~
28 августа 2023, 00:00Фа́ригард, Ха́лльдисхейм
1152 год от Великой Зимы
Тихо скрипит старая лодчонка, качаясь под еле слышный плеск воды; матушка гребёт молча. Э́йнару она кажется и вовсе неживою, хоть и продолжает на вёсла налегать сильными руками в толстых перчатках.
Будто целая вечность прошла с той минуты, как разбудила его матушка поздней ночью да выезжать приказала. Как добрались они до заброшенной пристани и сели в лодку — и как приказала она тогда своим дружинницам оставить их и ни одной живой душе не рассказывать, куда свою ярлину провожали. Не видит Эйнар ни берега, ни островов далёких — то ли оттого, что далеко уж они уплыли, то ли от слёз, глаза ему застлавших мутной пеленой.
С детства мечтал он, как приедет за ним на рассвете невеста к воротам матушки, подаст ему руку да укроет голову белым платком, а затем даст испить напитка медового, пьянящего. Как закатят праздник, какого город ещё не видывал — и как увезёт его молодая жена в свой дом, чтобы там уют наводил и дарил ей любовь да ласку. Однако суждена ему свадьба иная: везут его к невесте глубокой ночью, без пира и без благословения, а вместо платка на голове его обруч с рунами, что матушка наотрез прочесть отказалась. Не радуется она даже, что наконец достойную невесту для него нашла: лицо её мрачнее пыльных идолов Фьо́тры.
— Матушка… — шепчет одними губами Эйнар, но голос его теряется в удушающей тишине. — Что же тяготит тебя? Неужто оплошал я как-то — или не рада, что я наконец свой долг исполняю?..
Говорит он о долге неуверенно — а у самого перед глазами невольно встаёт образ Со́львейг, любви его обречённой, что свободнее ветра и неудержимее смерти. Беспутная и бесстрашная, так непохожа она на разодетых в меха и золото купчих, ярлин, бывших воительниц — всех тех, что приезжали к матушке просить его руки и уходили ни с чем.
Сольвейг бы и подавно взашей погнали: за ней-то нет ни земель, ни армий. Дочери простой земледелицы на сына ярлины, самого завидного жениха в городе, и вовсе смотреть нельзя — только для Сольвейг в целом свете не нашлось бы владычицы ни земной, ни небесной, чьему запрету могла бы она повиноваться. Может, оттого и полюбилась она ему, юноше, свободы не знавшему.
Не желал Эйнар богинь прогневать — однако нет-нет да и мечтал украдкой, что проберётся она под покровом ночи в его горницу, и уедут они вместе далеко-далеко, и не будет больше у ярлины Исанфри́ды сына. Отказался бы он и от нарядов богатых, и от сна до полудня, и от перин мягких, лишь бы подле любимой всю жизнь прожить — однако разбились его мечты, как чёрные волны разбиваются о деревянный остов лодки.
Негоже юноше на пути к невесте о другой думать — да только не выходят у него из головы улыбка плутоватая, коса длинная да взгляд проницательный. Слишком коротким было их прощание, слишком много друг другу не успели сказать.
Снова набегают на глаза слёзы; Эйнар, всхлипнув, утирает их рукавом.
Вдруг с глухим толчком лодка врезается в землю: пристают они к крохотному островку — голому, будто вершина подводной скалы, выступившая на поверхность; только деревце одинокое и кривое растёт. Матушка в темноте тянется то ли к карману, то ли к сумке — а затем вдруг проводит по лицу Эйнара, знак какой-то на лбу рисуя.
Заканчивает — и молча подталкивает его в спину, словно одну из многочисленных преступниц, казнённых её руками: однако страшнее любой казни его участь безрадостная.
Он переступает через борт и ступает на неровный берег: матушка кивком головы велит взобраться выше, и он поднимается, раня ладони об острые выступы и поскальзываясь на мокром камне.
В иной раз побоялся бы он платье изорвать, украшения растерять… да только убранство его свадебное — лишь верёвки грубые, что змеями запястья обвивают, и слёзы горькие по жизни прежней.
— Матушка…
Он, всхлипнув, поворачивается — но не видно ни её, ни даже лодки. Уплыла… так быстро и так бесшумно?
— Матушка!
Но молчание становится ему ответом. Вокруг всё темнеет — в таком мраке и рук собственных не разглядеть, — а затем, наоборот, вспыхивает белым. Плывёт и шатается, сжимается и тянется…
Эйнар сперва кое-как держится на ногах, но затем всё же теряет равновесие и падает на колени.
