Часть 1 и единственная
14 февраля 2024, 00:00Это была одна из тех улиц, которые никогда не кажутся хоть сколько-нибудь оживлёнными. Солнце путалось в ветвях деревьев, не доставая до земли; резные калитки не скрывали угрюмость домов, низко склонивших крыши. На таких улицах всегда остро чувствуешь приближение неизбежного, даже если ожидать тебе особенно нечего. И хотя стариков подобные ощущения отпугивают, а взрослых - ничуть не заботят, для детей вяло скрипящей дверцы вполне достаточно, чтобы стать частью чего-то неизвестного, леденящего душу, но такого желанного.
На указателе улицы Строцкой вы бы не увидели никаких букв, кроме тех, которые нацарапали не самые приличные подростки. Передать эти выражения в рассказе не представляется возможным, однако – будьте уверены, – они отлично описывали состояние пары кварталов. И отчасти из-за смешного обозначения, которое дети, вопреки указам родителей, повторяли, а отчасти – из-за угнетающей атмосферы, Строцкая была излюбленным местом деревенской ребятни. Они в самых ярких красках, перебивая друг друга и задыхаясь от нетерпения, описывали очередную замеченную ими деталь или ещё одну теорию, рассказывающую о недавнем появлении в глубинке англичанина. Среди невозможных, иногда довольно глупых предположений изредка удавалось встретить что-то более реалистичное.
К примеру, через несколько дней после прибытия этого мужчины тётка Авдотья с заговорщицким видом, постоянно подмигивая левым – и, кстати, единственным – глазом, поведала ребятам необычайно интересную историю. Дело заключалось в том, что, выйдя поздним вечером на улицу с одной только целью – развесить недавно выстиранное бельё, - она сразу заметила молодого человека, грациозно шагающего вдоль улицы. На этом моменте Авдотья, собрав в кулак все свои артистические способности (которые поместились бы и в два пальца), изобразила походку того престранного типа. Если верить этому театральному представлению, шёл молодой человек не как аристократ, а, скорее, как цапля. Но предлагаю всё же довериться устным сведениям, поскольку на артистические данные Авдотьи рассчитывать не приходится.
Рассказчица за субъектом, конечно, не следила, – разве можно заподозрить её в таком низком поступке?! – но одним глазком всё-таки подглядывала (здесь стоит ещё раз напомнить, что подглядывание двумя глазками было ей, к несчастью, недоступно). Ребятня обступила тётку со всех сторон: малыши выглядывали из-за плеч старших, пытались подсаживать друг друга, а отчаявшиеся просто оттопыривали уши, надеясь если не увидеть, то хотя бы услышать новости.
Стоит ли говорить, насколько серьёзно настроились дети? Им хотелось выведать даже мельчайшие подробности о внешности англичанина – он, несомненно, прилетел прямиком из Британии. Тётка Авдотья оправдывалась, что собственная скромность не позволяет ей разносить сплетни, и неуклюже отмахивалась от громких криков, дважды отвесив подзатыльники стоящим в первом ряду – нетрудно догадаться, что не нарочно. Лишь после торжественной клятвы в том, что ребята прекратят воровать ягоды с ирги, которая заманчиво свешивала ветви за забор Авдотьи, тётка смиловалась и поделилась некоторыми сведениями.
К нашему везению, пожилая женщина не растеряла за свою тяжёлую жизнь внимательности, так что мимолётного взгляда ей хватило, чтобы заметить детали внешности нежданного гостя, чей образ отложился в памяти совершенно случайно. Из примет – пальто английского кроя, словно сшитое по образцу иностранных модных журналов, которые еженедельно выписывала Авдотья; красная, местами потёртая коробка и рамка с фотографией в руках; сигарета, испускающая клубы дыма прямо в сторону огорода, отравляя всю рассаду и саму тётку; чрезвычайно надменный вид и отвратительные манеры.
Осмелюсь предположить, что последнее было фантазией слегка разозлившейся женщины, хотя мнение о недружелюбии англичанина с тех пор ни разу не опровергалось. Даже наоборот: находились новые подтверждения. Он не здоровался с соседями, на улицу выходил только в крайнем случае, когда, видимо, кончались макароны и кофе.
Графом этого мужчину прозвали уже на следующие сутки, и спорить с новым именем никто не стал: слишком таинственно и обворожительно оно звучало.
