Часть 7

26 августа 2026, 01:39
— Она солгала тебе, — говорит Райзел Франкенштейну. — Елена Томеску. Франкенштейн колеблется. — Вы прочли ее мысли? — Нет. На обратном пути от дома Томеску Райзел пристально смотрит на маленький золотой крест с расширяющимися краями. В нем есть что-то до пугающего знакомое. Франкенштейн забрал его силой, сломав пальцы на трупе, но до этого момента Райзел почти не обращал на него внимания. Он прячет крест обратно в складки своей одежды. Франкенштейн провожает крест ястребиным взглядом, но ничего не говорит. Он уже понял, что это значит: Елена отказалась его взять. — Я обязан чтить правило Лорда. Я не имею права вторгаться в разум человека без веской на то причины. — А что является веской причиной? — спрашивает Франкенштейн. — Связь с благородными, — отвечает Райзел. Франкенштейн задумывается на мгновение. — Ее обман был очевиден. Она не сказала нам ничего ценного. Да и о самом Гидеоне она едва ли смогла хоть что-то мне рассказать, — произносит Франкенштейн. — Кроме того факта, что он ушел, — добавляет он. — Вы нашли что-нибудь в его комнате? Райзел закрывает глаза. Он вспоминает тяжелые пальто из звериных шкур с меховой оторочкой. Этот образ мгновенно расцветает в разуме Франкенштейна. Его глаза расширяются, словно он сам видит платяной шкаф прямо перед собой. Дыхание Франкенштейна становится чуть чаще, выпуская облачка пара. Райзел резко обрывает ментальную связь. Франкенштейн вздрагивает, но без паузы продолжает: — Если бы он ушел по своей воле, то взял бы хотя бы одно пальто. Он бы надел зимние сапоги. — Он устало вскидывает руку к лицу. Он трет переносицу и вздыхает. — Бесполезно. Эту информацию мы и так знали. Это ничего не меняет. Мы ничего не узнали. — Нет, — говорит Райзел. — Выслушай меня, Франкенштейн. Райзел пересказывает то, что произошло в комнате Гидеона: радостную болтовню его сестренки Габриэль, ее полные надежды просьбы и то, что рассказывал ей брат. Франкенштейн слушает напряженно, его глаза напоминают воды глубокого омута. Прозрачные настолько, что выдают бурю его мыслей. Отрешенно он наблюдает, как группа крестьян — несколько точек в снежной дали — с трудом пробирается по заснеженной земле. Когда Райзел заканчивает, Франкенштейн слово в слово повторяет слова маленькой девочки: — Гидеон что-то искал. Он всегда уходил ночью. Он ходил во сне. В его снах всегда есть замок. Остров в море. Замок на холме. Он часто ходил к часовне. Мать находила его по ночам и неистово оттирала грязь с его ног… Франкенштейн сцепляет руки, яростно потирая их. Его пальцы распухли и покраснели. — Это звучит так… звучит так, будто он испытывал то же, чем Мой Лорд одарил меня. — Франкенштейн сдержанно смотрит на Райзела с кривой усмешкой на губах. — Благородный проецировал образы в его разум. Райзел кивает. — Ради чего? Благородный с помощью своей крови может сделать гораздо больше, чем просто поднять его ото сна. — Да. Вы правы. Зачем заставлять его идти? Зачем транслировать эти образы? Что его заставляли искать? У них нет ответов. Но им не дают задержаться в своих мыслях. По мере приближения крестьян становится ясно, что они отчаянно жаждут внимания. Один из них машет руками, другой ускоряет шаг, подходя вплотную. Они подаются вперед, небрежно беря Райзела под руку. — А вот и вы! — говорит человек, так, словно они были знакомы большую часть жизни. — Староста Попеску велел нам разыскать вас! — Идемте, сэр Райзел, — говорит другой. — Нас ждут. Лицо Франкенштейна каменеет, и он шагает в сторону этих бесцеремонных чужаков. Но его перехватывают двое других крестьян, которые втягивают Франкенштейна в свой разговор, словно он всё это время был с ними. Франкенштейн настолько ошарашен их бесцеремонными прикосновениями, их наглой фамильярностью, что даже не сопротивляется. — …И сегодня мы пустим на вертел борова! Понадобилось шесть человек и управляющий, чтобы разделать его и подготовить. — И еще дюжина, чтобы загнать в этом проклятом снегу! — Ха-ха-ха! — Но он того стоит… — Прошу прощения, — обороняясь, произносит Франкенштейн. — Куда вы нас ведете? Они упираются руками ему в спину, подталкивая его вслед за Райзелом. Лишь в этот момент запах дыма становится по-настоящему явным. В небо, прямо к облакам, вырывается густой столб дыма — мощный, словно приливная волна, чернящий воздух. Это похоже на сигнальный маяк или же предупреждающий костер; истинный признак жизни в белой пустоши, говорящий о том, что здесь собрались люди — нечто такое, что они могли бы заметить за милю и понять, что от этого места лучше держаться подальше. — Еда вам понравится, — с надеждой говорит крестьянин. — Попеску велел нам достать всё самое лучшее. Вы спасли нас всех, это меньшее, что мы можем сделать.