Кружится голова. Он подползает ближе к краю и тянет руки, чтобы набрать студёной водицы — но волна отступает, будто нарочно избегая его ладони. И кажется юноше, что и вода — не вода, и рябь на ней — не рябь: прямо чешуя чья-то блестит…
Морская змея, высунув огромную голову, щурит на него белёсые глаза: морда змеиная — а улыбка будто бы человечья!
— Здравствуй! — он машет ей и широко улыбается. — Ты, моря рассекающая, — не знаешь ли, где матушка проплывала? Оставила меня здесь, но сама пропала куда-то — а мы к наречённой моей направлялись…
Змея скалит тонкие бурые зубы и склоняет голову, словно понимая — а он этому не удивлён отчего-то.
— О наречённой не знаю, Эйнар, — она моргает, как человек, белёсыми веками, — но знаю, что вздыхает о тебе любимая Сольвейг, с нежностью вспоминает. Садись ко мне на спину, поплывём вместе — и увидишь её снова.
Вздрагивает юноша, совсем не удивляясь даже тому, что тварь морская говорит с ним и имя его знает.
— Нет, — молвит он, вздыхая тяжело. — Другой я отдан, не обрадуется матушка тому, что не исполнил долг сыновний.
— Как знаешь, — змея, сверкнув мокрой чешуёй, вновь сливается с волнами и исчезает — может, и впрямь это волна была? Или торчащий наружу мёртвый корень? Мало ли что в темноте померещится!
Он опускает взгляд вниз — казалось, только на суше стоял, но башмаки уже насквозь мокрые! Да и сам островок будто чуть меньше стал…
Поднявшись ещё немного, он проводит пальцами по шершавой коре. Приглядывается — а дерево не из дерева вовсе, но из костей и плоти: не живой, но пульсирующей; не мёртвой, но ледяной. Руку протянешь — обхватит отростками, срастётся, поглотит…
Может, это оно с ним заговорило?
Странно становится ему от этих мыслей — и холодно, с каждым мигом холоднее. Медленно коченеют пальцы; Эйнар дует на них в попытке согреть. Не видно даже границы между водою и небом: чернота вокруг, бескрайняя и ненасытная. Лишь в небе всё пятно какое-то мелькает, всё ближе и ближе…
Птица! Только не понять, какая: вроде бы ворона, да только огромных таких он не видал ещё…
— Здравствуй! — он встаёт на носочки, пытаясь как можно выше казаться; птица, заметив его, расправляет крылья поднявшемуся ветру. — Ты, обнимающая небо, — не видела ли лодку с матушкой?
Спускается к нему — вблизи будто до костей облезшая и выпотрошенная: такими не в небесах любуются, таких к столу подают.
— Нет, Эйнар-р, не видела, — каркает она, и из раскрытого клюва червь выползает. — Да только видит тебя каждой ночью во снах любимая Сольвейг, забыть не может. Дай же взять тебя в когти, полетим вместе — и жить с ней будешь в любви и согласии.
Эйнар смотрит — отчего она про когти говорит, если вместо них руки человечьи? Такие его не удержат…
Он опускает взгляд вниз, на подол собственного платья. Вроде и в полный рост встал, и повыше поднялся — а ноги вновь в ледяной воде, да уже не по щиколотку, а по колено. Камень уже почти чёрен от влаги, лишь у подножья деревца сухо ещё.
Птица продолжает летать над юношей кругами в ожидании ответа.
— Не могу, — качает он головой. — Другой меня обещали. Не могу я матушку подвести…
Он вновь смотрит в небо — и кажется, что птицы тоже не было: это листок последний оторвался от ветки и на ветру закружил.
А море… уже не море — месиво, полное распахнутых глаз и разверзнутых пастей. Открываются они и закрываются, чавкают, скрежещут — только бы его не заметили…
Не они ли с ним заговорили? Во второй-то раз должен он был понять, где явь, а где морок!
Издалека шум какой-то слышен: плывёт к островку, плеская вёслами… лодка! Неужто матушка возвратилась-таки?..
Нет, то не лодка — то корабль, большой да богатый: слышно с него музыку, смех и голоса людские. Приглядевшись, Эйнар с удивлением узнаёт лица: соседки его да знакомые, подруги сестриц да матушки, которым он частенько за столом прислуживал.
Вот зачем она его здесь оставила, вот что готовила! Будет, будет ему и пир, и благословение!