Но притягивал ребятню не только образ отшельника, напоминающий фильмы о Дракуле, которые были под запретом для маленьких детей. Весь дом Графа казался замком из фантастических комиксов. Уже на второй день после прибытия иностранец повесил замок на калитку, что позабавило соседей, некоторые из которых и дома закрывали не всегда. Ещё через неделю, когда дети, растеряв остатки стеснительности, стали наблюдать за участком сквозь дыры между досками в заборе, Граф довольно быстро – судя по рассказам соседей, за ночь – закрыл забор изнутри, прикрепив гвоздями огромные куски ткани. Причём стук молотка не давал уснуть тётке Авдотье всю ночь, к тому же, иностранец удивительно громко чертыхался, попав себе по пальцу. Откуда женщина узнала про палец - неизвестно, да и неважно.
Ещё через пару дней соседи увидели спрятанные за пожелтевшими газетами окна в доме приезжего. Такой дерзкий жест возмутил всех, а в особенности Авдотью, которая по пути в магазин останавливалась возле каждого, пересказывая увиденное и бросая гневные выражения в адрес англичанина, поскольку это событие могло значить только одно: неуважение ко всем жителям Строцкой. Высокомерный иностранец опустил всех и каждого – и из-за чего, спрашивается?
Словом, страсти утихали только на несколько дней; зато после затишья обрушивались на деревенских жителей с ещё большим напором.
Какое только прошлое ни приписывали Графу за месяц, прожитый в деревне: его подозревали и в ограблении банков, и в побеге из психбольницы или тюрьмы (эта версия распространялась прежде всего Авдотьей). Замкнутость не ограничивала его от любопытных соседей, не отпугивала их: она лишь служила причиной для новых слухов. Группы друзей разных возрастов нередко замедляли шаг, проходя возле дома Графа; те, кто были отважнее (и, как правило, младше), разбивали лагерь напротив закрытых газетами окон, устраивали пикники и рассказывали страшные истории с англичанином в главной роли. Ребятам нравилось представлять, как Граф сидит на кухне или в гостиной, пуская клубы дыма и играя в шахматы с самим собой, и проклинает всех жителей Строцкой древними заклятиями.
Но мужчина никогда не играл в шахматы и даже не думал проклинать соседей, которые всё же порядком раздражали его; он не обращал внимания на грубые крики, камни, которые изредка долетали до окон, и смех, слышимый снаружи. Он вообще мало что замечал и почти ничем не занимался – вы бы вряд ли позавидовали его распорядку дня. В основном, он сидел и, зажав в руке сигарету, смотрел в стену.
Однако в этот день его рутина обретёт некоторое разнообразие, и, стоит признаться, что отчасти это будет не его заслуга.
Он с шарканьем прошёл от гостиной до кухни, зевая и кашляя. Просыпается предполагаемый англичанин не рано, чаще – вечером или ночью, но утром он привык называть время, когда встаёт с кровати. Так вот, утренние часы (вернее сказать – то, что он считает утренними часами) часто проходят за попытками убедить самого себя в непричастности курения к кашлю. Владимир – именно такое имя красуется в паспорте, - на автопилоте ставит чайник на конфорку.
Он имеет странную привычку озвучивать все свои мысли. Это, может, и не слишком нормально, но хоть какое-то развлечение. К тому же, на звание адекватного он уже давно не претендовал. Вот и сейчас он сидел напротив чайника и всматривался в него, руками подперев голову, которая без этого жеста, вероятно, свалилась бы с плеч, и бормотал что-то невнятное. Ему, видимо, казалось, что распухшее дно чайника давило огонь, возводящий руки и синие флаги в панике. Правда, Владимир тут же решил, что никто никого не давит, и просто следует спать дольше пары часов.
По привычке вспомнив и чёрта, и Сатану, и Христа – всех разом, Владимир потянулся к ящику возле плиты. Давно не крашеный - со слезающей, когда-то белой краской – ящик поддался не с первого раза. Внутри лежала внушительного размера коробка, такая же, как и всё вокруг: помятая, пыльная и изношенная. Владимир постоял несколько секунд, разглядывая единственное в доме яркое, пусть уже потускневшее пятно, своё сокровище – всё, что выжило вместе с ним, и всё, что имеет хоть какое-нибудь значение. Он бубнил, что у него больше нет прошлого, что нельзя ничего вернуть и, тем более, изменить. Однако ещё отчётливее он понимал, что у него нет будущего. Эта мысль душила его по ночам, она же заставляла его крепче держаться за последнюю светящуюся среди грязной комнаты деталь – горизонт, всегда соединяющий жизнь со смертью, землю с небом, прошлое с настоящим. И никогда – с будущим.