***

Посреди деревенской площади полыхает огромный, ревущий костер. Над ним, равномерно покрываясь корочкой, жарится целый освежеванный боров. Крестьяне подкидывают дрова в основание костра из множества маленьких тачек. Это подношение от каждого дома и дар, который, как теперь понимает Райзел, является настоящей жертвой для каждой семьи: тепло, которое он сейчас чувствует и которое, как ему кажется, тратится на него впустую, по праву должно принадлежать им. Но они отдают его добровольно, с искренней благодарностью. Костер заливает расчищенную землю резким, ослепительно ярким оранжевым светом, настолько жарким, что, приближаясь к его границам, Райзел чувствует, как приятно отогреваются кончик его носа, щеки и уши. — Это празднество, — объясняет Франкенштейн позади него. — Песни и танцы… как на фестивале, — говорит он. — Как в Новый год. Он всегда так делает — приводит подобные сравнения, опирается на эти универсальные, понятные каждому вещи, не зная о том, что Райзел ни разу в жизни не праздновал Новый год. И он прав — здесь звучат песни. Это… в точности так, как и обещал Франкенштейн, как и описывал мистер Стоика. Мужчина напевает мотив, и его низкий бас похож на теплый темный чай. Он переходит на долгие ноты, которые звучат всё выше и выше, а затем к нему присоединяются партнеры-тенора. Они разбивают эти ноты на множество оттенков, создавая контраст и сливаясь в гармоничном пении. Вскоре подключаются женщины, поющие альтом в еще более высоких тональностях, и, наконец, вступают женщины и девочки, способные брать еще более высокие ноты. В Лукедонии тоже пели, но совсем иначе. Не с такой гармонией, не с таким мастерством, с каким эти люди словно вплетают звуки в узор вышивки. Вышивают голосами крестиком так же, как миссис Стоика шьет свои лоскутные одеяла и затейливые узоры, вызывающие зависть у Франкенштейна. Этому действительно можно позавидовать — тому, как они позволяют своим эмоциям растворяться в песне. Райзел слышит, как именно это должно ощущаться. И он это чувствует. Музыка, созданная одними лишь голосами. Но это еще не всё. Всякий раз, когда ему кажется, что он уже поражен до глубины души, происходит нечто новое, вновь и вновь выставляя его глупцом, вновь и вновь завораживая его. Райзел наблюдает, как первая женщина стремительно выходит в центр. На ней зимнее праздничное платье; она подхватывает подол руками, небрежно взмахивает им и пускается в пляс. Она вскидывает ноги, раскидывает руки, излучая силу и грацию — от кончиков пальцев на ногах до самого взмаха кистей. Две другие женщины вскакивают и вбегают в круг, затем еще три. Они сплетают руки и танцуют, водя хоровод. Вскоре к ним присоединяются мужчины. Они входят в круг и низко кланяются, ожидая, пока какая-нибудь женщина не подойдет и не примет их протянутую руку. Став партнерами, они танцуют друг с другом, переступая и кружась. Райзел не может понять, сколько в этом заученных движений, а сколько — чистой спонтанности. Неужели все в Бране умеют так танцевать? Неужели все люди от рождения наделены способностью так петь и так танцевать? Он не уверен, и наблюдение не привносит для него никакой ясности. Некоторые женщины поют и танцуют одновременно, а те, кто устал, запыхавшись, бредут обратно во внешний круг, уступая место новым партнерам. Один юноша кажется настолько выбившимся из сил, что Райзел всерьез начинает опасаться, как бы тот не упал. Но вот он действительно падает, и люди взрываются смехом. Маленький ребенок подходит к нему и тянет вверх так, словно и впрямь может выдержать его вес. Юноша с усилием поднимается, притворяясь, будто ребенку это действительно под силу. Усевшись обратно на землю, они смеются над этим. Юноша ласково ерошит ребенку волосы. Вскоре певцы становятся танцорами, а отдыхающие партнеры выбиваются из сил. Песня постепенно затихает. Рядом с Райзелом к песне присоединяется новый баритон. — Госпожа моя, я не слышу тебя — моя ненаглядная, — поет Франкенштейн. Его голос — яркий и летящий, словно свет во тьме; плавный, непринужденный и наполненный густым вибрато.

