Между двух миров

17 марта 2024, 00:00
Минул уже не один десяток лет с тех пор, но от одних лишь воспоминаний в моих жилах стынет кровь, а сердце сжимается от боли и страха. Мне тогда было около одиннадцати, совсем еще ребенок. Мы с моим старшим братом Женькой отправились в лес за дровами. Стоял январь, и снег радостно сверкал в лучах солнца. Мы уже было подошли к нашей деревне с охапкой дров в руках, когда из-за деревьев показалось невероятных размеров пламя. Женя, как и я, в ужасе замер. Нарубленные дрова с грохотом рухнули на снег. Мы не могли пошевелиться, наблюдая, как беспощадное пламя охватило все, что мы так любили. Мое сознание прошибала одна фраза: «Хоть бы с мамой и сестренкой все было хорошо». Здравый смысл и мерзкий смех фашистов, оцепивших деревню, говорили об обратном. На глаза накатились слезы. Не знаю, сколько мы так стояли, решились подойти только когда пожарище окончательно потухло, превратившись в мертвое пепелище. Немцев уже видно не было. Мы, осторожно ступая по пеплу, направились к родному дому, от которого не осталось и следа. На месте, хоть и маленькой, но уютной избы, лежали тлеющие угли. За одним из угольков я заметил небольшой силуэт, смутно мне знакомый. Осторожно потянув за некое подобие лапки, я понял, что это была любимая игрушка сестры. Горькие слезы загородили весь обзор. Мой голос содрогался от рыданий. Я даже не заметил, как подошел Женька и обнял меня. Вдали послышались мерзкие голоса, что стремительно приближались к нам. С того дня моя жизнь разделилась на до и после. Краски сгущались в моем детском сознании, окрашиваясь в бордовые оттенки. Уже на следующий день нас с Женей повезли в Освенцим. Женя в начале пути что-то кричал фашистам, получая в ответ удары по лицу и телу. К концу поездки он совсем охрип, а на коже виднелись ссадины и кровоподтеки. Мы ехали стоя, от чего ноги ужасно гудели. С нами было еще довольно много человек. Доехали не все. Упавших замертво просто скидывали вниз. Эта поездка оказалась самой долгой и мучительной в моей жизни. Точно не знаю, сколько мы ехали. Когда показались ворота лагеря, мне в глаза сразу же бросилась надпись, значение которой будто набатом звучало в сознании: «Труд освобождает». Эта надпись ознаменовала конец поездки, и начало самого страшного периода в моей жизни – несколько недель пребывания в Освенциме. Как только я стал очередным узником Освенцима, мое имя перестало иметь какое-либо значение для надзирателей, если для них имеет значение хоть вообще что-либо. В тот январский день для мира пропал такой мальчишка, как Толя Верямской. Тогда я еще не в полной мере осознавал плачевность своего положения. Нас с Женькой почти сразу же разделили. Я старался не терять надежды увидеть его снова. На тот момент он был моей последней опорой в этом жестоком мире. С тех пор я ни разу его не видел. Прошло несколько дней с моего нахождения в Освенциме. Я уже начал ослабевать из-за постоянного, раздирающего изнутри чувства голода, настигавшего меня все время, даже во сне. Те несколько недель я почти не жил, скорее существовал. Нас поднимали еще до рассвета. Стояла кромешная тьма, а в ушах звучал грохот гонга, который намертво отпечатался в моей памяти. Каждый старался встать как можно скорее, собирая по крупицам остатки жизни, чтобы не получить новые синяки, ссадины или еще чего хуже. Нам раздавали некую коричневую, пахнущую чем-то отвратительным и явно несъедобным, жижу. Пленных, больше похожих на мертвецов, нежели живых людей, выгоняли на площадку перед бараком. После переклички мы направлялись на место работы. Работали все, даже с температурой несовместимой с жизнью. Больные старались где-нибудь спрятаться, но их непременно находили и жестоко избивали. Некоторые после такого были неспособны пошевелиться и оставались беспомощно лежать на промерзшей земле. Направлялись на работу мы под звуки оркестра. Сначала мне это понравилось, я всегда любил музыку. Потом я понял, что они лишь создавали иллюзию счастья. Смотреть на