Как было замечено ранее, большинство своих мыслей Владимир произносил вслух; но, даже если он молчал, залезть в его голову не составляло труда. Он поморщился. Перед его глазами встал момент из раннего детства, когда дворовый хулиган, который был лет на шесть старше и головы на три выше, отнял у Володи очки и держал их, высоко подняв руку – настолько высоко, что Вовка не смог бы дотянуться и стоя на табуретке. Мальчик не видел глаза обидчика: тот задирал голову, отчего казался ещё длиннее. В память врезались только острый, изрезанный бритвой подбородок и наглая ухмылка.
Воспоминания о том дне искрились всеми цветами – в основном, красным, потому что следующим, что увидел Вовка, была его собственная кровь на грязной белой футболке. И спустя двадцать лет он всё ещё слышал крики с воинственными призывами, треск стёкол очков и собственные рыдания. Картинки сменяли друг друга сами собой – если тебе не хочется видеть то, что происходит сейчас, зажмурься и всё тут, а вот не видеть воспоминания нельзя, хоть глаза выколи.
Хулиганы обступили его. Впервые удалось разглядеть стоявших вокруг: в основном, ребята лет шестнадцати. Где-то сзади на цыпочках стоял двенадцатилетний сосед, гордо свешивая язык, который, казалось, готов был выпасть в любую секунду – жаль, что этого так и не произошло. Смехом он, вероятно, подражал лошади, а рожей – свинье. И то, и другое, получилось весьма недурно. Его вызывающая рвоту физиономия светилась хлеще солнца, хотя сам он, наверное, всё время прятался за спинами старших, и от этого становилось ещё противнее.
Переведя дыхание, Владимир шагнул к окну. Он стоял, в сотый раз бросая взгляд на размытые заголовки, напечатанные на жёлтых газетах. Наверное, некоторые статьи удалось бы пересказать вслух с закрытыми глазами, а какие-то прочитать уже никогда не удастся: бумага размокла и прилипла к окну, остались лишь очертания нескольких букв. Впрочем, невозможность прочесть те статьи не слишком расстраивала Владимира: газеты висели довольно старые, и все описываемые музыкальные мероприятия, рукодельные выставки, детские концерты давно закончились. А всё-таки, было в них что-то ценное, по-своему значительное.
Мужчина протянул руку к верхнему краю бумаги, подцепил лист ногтем и осторожно потянул. Газета то легко поддавалась, то начинала рваться, и тогда приходилось тянуть с другой стороны. Верхняя часть окна уже погрузилась в ночной мрак, но на уровне глаз всё ещё пестрили заголовки, скалясь сгибами бумаги. Дойдя до середины, Владимир резко дёрнул газету вниз, и жёлтое, пыльное пятно, скрывающее до этого темноту улицы, мягко упало на пол.
Запотевшие стёкла держали наружность в тумане, и не получалось сосчитать кусты, расположившиеся напротив, угадать, куда идёт тропинка, поскольку всё проглядывало сквозь пелену пара. Вытерев рукавом совсем небольшой участок на окне – величиной с кулак - Владимир дотронулся лбом до стекла.
Откуда-то справа, как показалось сначала, из прихожей, раздался резкий треск – Владимир развернулся, ухватился руками за подоконник и вжался спиной в оконную раму. Он ждал. Один, два… Звук не повторялся, Владимир продолжал считать, успокаивая сердцебиение. Три, четыре… Глаза болели от напряжения и, судя по ощущениям, прорезали череп изнутри. Пять, шесть… Он провёл рукой по голове – нет, череп был вполне целый. Свист у правого плеча – оглушающий, как сквозь сон, - заставил вздрогнуть, и, отшатнувшись к столу, Владимир забегал глазами по комнате, рывками обшаривая стол левой рукой. Чайник.
Смех вырвался из груди, вызвав новый приступ кашля. Шатаясь, Владимир дошёл до плиты и, с третьей попытки выключив чайник дрожащей рукой, снова потянулся к красной коробке. Внутри лежала одна пачка сигарет – она выглядела ещё меньше на огромном картонном дне. Мужчина достал из кармана рубахи зажигалку, вытряхнул последнюю сигарету и поднёс её к огню.