— Госпожа моя, я не слышу тебя — моя ненаглядная,

Внемлешь ли ты моим мольбам — сладчайшая?

Неужто откажешь, не проронив в ответ ни слова?

— Увы, время обошло нас стороной — мой прекраснейший,

С той ночи, как ступал ты по дольному миру — бесстрашный.

— Зачем же? — Дабы узреть тебя собственными глазами.

— Я вижу госпожу, и госпожа уходит.

Его голос вдыхает в песню новую жизнь, побуждая всё больше людей подхватить мотив. Прежде чем Райзел успевает обдумать это, одна из женщин радостно приближается к ним с распростертыми объятиями. — Мистер Фредерик?! Франкенштейн перестает петь. Песня тотчас лишается своего баритона. Он улыбается какой-то отстраненной, потаенной улыбкой, зажимает в кулаке прядь волос и резким движением отбрасывает ее за спину. Он качает головой. — Мистер Фредерик! Ну же, идемте. — Потанцуйте, молодой человек! — Скорее, иначе она уйдет! Толпа добродушно смеется, а девушки за спиной танцовщицы начинают хихикать. Словно по команде, танцовщица смело поворачивается к Райзелу: — Мистер Фредерик умеет танцевать. Сэр Райзел ведь не будет против, не так ли? Глаза Франкенштейна расширяются, пока он критически разглядывает свои манжеты. Затем его взгляд медленно и осторожно скользит вверх, а глаза распахиваются еще шире, когда он встречается с пытливым взором Райзела. Ни один из них не уверен, просит ли он сейчас разрешения. И нужно ли ему вообще его просить. Но спустя мгновение Райзел склоняет голову с легкой, чуть ироничной улыбкой. Танцовщица воспринимает этот жест как решенное дело; она хватает Франкенштейна за руку и тянет за собой. Кажется, у Франкенштейна не остается выбора: он серьезно следует за ней, не отпуская ее ладонь. Но он оглядывается на Райзела. Он не отрывает от него своего напряженного, настороженного взгляда до тех пор, пока это физически возможно, а затем переключает всё внимание на партнершу. Райзел смотрит, как Франкенштейн танцует. Позвольте мне рассказать вам кое-что о нас, Мой Лорд. Люди слишком напуганы. Помнит ли он, каково это было десять лет назад. Я не могу позволить этому ускользнуть. Спустя время, увидев столько страданий, это перестает быть таким болезненным. Как вы думаете, могу ли я пылать великой любовью к благородным? Когда люди чего-то боятся, они отворачиваются от этого. Я заслуживаю смерти. Он думает о сыне Франкенштейна. Он думает о мальчике в снегу. Он думает о мальчике в снегу как о сыне Франкенштейна, даже понимая, что это не так. Он думает о Франкенштейне как о чьем-то сыне. Ведь когда-то, в прошлой эпохе, у него тоже были мать и отец, не так ли? Да какая там эпоха. Франкенштейну еще нет и ста лет. Его предки жили всего несколько десятилетий назад, и сам он вырос в местечке вроде этого, среди снежных зим, морозного горного воздуха и шумных городских площадей, полных праздничных песен и танцев — света для тьмы и поминовения по усопшим. Когда-то давным-давно он жил именно так; возможно, пахал такие же поля или был подмастерьем в соседнем городке, вроде этого; и у него должен был родиться сын, которого он так страстно желал, а еще дочери. У него должен был быть теплый дом с уютным очагом, прекрасный сад, меняющийся со сменой сезонов, и щедро накрытый стол, где точно не было бы недостатка в чорба де буртэ. Вот та богатая, разнообразная, хаотичная человеческая жизнь, которая была ему предначертана. Жизнь в фермерском хозяйстве, деревне или цитадели, похожей на эту. С людьми, похожими на них. Он должен был жить, как они, и умереть, не дожив до своего сотого года, как они. Он — один из них. Губы Франкенштейна озорно растягиваются; он уверенно и низко наклоняет свою партнершу, заставляя ее со смехом отклониться почти до самой земли. Его волосы щекочут ей щеку, и она игриво отмахивается от них. Скучает ли он по своим людям? Скучает ли он по своему миру? Райзел не скучает по Лукедонии. В итоге именно женщина, запыхавшаяся и выбившаяся из сил, вынуждена завершить танец. Она громко шепчет что-то Франкенштейну на ухо. Франкенштейн приоткрывает рот и заливается смехом — искренним смехом. Райзел увлеченно наблюдает за этим издалека. Затем Франкенштейн делает легкий поклон и направляется обратно. К нему подходит еще одна смелая женщина, но он лишь вежливо улыбается и отвечает, что устал — хотя это и невозможно. Франкенштейн