тела погибших под веселую музыку было невыносимо. Каждый что-то постоянно делал, превозмогая всю ту боль, что заполоняла мысли. За нами всегда наблюдали офицеры. В моей памяти навсегда отпечаталась злобная ухмылка одного из них, при взгляде на которую у меня внутри все сжималось от страха. Вечером мы возвращались обратно в ровных шеренгах под игру все того же оркестра, чье звучание, казалось, насмехается над нами, больными, ослабевшими и искалеченными. Снова перекличка, на которой всегда кого-то не хватало. После мы брели обратно в свои бараки, Лежа на подобии спального места, я старался не думать о голоде, что бил по разуму, отзываясь дрожью во всем теле. Я часто вспоминал прошлое: мать, сестру, брата, отца, ушедшего на войну еще в самом ее начале, и деревенских ребят, с которыми я дружил. Мысли о них были для меня единственным лучиком света в темной, вязкой неизвестности, раскалывающей душу на мелкие осколки, подобные осколкам хрустальной вазы. Дни протекали незаметно, в какой-то момент у меня не осталось сил их считать. Ежедневно я был словно между двух миров – миром живых и миром мертвых. Особенно все обострялось во время сдачи крови. Ее мы сдавали каждый день, не пропуская ни одного. Медицинский кабинет, в котором из нас выкачивали кровь, не был особо примечательным, как и все в Освенциме. Только алые цветы, которые приносил одни из фашистов медсестре, напоминали кровавые разводы, стекающие по белым стенам комнаты. Сама медсестра напоминала мне ведьму, Ее тонкие, длинные, скрюченные пальцы беспощадно впивались мертвой хваткой в руку, оставляя синяки, не давая даже шанса вырваться. Однажды у меня промелькнула мысль, что когда-нибудь из меня выкачают всю кровь, не оставив ни капельки. С каждым стаканом багровой жидкости моя кожа становилась все бледнее и бледнее, но это было не самое страшное, страшнее было видеть свои руки и руки остальных узников, покрытые маленькими ранками. Все те, кто попал в Освенцим, держались вместе, иначе было просто не выжить. Каждый старался поделиться и без того малым количеством еды с ближним. Сейчас я понимаю, что выжил тогда только благодаря людской доброте, как и остальные дети и подростки, находившиеся там. Каждый день я думал, что утро для меня может и не наступить. В последнюю неделю своего нахождения там я едва ли мог ходить, не то, что выполнять нечеловеческую работу. Но необъяснимым образом я оставался жив и даже в каком-то другом, болезненном создании. Несмотря на то, что я вполне мог осознавать все происходящее, воспоминания о последней неделе будто испарились из моей головы, но это даже к лучшему. Только один день я помню во всех красках – 27 января. В тот день я даже не мог подняться с так называемой постели. Вдруг начался переполох, а лица товарищей по несчастью озарила счастливейшая улыбка, которой я никогда раньше не видел. Я и сам улыбнулся, не слишком понимая чему. Меня кто-то поднял и вынес на улицу. Воздух тут же обжег легкие. До меня доносились то радостные, то испуганные крики истощенных узников. Как я потом узнал, уже находясь в советском госпитале, меня, лежавшего почти без сознания, спас один из солдат, чьего имени я так и не узнал, о чем до сих жалею. Врачи были в совершенной растерянности, не понимая, как я вообще выжил. Я был крайне истощен, напоминая скелет, обтянутый кожей. Сама кожа практически просвечивала из-за недостатка крови. Руки были покрыты маленькими ранками, под которыми синели тоненькие вены. Меня постоянно бил озноб. Но я не мог перестать улыбаться, словно обезумев от счастья. В тот, поистине лучший день моей жизни я вновь обрел себя и вспомнил, что я не просто рядовой заключенный, с сухим номером на полосатой рубахе. Я вновь стал мальчишкой по имени Толя Верямской. После войны я очень долго искал Женьку, но безуспешно. Нашел только небольшую фотографию у дальних родственников, которая теперь бережно храниться в семейном альбоме. А своего сына я назвал Женька.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!