Но вместо матушки машет ему Бри́нья, сестра старшая…
— Здравствуй, сестрица, — он, мягко улыбнувшись, тянет к ней руки. — Матушка уж с тобою, видать: помоги забраться, поплывём наконец вместе. Тебе-то хоть верить можно…
— Можно, вестимо: но только меня не матушка послала, а любимая твоя Сольвейг — тоскует она по тебе, жить не может, — Бринья перегибается через борт, навстречу ему. — Перебирайся-ка к нам: отвезём тебя к ней, чтобы славную свадьбу справить!
Обомлевает Эйнар. Давно уж обе дружбу ведут, с детства самого, — неужто сестрица обо всём прознала?..
— Скорее же, братец! — не унимается Бринья. — Золотыми дарами осыплем вас, чтобы до самой старости нужды не знали — а гулять будем три сезона да ещё три дня. Построили уж алтарь на свадебку, сварили мёд — одного лишь жениха не хватает…
Колеблется он невольно: в самом деле, отчего воля матушки должна быть сильнее воли сестрицы? И вот уже тянется он к чудесному кораблю всем телом…
— Ну же, не достать никак!
Вот-вот уже, кажется, соприкоснутся они — но всё выше борт корабля, всё дальше протянутая рука. Всё яростнее хлещет вода вокруг — уже по грудь ему, по шею…
— Держись!
Бринья наконец хватает его — крепко-крепко; и, знает Эйнар, до самой свадьбы не отпустит. Ни мороку, ни приливу — только Сольвейг она передаст драгоценного своего брата.
Он облегчённо выдыхает и переводит на сестрицу взгляд… но на месте её — чудовище с пёсьей головой и свиной щетиной; и когти, сочась гноем, протыкают тело юноши насквозь.
— Вот ты и мой теперь, — говорит оно хрюкающим, булькающим голосом.
А затем — ледяная вода, накатив огромной чёрной волной, окончательно над головой Эйнара смыкается.
Он зачем-то набирает в грудь воздуха… зачем? Он не понимает, зачем, ведь воздух не нужен. Но понимает, что больше не холодно. Где он был? Где он сейчас?
Похоже, что в длинном доме: потолок высок, а широкие окна распахнуты. Горят в нём огни, но не греют; алтарь свадебный в глубине стоит, и у него глаза есть, бегают туда-сюда…
Точно: он ведь к невесте пришёл!
— Жених, жених! — захлёбываются лающим смехом голоса. Эйнар оборачивается: двое пригожих юношей оказываются подле него, платок на голову набрасывают, украшеньями руки и грудь обвешивают, что аж тяжело становится. А, вот и слуги — значит, хозяйка недалеко!..
Он хватает одного из них за локоть, чтобы послать за соболиным полушубком, — но держит уже не руку, а узловатый сук того деревца с островка. Чуть, дурак, с деревом не заговорил: другие увидели бы — засмеяли!..
А потом исчезает и дерево, и украшения… исчезает вообще всё, даже темнота.
Далеко, но близко; тёмная, но бледная, — предстаёт перед ним вдруг женщина.
Она в плаще длинном да с волосами чудными: в чёрной копне красные пряди. Лицо точёное, суровое и белое: по всему видать, богачка, что ни дня на солнце не работала. Иль воительница? И такое быть может: статна, высока и плечиста — но меча при ней не видно…
— Всё кончилось, преданный сын; чего же стоишь как ледяная статуя? Пришёл пировать — так пируй всласть!
Странная она: вроде бы и говорит, а лицо почти не шевелится. Вроде бы и человечий голос, а звучит не от неё, а будто отовсюду. И отчего «преданный»? Матушке лишь её дружинницы преданны, а доля сыновняя — послушание…
— Это ты моя невеста? — боязно косится Эйнар: вроде бы и она, а руки не подала и сама больше на ледяную статую похожа. Почти живая, почти человек — но как заговорит, сразу так нехорошо и жутко становится!
Женщина лениво делает знак рукой, и две её прислужницы берут Эйнара под руки, к столу подводят — хоть и не было мгновенье назад этого стола. Держат крепко, на помост поднимают, на кресло высоченное сажают — а оно роскошное, всё в позолоте, узорах и вырезанных на подлокотниках змеях.
— А тебя, значится, на свадьбу привезли? — спрашивает женщина: голос насмешливый, а лицо что мрамор. Странно не знать: здесь, наверное, о прибытии сына Исанфриды по всем углам уже раструбили!
Но от этих слов он удерживается.
— Да — но не к тебе, похоже, раз жениха не ждёшь…
— Похоже, что так.