возвращается на свое место рядом с Райзелом. Веселая песня стихает; теперь мужчины поют что-то медленное и тоскливое своими глубокими, печальными голосами. Франкенштейн какое-то время напевает им в унисон. — Я не знал, что ты умеешь танцевать, — говорит Райзел. Франкенштейн смущенно усмехается. — Я не знал, что всё еще умею. В этот момент их прерывает староста. За ним следует его управляющий — крупный молчаливый мужчина с неизменно скрещенными на груди руками. Староста бодро подходит к ним; его рука покоится в узорчатой перевязи, а на лице сияет широкая, приклеенная улыбка. — Сэр Райзел! Мистер Фредерик! — Староста Попеску, — приветствует Франкенштейн. — Прошу, не вставайте! Как вы поживаете?! — Лучше не бывает. Как ваши раны? Не дожидаясь ответа, Франкенштейн снова осматривает повязки старосты, прикасаясь к его ранам мягкими, осторожными движениями. Он делает это так… открыто — словно у него больше не будет возможности проявить подобную человечность. Во время работы он настолько точен и внимателен, вкладывая в это каждую каплю своей концентрации, что мир вокруг него словно перестает существовать. Когда-то он был врачом, по крайней мере, так гласили легенды. Сколько же времени должно было пройти, чтобы ему пришлось исцелять, а не калечить? Староста задерживается, его взгляд блуждает из стороны в сторону — весьма шумный человек, усмиренный своим скромным затруднительным положением. Спустя какое-то время он набирается храбрости, чтобы с величайшей осторожностью спросить: — Осмелюсь надеяться, празднество пришлось вам по вкусу? Франкенштейн обменивается с Райзелом понимающим взглядом. — Его Светлость признателен за ваши многочисленные старания… но в этом не было нужды… — Глупости! Глупости! Франкенштейн заводит с ним светскую беседу — Попеску снова благодарит их за превосходную работу с его ранами и даже пытается помахать рукой, чтобы показать, как идет заживление. Они говорят о празднике, о том, как он напоминает фестивали Середины Лета во время солнцестояния: Дрэгайку или Сынзиене. Согласно народным поверьям, с тем, кто бродит в одиночестве в ночь на Сынзиене, могут случиться странные вещи — как добрые, так и худые. Попеску отмечает, как им повезло с ясным небом. Франкенштейн говорит о том, как хорошо костер удерживает туман на расстоянии. Как причудливо праздновать Середину Лета посреди зимы. В этом году они пренебрегли фестивалем, как и в прошлом. Никто не произносит вслух очевидную, пугающую причину того, почему деревня годами не знала веселья; сегодня вечером они просто восхваляют свою удачу. Возможно, это время давно пришло. Возможно, их гости были знаком. Покончив с любезностями, староста Попеску наклоняется к ним обоим. — Я слышал, вы говорили с Еленой. Прошу, не вините её. — Ни в коем случае, — говорит Франкенштейн. — Важно лишь то, что весть была доставлена. — Женщина в трауре. Я поговорил с ней наедине после этого… она больше не должна быть такой холодной. — Староста Попеску усмехается, отгоняя от себя эти совсем не праздничные разговоры. — Как бы то ни было. Прошу вас. Эта ночь — ваша. Он радостно хлопает Франкенштейна по спине здоровой рукой и добродушно салютует Райзелу двумя пальцами. — Вы даже не представляете, в какой опасности были эти люди, не одолей вы того вампира. Наслаждайтесь этой ночью. Аполамвано! Он оставляет их в уединении. Франкенштейн стискивает зубы. Поняв, что его резкая перемена настроения насторожила Райзела, он виновато опускает глаза. — После всех мутантов, которых вы приказали мне уничтожить, эта деревня стоит нетронутой. Попеску действительно — понятия не имеет. Он даже не представляет, в какой опасности на самом деле находились эти люди. Попеску начинает читать первую благодарственную молитву, и многие другие вторят ему. — О Господь, мы возносим бесконечную благодарность за зиму, полную еды и песен, за облегчение, которого мы так долго были лишены, и мы возносим бесконечную благодарность за наших доблестных спутников, присоединившихся к нам в Бране сегодня вечером, за тех, кто сохранил нас в безопасности, исцелил наши раны и избавил от горестной участи. Аминь. —Аминь, — беззвучно произносят губы Райзела. Слово мягко срывается с них, растворяясь в вечернем воздухе — вливаясь в общий хор. Аминь, аминь, аминь.