Сквозь пламя острыми полосками света просачивался портрет матери, висевший на противоположной стене: светлые волосы ласкали худые плечи, спускались на чёрное платье; глаза под тонкими, незаметными бровями были закрыты, но Владимир помнил тот почти неестественный голубой блеск, из-за которого ореол зрачков казался светящимся; улыбка выглядела слишком широкой, открытой, она пугала своей неподвижностью на застывшем лице.
Этот портрет отличался от остальных: уже несколько лет в продажу запускали только «живые» картины – люди на них смеялись, обнимали друг друга, танцевали. Но несмотря на то, что герои мульти-портретов двигались, фотографии всегда больше походили на натюрморты: их лишили статичности, которая на самом деле и несла в себе жизнь. Разглядывая портрет матери, Владимир представлял – нет, он видел, - как мать смеётся, не обращая внимания на прядь, спадающую на лицо, машет фотографу, бежит по озеру, одной рукой приподнимая подол платья, а в другой держа босоножки, останавливается, чтобы перевести дыхание… Замёрзшие снимки не показывали, но позволяли увидеть. Они многое прятали: ты никогда не узнаешь, что происходило за секунду до того, как щёлкнул фотоаппарат, но сможешь почувствовать ветер, услышать крик. Недвижимые портреты дарили что-то обыкновенное, а потому всегда недостающее; они были потоком мысли – они были жизнью. Владимир усмехнулся: может, не хватило транспарантов как раз с такими текстами?
Отсюда, из глухой деревни, всё казалось слишком далёким. Рука сильнее сжала сигарету. Довольно забавно, что он никогда не вспоминал события последних месяцев – а сначала казалось, что они сделают его жизнь невыносимой, заполонят собой всё. Погасив зажигалку, он курил, устремив взгляд в стену, и пытался представить хоть какой-то, пусть даже самый незначительный эпизод. Обои потрескались, хотя лет двадцать назад считались, наверное, вполне симпатичными. Теперь они отваливаются от стен, обнажая пустую фанеру.
А ведь Владимир был одним из тех, кому предстояло погибнуть; одним из тех, кто стоял, сцепив руки за спиной, сплёвывал кровь и с вызовом смотрел в толпу – сборище безликих фигурок, которые то и дело склоняли друг к другу головы, перешёптываясь. Они закрывали руками глаза, вскрикивали, рыдали, но не уходили. Уж поверьте, увлекательное зрелище: какие только трагические жесты не демонстрировали люди, чтобы показать, насколько они чувственнее, гуманнее остальных – то тут, то там мелькали разноцветные носовые платочки. Одна женщина лет тридцати пяти пыталась прорваться на некое подобие сцены, где шла подготовка к расстрелу. Стоит заметить, что не слишком уж и пыталась: при первом же крике полицейского она, завидев маячивший вдали пистолет, с громким вздохом плавно опустилась на землю – сначала держась на руках, а затем уже упав всем телом. Видимо, по уровню отверженности толпа приравняла этот поступок к акту самосожжения ради спасения душ осуждённых, благодаря чему поднялся ещё больший шум. Всё время в разных местах зрительского зала, как вполне справедливо окрестил толпу Владимир, взрывались крики: «Обморок!» Вдали люди, по чистой случайности проходившие мимо, останавливались на несколько секунд и поворачивали головы чуть ли не на 180 градусов, чтобы взглянуть на площадь. И как только у этих зевак шеи не отваливались! - и, кстати говоря, невероятно жаль, что не отваливались. Очень уж достали со своими красными платочками.
И с этой компанией ему предстояло погибнуть! Впрочем, сейчас он уже полагал, что площадь, забитая лицемерами, - не самый плохой вариант. Зеркало с лицемером немногим лучше.
Владимир стоял, перекатываясь с пятки на носок. Оставаться в кухне было бессмысленно. Хотя, если подумать, идти в гостиную – тоже. Он всё же решил прогуляться до гостиной. Вечно делаешь то, что не имеет смысла; и даже если делаешь то, что, по твоему мнению, имеет смысл, - в конечном счёте оказывается, что все твои действия были такими же бесцельными и безрезультатными, как если бы ты оставался курить на табуретке. Может, так и стоило поступить ещё давно. Если всякие социальные рекламы, которые раздают в школах, не врут, - через несколько месяцев курения и отсутствия спорта он бы загнулся от какой-нибудь болезни лёгких или, на крайний случай, почек. Сейчас это звучало вполне привлекательно. Хотя нет, ему бы, уж конечно, повезло меньше: максимум, что бы ему досталось, - гнилые зубы.