Неуютно с нею, да и беседа совсем не ладится — со змеёй и с птицей полегче было, наговорился бы за все свои зимы, не будь они мороком. Авось, настоящую невесту недолго ждать придётся…
— Скажи хоть, — шепчет он, вспомнив, что имени её до сих пор не знает, — как звать тебя, если не невестою.
Женщина взмахивает тяжёлым плащом, словно крылом, и садится напротив.
— У меня много имён, — говорит наконец она, улыбаясь слегка — криво и жутко, как ни один человек не сможет. — Но ты можешь звать меня А́льдри, как звала твоя мать и мать твоей матери. Погляди-ка: слуги мои постарались и пир накрыли в традициях ваших, чтобы чувствовал ты себя как в матернем доме. Угощайся же!
Широким жестом она обводит стол, от яств ломящийся — но ни сама хозяйка не ест, ни её молчаливые прислужницы, и он лишь сильнее кутается он в платок — то ли от холода, то ли от страха.
— Странное имя, и чертоги у тебя странные. Вроде бы совсем недавно попал сюда, а как именно — уж не помню…
На мгновение думает он, что снится ему это всё: так волнуется, что даже сны об одной лишь свадьбе. Да и женщина эта — такая, каких наяву не встретишь…
— Пируй спокойно. Утри слёзы и не думай, что было раньше и как попал сюда — ведь нет больше ни горя, ни боли. Не здесь — здесь лишь покой.
Он и не плачет больше, зачем слёзы-то утирать? Да и женщина эта — всяко не одна из небесных богинь, чтобы так утешать: словами этими дома покойниц на погребальный костёр провожают…
Эйнар застывает на месте.
— Я… умер, да?
Альдри задерживает на нём взгляд. У неё даже глаза странные: не голубые и не серые, а… рыжевато-красные, как волосы у Сольвейг.
— Нет, — помедлив и снисходительно, еле заметно улыбнувшись, отвечает она. — Не умер. Ты правильно подумал: это лишь сон. Ты спишь, а твоя матушка стоит рядом и наблюдает.
— Матушка! — Эйнар пытается вскочить с места, но вырезанные змеи вдруг оборачиваются живыми, оплетают его руки, ложатся тяжкой ношей на грудь. — Я, видать, по пути к наречённой заснул: знать бы, какая она…
Под пристальным взглядом он всё же берёт роскошный кубок, сверкающий самоцветами и золотом: из таких только конунгам и пить!
Пробует и чувствует: ничего вкуснее не пил в жизни! Оттого, должно быть, и дают юнцам хмель испробовать лишь дважды в жизни, чтобы не поддались слабостям тела…
— Искреннейшее из подношений — но вместе с тем и гнуснейшее. Предать такого юнца — что росток молодой надломить: хоть и вырастет потом деревом, но кривым, больным: как прежде уж не станет, — Альдри не отрывает от него глаз. — Нет у тебя никакой наречённой, сын Исанфриды.
Эйнар вздрагивает, подумав поначалу, что ослышался. Как так — нет наречённой? А как же все беседы о загадочной заморской невесте, все отказы приходившим к их порогу женщинам, все подарки и убранство свадебное?..
Но на мгновение думает он: может, то Лью́винн наблюдал за любовью его несчастной — и помог, как сумел…
— Напрасно боишься связать руки с нелюбимой, — её насмешливый голос вторит его мыслям. — Богиням твоим не по нраву окажется, ведь изнывать-то по другой будешь.
Страх пронзает юношу остро и резко, как вышивальная игла под ногтем. Знает — откуда? Впрочем, она ведь в его сне, и ведомы ей все тайны и страхи, все мысли и желания — даже те, что он всеми силами от себя гонит…
Главное, чтобы матушки здесь тоже не оказалось.
— Я не виноват, — опустив глаза, шепчет он еле слышно, одними губами — однако внимательно наблюдает за ним Альдри, будто отовсюду услышать способная. — Но, если не с нелюбимой… Сольвейг — суждено ли мне увидеть её снова? Хоть раз в жизни, хоть на миг — смогу ли?..
В груди сжимается что-то то ли от терзания беспрестанного, то ли от сомнения: разве может она, женщина из его сна, знать? Но он отчего-то верит ей, верит каждому слову, находя в них последнее спасение.
— Да, сын Исанфриды, — наконец отвечает Альдри. — Много утечёт воды и крови, прежде чем она будет готова вновь встретиться с тобою, а ты — послужить ей; но, коль терпелив будешь, лишь в радость тебе станет эта служба.
— Но сколько же зим пройдёт до той поры?.. Быть может, встречу я её уже дряхлым стариком: признает ли она меня таким, полюбит ли?..