***

В ту ночь на согретой жаром костра площади люди выносят самый сытный пудинг из фиников с кремом, отборные каштаны и миндаль, обжаренные до золотистой корочки над ревущим пламенем. Когда раздают вторую порцию пудинга, к собравшейся толпе подходят другие, принося с собой мед, медовуху, а за ними подтягиваются еще люди с яблочным сидром, перри и пивом. Они приветствуют друг друга легкими поцелуями в щеку, так открыто; они складывают мелкие дары, сушеные ягоды, вяленое мясо и пастилу на некий деревянный алтарь, словно божественные подношения. Райзел ест свой теплый финиковый пудинг, запивая свежим козьим молоком. Франкенштейн пьет пиво, пена которого переливается через край кружки, и запивает жареного борова кисло-терпким сидром. Кто-то приносит поистине исполинский кусок льда, наколотый из замерзшего источника; люди растапливают его, чтобы заварить сладкий чай, который по очереди черпают из котла. Некоторые пьют вместе, делая глотки прямо из половника, и это выглядит невероятно трогательно. Истинно бывалые крестьяне утоляют жажду пассумом — изюмным вином, одновременно крепким и сладким, выдержанным на специях, которые настаивались годами, пока один лишь глоток не начинает обжигать рот огнем. В воздухе появляются новые струйки дыма, вырывающиеся из изогнутых глиняных трубок: настоящая какофония из курева, медовухи и песен. Райзел наедается досыта. К концу трапезы его пальцы становятся липкими от кусочков финикового пудинга. Он смотрит, как Франкенштейн соскребает крем со стенок своей тарелки, как тот, не задумываясь и не заботясь о манерах, слизывает сладость с пальцев. Райзел завороженно наблюдает за этим. И решает сделать то же самое. В качестве эксперимента он облизывает пальцы: сначала крошечными, почти кошачьими движениями языка, а затем — жадно и с удовольствием. Внезапно он ловит себя на мысли, что этот жест идет вразрез со сводом правил, действующих, когда они находятся под крышей, но ведь сейчас они не там. — Вот так, сэр, — Франкенштейн подзывает его жестом. — Вот так. Вот так. Он макает кусок пудинга в молоко так же, как это делает Франкенштейн. Это очень вкусно. И кажется еще вкуснее от того, что ешь прямо с ладони, под звездами, в окружении людей. Ему кажется, что он зверски голоден. Райзелу нравится то, как эти люди смотрят на него, как пытаются вовлечь в свои разговоры о Василии Македонянине, о том, что ел на завтрак некто по фамилии Джеорджеску, о чьей-то сестре, которая недавно вышла замуж. Райзел с запозданием присоединяется к всеобщим аплодисментам в честь окота козы Якоба. Он кажется им странным, но им всё равно. Он молчалив, но их это не смущает. Ему нравится, как они смотрят на него: прямо, без стеснения. И ему нравится, как они с ним разговаривают — с теплом и такой искренностью, какой он никогда не встречал в Лукедонии. Они могут сказать ему в лицо что угодно. У них совершенно нет чувства субординации. — Да, — соглашается Райзел с Якобом, — козы — поистине величественные создания. Тогда Франкенштейн, всё это время не выражавший своего мнения, тоже горячо с этим соглашается и даже присоединяется к редким жидким хлопкам. Франкенштейн предлагает Райзелу свое пиво, и Райзел делает глоток, о чем тут же жалеет, когда Франкенштейн великодушно уступает ему весь остаток. Он делает глоток, горечь обжигает горло, а резкий и острый вкус бьет в нос так сильно, что Франкенштейну остается лишь запрокинуть голову и оглушительно расхохотаться. — Простите меня! — выдавливает он сквозь смех. — Я не имел в виду ничего дурного! Добрый сэр, милосердный сэр — простите меня! Райзел смотрит, как смеется Франкенштейн. И тоже присоединяется к нему: он смеется над покалыванием во рту, над сладостями, более роскошными, чем всё, что он пробовал раньше, заражаясь радостью танцев и песен так же, как и все остальные. Он смеется — и тогда Франкенштейн уже не может с собой совладать. Он смеется еще громче, пока на его глазах не выступают слезы. — Должно быть, это чудесно, — посмеивается Райзел, — быть человеком. Смех Франкенштейна стихает. Он поворачивается, и на его лице