В темноте создавалось ощущение, что по коридору плывёт скала – именно плывёт, перемещаясь в пространстве, но в то же время оставаясь неподвижной. Шаги, как щелчки метронома, грузно падали на пол. Лишь слегка отрываясь от деревянного покрытия, ноги сразу спешили приземлиться обратно. То ещё зрелище, честное слово. Тело спадало, обвисало, словно пальто на вешалке - плечи обмякали, спина, казалось, не выдерживала тяжести. Но подошвы продолжали вымерять шаги, не изменяя ритму – так работает всякий механизм. Может, и человек в какой-то момент начинает действовать под диктовку, и тогда уж единственное, что ему остаётся, - следить за маршем своей жизни, проверять, в том ли месте он делает паузы, и время от времени переходить в форте.
С каждым шагом ботинки становились теснее, неудобнее. Владимир остро чувствовал, что пятка и большие пальцы упираются в замшу. Вообще, у интересующего нас персонажа не возникало нужды снимать обувь в доме: он, как никак, почти не выходил на улицу. К тому же, в дорогих коричневых ботинках на небольшом каблуке и с аристократическим острым носком Владимир ощущал себя внушительнее – громче раздавались шаги, грациознее получались повороты.
Он остановился перед дверью в гостиную, гадая, сколько длилась прогулка из кухни. Решив для себя, что этот временной промежуток располагается где-то между тремя секундами и вечностью, он гордо шагнул к комнате. Дверь за ним с грохотом хлопнула, но, от сильного удара отлетев и снова приоткрывшись, оставила небольшую щель.
Электрический свет в гостиной бился о газеты на оконных стёклах, голые стены, узор на ковре и, наконец допрыгнув до дальнего угла, ударился в дверь. Щель, возникшая между стеной и этой самой дверью, мигнула жёлтым. Прятавшийся до этого во тьме интерьер успокаивался после вспышки света, открывая всю свою внутренность – или, что звучит правильнее, наружность.
По косяку ползли трещины: замок никогда за всю свою жизнь не видел ремонта, так что дверь приходилось неоднократно выламывать изнутри. Конечно, такое вмешательство не шло на пользу штукатурке – она отлетела настолько, что теперь нельзя даже с уверенностью сказать, была ли она на косяке, или фанера всегда торчала такими неровными пятнами.
И всё же, старая дверь имела одно достоинство. Другим людям приходилось мучиться, заглядывая в замочную скважину – Владимир мог безо всяких усилий смотреть в круглую дыру, где раньше крепилась дверная ручка. Довольно полезно, если не брать во внимание тот факт, что следить Владимиру было решительно не за кем.
Хотя стоит признать: обзор получался замечательный, несмотря на то что виднелся лишь узкий кусок пространства, окаймлённый фанерой, как рамкой. И словно изображение на мульти-фотографиях, Владимир стоял в самом центре комнаты – в месте, на которое удобнее всего смотреть через отверстие в двери. Руки, сложенные за спиной, неровно дёргались; большой и указательный пальцы то и дело касались друг друга – медленно, затем быстрее, переходя в слабое постукивание.
Наконец, согнувшаяся фигура, своим изгибом напоминающая вопросительный знак, отошла в сторону – вероятно, к шкафу у стены, хотя этого не удавалось разглядеть. Теперь, когда Владимир больше не заслонял центр комнаты, в дыре фанеры, как в калейдоскопе, пятнами звенели небольшой столик и диван с бордовой рваной обивкой, которая, съёжившись от старости, выплёвывала что-то вроде плюша. Иногда картинку перекрывал чёрный пиджак – Владимир несколько раз прошёл из угла в угол. Затем он рухнул на диван, схватил листок и ручку. В моём калейдоскопе мелькали его плечи – они почти касались стола; между головой и листом бумаги оставалось не более десяти сантиметров. Владимир порывисто смахнул с лица прядь уже седых волос. Его каблук отбивал то затихающий, то снова звенящий ритм, слабым эхом разносящийся по дому. Владимир встал, свысока взглянул на листок – именно так художник рассматривает свою картину: наклонив голову набок и зажав карандаш в зубах, готовый разорвать своё произведение в клочья или провозгласить эту работу шедевром. Подержав лист бумаги в руках, Владимир ещё раз прошёлся с ним по комнате, время от времени бросая беглые взгляды на свою записку, словно проверяя, не исчезли ли слова. Затем он опять упал на диван, обхватил виски дрожащими руками и уставился в пол.