Альдри пожимает плечами.
— Это дело нехитрое, — молвит она непривычно по-житейски и по-людски. — Если и впрямь так о том печёшься — то будь вечно молод и прекрасен, как в миг, когда вошёл сюда. Одна зима будет сменять другую — но не осквернит время твой облик, покуда не примет тебя сыра земля; так сказала я — и так будет.
И вновь говорит она чудно, не как люди меж собою беседуют… Но разве не тем хороши сны, что в них всё на свете оказаться может?
Всё на свете — даже мир, где нет ни горя, ни боли, ни нелюбимой невесты.
И думает Эйнар вдруг: если это и правда сон, то очень добрый, — хоть и страшный поначалу.
Но вдруг чувствует, будто что-то вырывает его, выдёргивает; вновь меркнут краски, и даже сама Альдри сливается своим плащом с окружающей тьмой.
— Нет! — Эйнар тянет к ней руки, захлёбываясь слезами. — Не оставляй меня!
Альдри оборачивается.
— Не оставляю. Ты сам уходишь.
***
— Осталось ещё немного, — грубая мозолистая рука дотрагивается до ледяного лба юноши. Тот всё так же неподвижен, лишь грудь его слабо вздымается, наполняясь живительным воздухом. — Ты сделала всё правильно, Исанфрида. Сейчас он просто спит… и, наверное, видит хорошие сны.
Ярлина отходит от сына, пытаясь смотреть куда угодно, но не на него; взгляд цепляется за распростёртую под потолком тушу огромной птицы. Экая умелица смастерила: почти как настоящая…
— Не оставляй попыток, — бросает она рассеянно. — Хороша же цена за покой моих дочерей. Эта тварь…
Ю́лма, сузив и без того раскосые глаза, нагибается и подносит к трескучему пламени камина нож с плоским широким лезвием.
— Насытится и успокоится, я помню. Нет нужды напоминать: мы ведь все ищем… то же, что и ты. Способ победить смерть.
— Тогда почему не примете к себе?
Лезвие понемногу начинает краснеть, нагреваясь, — Юлма хмыкает и поворачивает его другой стороной.
— В нашем храме когда-то была женщина с Севера. И некоторые из нас… слишком хорошо помнят её безумие, чтобы теперь принять тебя.
Глаза Исанфриды вспыхивают, словно блики на лезвие клинка; она в мгновение тянется к ножнам.
— По-твоему, я тоже безумна?!
Юлма стоит не шелохнувшись, как если бы невидимая стена защищала её от меча бывшей воительницы.
— Не безумнее любой другой, что отдаёт своё дитя на растерзание чему-то ужаснее даже северного сейда .
Вспышка угасает, не успев разгореться: Исанфрида не знает наверняка, правду чужестранка говорит или просто бахвалится. Сама она и сейду-то одну всего видела — точнее, думала так, пока Хьяльмви́да не разуверила…
— Не тебе меня корить… палачиха. Ты не была на моём месте — и не будешь.
— Да-да, я помню, — Юлма кивает, усмехаясь. — Все вы так говорили — только ты даже не спросила, что с ним надо будет делать.
— Ну и что?..
Исанфрида, не удержавшись, переводит взгляд на сына: набухшие вены утыканы чёрными трубками, начертанный ею же знак въелся в кожу.
— А разве это имеет значение? «Всё, чтобы избавиться от проклятия, терзающего твой род,» — разве не так ты говорила?
Договорив, Юлма откладывает нож и проводит кончиками пальцев по бледной щеке юноши — дольше, чем положено незнакомой женщине, не связанной с ним ни одной кровью, ни даже одной родиной.
— Можешь забрать его, — кивает Исанфрида, окинув её быстрым взглядом. — Будет тебе благодарность за старания: таким он всё равно едва ли тебе пригодится.
— Юлма из рода Йо́нне, с Нижнего Суо́ла, — проговаривает её собеседница — медленно и протяжно, будто смакуя слова. — Такой ты меня впишешь в летопись своего рода?
— Впишу, впишу… невестушка заморская, — Исанфрида мерит тяжёлыми шагами дощатый пол. — Если, конечно, запомню. Но знай, если моя жертва окажется напрасной, если ты не поможешь побороть это проклятие…
Её глаза-льдинки сужаются.
— То разделишь его с нами.
Исанфрида разворачивается, не проронив больше ни слова. Веки Эйнара на мгновение еле заметно вздрагивают.
Но мать, уходя, уже этого не видит.
100
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!