появляется пытливое, задумчивое выражение. — Я никогда не устану за ними наблюдать, — произносит Райзел на лукедонском. — За жизнями, которые они проживают. За мыслями, которые они думают. Я могу осознать лишь малую долю того, что предстает передо мной, но каждый человек бесконечен в своих чувствах, бесконечен в своем будущем. Они так сложны. И в то же время так просты. Они… они… Франкенштейн нервно усмехается; его эмоции кружатся, клубятся, ускоряясь вокруг него. — У нас здесь есть поговорка: «Ты всего лишь человек». Забавно, не правда ли. Райзел глубоко и тепло улыбается: — Ты всё еще так молод. Замешательство Франкенштейна ясно читается на его лице. Одна бровь вопросительно взлетает вверх. — Не… не впадай в мрачное расположение духа, — произносит Райзел, и лицо Франкенштейна полностью меняется. — То, что я говорю, не есть моя воля. Это не приказ. Ты ничем не обязан. — Мастер… — шепчет Франкенштейн. Его голос звучит так тихо, что это могут услышать лишь они двое. В этом кроется нечто тайное, запретное. И, возможно, даже непристойное. Райзел подстраивается под его тон. Он говорит вполголоса: — Посмотри на них. Они — твой род, а ты — их соплеменник. Они принимают тебя, и они видят тебя. Ты еще молод. — Райзел переводит взгляд на людей. — Ты можешь начать всё сначала. Завести семью. Стать отцом еще одного сына. Выражение лица Франкенштейна леденеет. — Нет. Я не могу. Райзел сглатывает. Но настаивает на своем: — Разве не этого ты желаешь? Франкенштейн сжимается, плотно подтягивая ноги к себе, пока колени не касаются подбородка. Это движение делает его меньше, чем он есть на самом деле. Почти… похожим на ребенка. Должно быть, он и сам это осознал, или же догадался по выражению лица Райзела, потому что Франкенштейн так же внезапно распрямляется и вместо этого опирается рукой о землю в нарочитой, небрежной позе. — Мои желания не имеют никакого отношения к моему существованию. — Мой связанный, — произносит Райзел. — Ты лишь… — Я избавил это тело от всех физиологических слабостей посредством модификаций. Я двигаюсь быстрее, чем когда-либо сможет двигаться любой человек, я способен хранить в памяти больше информации, чем может запомнить любой человек, я вложил в себя Духовное Оружие. От него исходит переполняющее чувство гордости. Его достижения возвышаются над каждым из ныне живущих людей, заставляя их империи и дворцы меркнуть от стыда. Он не такой, как они. Или, по крайней мере, был не таким. Он должен был быть им. Он мог бы быть им, сложись всё иначе. Но больше он таковым не является. Его самоуважение сгорает дотла; словно плавящиеся восковые крылья. — Но… нет. У меня не может быть другого, — признается он. — Я не способен зачать детей. Выражение лица Райзела слегка дрогнуло. Его глаза расширяются, а затем сужаются, пока он впитывает это признание. Прошлой ночью Франкенштейн лежал в постели, умоляя его забыть об этом. Я сказал лишнее. Забудьте всё, что я говорил. Но Райзел не может. Он не может этого забыть. Рядом с ним Франкенштейн забывается и снова подтягивает колени к подбородку. На этот раз — не заботясь о том, как это выглядит. Он скрещивает руки, складывая их поверх коленей, рассеянно прикрывая нижнюю часть лица. Ночь сгущается, принося с собой пронизывающий холод. Несмотря на ясное небо над головой, без единой снежинки, мороз стоит жуткий. Только сейчас Райзел понимает, что песни уже какое-то время назад стихли. Многие из гостей, певцов и танцоров уже попрощались. Некоторые подходят к Франкенштейну, склоняя головы, и слегка кланяются Райзелу. Несколько припозднившихся крестьян напевают последнюю мелодию, прижимаясь ближе друг к другу вокруг потрескивающего костра. Вдалеке слышен звук сгребаемого снега — прерывистое, царапающее шарканье. Размеренная капель с сосулек, кажется, эхом отзывается от карниза. Какая-то женщина разделочным ножом рубит коренья, позволяя им падать и со стуком рассыпаться по земле. Неподалеку кто-то рассказывает историю, бормоча забавным голосом под притворно-испуганные возгласы: Давным-давно жил-был ужасный зверь, который когда-то был человеком… Франкенштейн утыкается носом в скрещенные руки. Слабеющий костер непрестанно пляшет в его немигающих глазах. Пламя больше не способно освещать так далеко, погружая в густую тень его искаженный мраком облик. С этого ракурса Райзел едва видит его: лишь половину уха, очертание щеки, плоскость лба. В нем что-то зреет. Райзел ждет. — То, что вы сказали мне в хижине, — начинает он. — ...