Мои лучшие подозрения подтвердились – рядом с ним, около подушки, лежал тёмный продолговатый предмет. Этот пистолет – моя гарантия чистой работы. Выходит, в шкаф он ползал за револьвером. Весьма предусмотрительно, весьма.
Сидеть возле дыры в фанере вполне увлекательно, но я знаю, что ждать больше нельзя. С чувством огромного блаженства снимаю плащ и впервые за долгое время вижу свои руки. Ткань делала невидимым абсолютно всё моё тело. С непривычки собственные пальцы кажутся какими-то особенно длинными и крючковатыми. Но времени осваиваться ни с руками, ни с ногами, тут же появляющимися из-под подола, у меня нет. Успеется.
Набрав воздуха в лёгкие, распахиваю дверь и делаю первый шаг. Почему-то в голову приходит правило канатоходцев: «Никогда не смотри вниз». Чёрт знает зачем, но этому правилу я следую и устремляю уверенный – насколько это возможно – взгляд вперёд. Теперь Владимир предстал передо мной в полный рост, без этой фанерной рамки по краям. Его глаза с секундной задержкой обращаются ко мне. Он даже не поворачивает головы.
И впервые за всё время пребывания в этом доме я вижу глаза Владимира – пустые, смотрящие будто сквозь моё тело. Мне даже приходит в голову проверить, точно ли я снял свой плащ. Снял: ткань висит на левой руке, невидимая, но довольно тяжёлая.
В зеркале напротив стою я сам: в чёрном пиджаке, – немного мятом, но всё же торжественном, - в рубашке и галстуке. И только сейчас понимаю, что часть моей руки у локтя скрыта плащом. Выглядит забавно, словно запястье парит в воздухе само собой, отдельно от плеча. Приосанившись, я сложил плащ во внутренний карман пиджака.
Перестав беспокоиться о невидимой руке, перевожу свои мысли к Владимиру. И что-то внезапно заставляет меня открыть рот: вдруг хочется рассказать, например, о том, как мы вышли на Владимира всего за две недели и безошибочно с первой попытки определили, в котором доме он живёт; или, может быть, о том, как я вот уже дней двадцать скрываюсь в этой деревне, не видя ни рук, ни ног, ни собственного лица; как слежу за каждым шагом этого балбеса, пытаясь урвать нужный момент; хочется объяснить, почему я делаю именно такой выбор – вернее, почему я его сделал ещё давно. Словом, меня до костей пробирает желание выпалить всю ту ерунду, которой злодеи в фильмах пичкают своих заключённых.
Я стою посреди комнаты, раскрыв рот, перевожу взгляд от зеркала к Владимиру, но не успеваю ничего сказать – впрочем, и к лучшему. Отчего-то понимающе кивнув, он подносит пистолет к виску.
Как было замечено ранее, дело происходит во Владимирские «утренние часы», то есть ночью. К несчастью или к радости, тётка Авдотья, чьи рассказы мне приходилось слушать, склонившись в три погибели позади малышей, бельё сегодня не стирала, а потому на улицу не выходит. Дети спят или делают вид, что спят, - а они, может, единственные неравнодушные существа во всей деревне. Короче говоря, выстрел никто не слышит.
Стою ещё немного посреди чужой комнаты, к которой я, признаться, уже начал привыкать. А на диване, прямо передо мной, лежит он. Взяв напоследок листок бумаги, но даже не взглянув на него, торопливо выхожу на улицу.
Ночной ветер бьёт в лицо, и идти из-за этого неудобно. Приходится сопротивляться с потоками воздуха - отрезвляет.
Ночью в плаще нет нужды: я не могу видеть и вытянутую руку. Голова будто пустая, но ноги продолжают идти, вымеряя шаг. Механическое «правой, левой» даёт свободу мыслям, которые роятся в голове, пытаясь встать в единую картинку.
А ведь в тот самый момент – за какую-нибудь жалкую секунду до выстрела – Его глаза изменились. Что-то в них определённо мелькнуло. Отчаяние, гнев, страх? Нет, все эти эмоции, лишь на мгновение отразившись во взгляде, сразу умолкли. Так выглядят глаза человека, который победил. Того, кто знает, каждой клеткой своего тела чувствует, что одержал победу. Что он прав.
Пересекаю последние несколько метров до фонаря. Вынув мятую записку, я пытаюсь поймать на неё слабый свет. По строчкам неровно прыгают буквы:
«Никто не умирает по своей воле».
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!