, почти себе под нос: — А нам с вами остается только наблюдать в сторонке и быть благодарными судьбе за то, что мы больше никогда не выйдем на Арену.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!