Вы сильнее меня. Ничто из того, что я сотворил со своим телом, не способно изменить меня. Я слаб. Скука в глазах Франкенштейна в сочетании с его настороженной позой и той легкой, отстраненной манерой, с которой он это говорит, нервирует Райзела. Заставляет его внутренне сжаться. Он не может перестать думать о том, что сказал тогда в хижине. Райзелу следует что-то сказать. Люди говорят разные вещи, они возражают, они парируют; он должен сказать что-нибудь прямо сейчас и остановить то, что тот собирается произнести; он должен проявить твердость, ударить словно молотом по гвоздю, как поступают мастера, как он с легкостью поступил с тем благородным-чужаком. Но он не может. Его язык прилип к нёбу, а рот словно наглухо заварен, как заклинивший стальной капкан; он даже не в силах заставить себя проявить хоть какую-то эмоцию. Какое существо, слушая глубочайшие откровения своего самого близкого спутника, даже не соизволит выразить эмоции на своем лице? Показать хоть какой-то отклик? Он просто продолжает слушать, безмолвно безрассудный... — Я обрел силу и позволил ей поглотить себя. У вас сила была всегда, и всё же вы остаетесь смиренным, — говорит ему Франкенштейн. — ...Я услышал, что мой сын мертв, и лишился рассудка. Вы смотрели, как безумец нападает на вашего Лорда, и проявили милосердие. Райзел потрясен. Он чувствует, словно... словно его разум околдован, и он вдруг снова оказывается в лукедонской степи. Зрители из глав кланов, пристально смотрящие. Истекающий кровью Юроки. То выжженное поле боя, где ничто уже не будет прежним. Неизменно, они снова там. Он не знал, почему Франкенштейн тогда напал. — У меня была эта... эта фантазия, понимаете, — говорит Франкенштейн; его голос звучит приглушенно из-за сложенных рук. — Что однажды я вернусь сюда. У меня были планы. Планы, важность которых была для меня несомненна. Я не собирался вечно пользоваться вашим гостеприимством. Я был уверен, что всё это... временно. Он слегка шевелится. Шмыгает носом, прижимает к нему тыльную сторону запястья. — Но это всего лишь фантазия, — задумчиво произносит Франкенштейн. — Не думаю, что сам осознавал это долгое время... что у меня не было ни малейшего намерения возвращаться. Райзел смотрит на единственную светлую линию его скрытого в тени лица; во рту у него пересохло. Возможно, Франкенштейн всегда жил в Лукедонии. Франкенштейн всегда жил в его особняке. Франкенштейн всегда желал доброго утра и спокойной ночи; и он будет зажигать свечи, штопать ковры, поливать клубнику, ухаживать за гвоздиками и заваривать чай. А значит, без тени сомнения, Франкенштейн никогда не уйдет. О. Теперь он помнит. Он помнит, где слышал эту историю. Внезапно Франкенштейн поворачивается к костру; озарение на его лице вычерчивается резкой светотенью. — ...Остров в море. Замок на холме. В пылу этого момента связь раскрывается со стороны самого Франкенштейна. И Райзел видит это. Видит возвышающуюся башню и шпили замка Лорда, прорезающие облака в вышине. Видит надвигающиеся просторы острова, пятнами проступающего сквозь туман. Мост, давно разрушенный, истерзанный морем. Осязаемый, пугающий мираж. Чужеродное, чудовищное чудо. Это был тот день, когда Франкенштейн нашел Лукедонию. Он сжимал свой обнаженный бок, влажный от крови, шагая навстречу этому исполину... Франкенштейн с хрипом обрывает воспоминание. Он падает на четвереньки, внезапно тяжело задышав из-за раскрытой связи. Райзел встает. — Лукедония. Ему снилась Лукедония. Внезапно раздается громкий хруст. Франкенштейн вскидывается, сжимая кулаки. — Кто здесь? Елена Томеску выходит из-за лачуг. — ...Добрый вечер, — вежливо говорит она. — У меня есть... Есть кое-что, что вы должны знать.

***

Елена плотно закрывает за собой дверь. Она тщательно затворяет окна. От тлеющего очага, где угли собраны в кучу, чтобы сохранить тепло в ночи, исходит слабое свечение, но в остальном дом гнетуще темен. Она не разжигает огонь заново. И не зажигает свечу. Запах сахарно-сладких гвоздик яростно контрастирует с кричащей аурой страха, не принадлежащего ему самому. Райзел чувствует, как этот страх проникает ему под кожу. — Пообещайте мне, — требует Елена. — Пообещайте мне — прямо сейчас — что вы покинете Бран, когда узнаете то, что я должна сказать. Вы... вы не расскажете ни единой живой душе за пределами этого дома. Вы уедете. — Миссис Томеску... — Мистер Фредерик, я расскажу вам всё, что вы хотите знать! Елена прикрывает рот рукой. Из глубины дома доносится шорох сдвигаемых одеял, скрипит каркас кровати. Тихий вздох можно было бы принять за испуганный вскрик. Габриэль спит где-то в комнатах. Все под этой крышей замирают в мертвой тишине. Елена пятится, спотыкаясь, словно от изнеможения, пока подколенками не натыкается на кухонную скамью. Она оседает на нее, даже не глядя. — Я всё расскажу. А вы уедете. И никогда не вернетесь. Франкенштейн колеблется. Райзел делает шаг вперед. Франкенштейн с удивлением смотрит, как он обходит его. — Я, Кадис Этрама Ди Райзел, даю тебе слово — Елена из дома Томеску. Твои тайны сокрыты навеки. — Ваше слово твердо? — Что бы ты ни произнесла, я сохраню это до скончания времен. Елена решительно кивает. Она поднимается со скамьи и шагает вперед; каждый ее шаг и движение тверды и выверены, словно она репетировала это заранее, точно зная, какие слова произнесет и какое бремя сбросит. Взвесив все варианты и подготовив себя, она бросает на Райзела и Франкенштейна твердый, но искренний взгляд. — Мой сын не сбегал. Мой сын не сводил счеты с жизнью, — заявляет она. — Гидеон был под мороком. Я знаю... я знаю, что его убили вампиры. Райзел и Франкенштейн слушают. Елена не оставляет места ни для намеков, ни для долгих описаний — ее рассказ короток, прямолинеен и полон горечи, без малейшей попытки соблюсти приличия. Она описывает, как Гидеон превратился из жизнерадостного, крепкого мальчика в болезненную, бледную тень самого себя. В свои последние дни он почти не разговаривал с матерью. Он так часто ходил во сне, что его ступни покрылись мозолями и обморожениями. — Вампиры во много раз сильнее нас. Что мы могли сделать? Они укусили Гидеона, и с того самого дня он уже не был прежним. Больше года он был их рабом. Когда она заканчивает, ее рассказ повисает в воздухе, отдавая кислой горечью. Райзел смотрит на нее с тяжелым предчувствием. В ней есть что-то неправильное — в ее ужасающем чувстве вины и ужасных словах, таких же двуличных, как и ее недавние отпирательства; но, думает Райзел, это вполне естественно. У нее нет возможности возместить ущерб, нет способа добиться справедливости для убитого сына, кроме как признать собственное бессилие. Пауза затягивается. Франкенштейн нарушает ее. — Почему вы рассказываете нам это? Елена поднимает взгляд. Ее глаза кажутся пустыми глазницами. — Вы ведь убили его, не так ли? Сегодня вы избавили Бран от вампира. — Елена сглатывает, и в ее голосе звучит пыл, горячий яд: — Я знаю, где они. Я знаю, где вампирское гнездо. Оно недалеко от Брана. Их логово находится под землей — за заснеженным лугом, за долиной в форме подковы — в заброшенном зимнем бункере глубоко в горах. Там вы их и найдете. Райзел поднимается на ноги. — Веди. — Нет нужды, — резко отзывается Франкенштейн. — Я знаю, где это.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!