Часть 8

3 января 2026, 23:40

      Много лет назад…

      В большой, стерильно-белой палате было невыносимо скучно. Воздух пах антисептиком и тишиной, нарушаемой лишь далекими шагами и шепотом за дверью. Здесь были врачи в хрустящих халатах, ученые с озабоченными лицами, медсестры. И другие дети. Но мне запрещали с ними играть.       Отец был не просто строг. Он был монолитом, высеченным из льда и долга. Его визиты в нашу «резиденцию» в этом лучшем медицинском комплексе Нью-Эриду всегда заканчивались одним: холодным, методичным отчитыванием. «Ты — Аргент, — говорил он, не повышая голоса, но каждое слово било, как хлыст. — Твое поведение — отражение нашей семьи. Смех, беготня, игры с… случайными детьми — это для обывателей. Ты должна учиться наблюдать, анализировать, быть выше».       Мама ничего не говорила в его присутствии. Она лишь печально улыбалась, глядя куда-то мимо, и тихо качала головой, когда его спина поворачивалась к двери. Она не перечила, но была моей тихой союзницей. Мама была не просто врачом — она была ведущим исследователем эфира, его влияния на органику, одним из немногих, кто пытался понять саму суть «Эхо-распада». И часто, под предлогом «прогулки для здоровья», она отпускала меня из этой золоченой клетки.       В один из таких дней я все же осмелилась. Девочка с рыжими кудрями, София, предложила сыграть в прятки в закрытом, но огромном зимнем саду на крыше. Мы бегали меж искусственных пальм и цитрусовых деревьев, пока я, оглядываясь, не споткнулась о выступающий корень. Грохнулась на каменную плитку, и белоснежное платье с кружевным воротничком мгновенно покрылось зелеными разводами и пылью. Больно? Еще бы. Колени горели огнем.       София подбежала, её лицо выражало искреннюю тревогу. — Больно? — она протянула руку. Не боясь испачкаться. — Осторожнее. — Не больно, — солгала я, вставая сама. Показывать слабость было строжайшим табу. Плакать — «недостойным поведением». — Мне… нужно к маме. Придется снова выслушивать лекцию. Только не от мамы… — Пойдем, я провожу, — София все же взяла меня под локоть, её поддержка была нежной. — Точно не болит? — Точно, — я стиснула зубы, стараясь не хромать.       Она довела меня прямо до маминого исследовательского блока — длинного коридора с дверями из матового стекла. Из-за одной доносились голоса. Низкий, уверенный бас отца и спокойный, но напряженный тон мамы. — Думаю, сейчас не лучшее время, — прошептала я, с опаской прислушиваясь. — Я подожду у двери, а ты иди. Если мой отец увидит… — Тебя снова отругают, — София печально вздохнула, ее рыжие кудри поникли. — Ладно. Приходи завтра поиграть!       Когда она скрылась за поворотом, в коридоре воцарилась гнетущая тишина, нарушаемая лишь невнятным гулом спора. Входить было страшно. Я опустила голову, и в ушах уже стоял эхо ровный, ледяной голос отца. Вместо того чтобы ждать, я пошла прочь, блуждая по бесконечным, похожим друг на друга коридорам. Я разглядывала висевшие на стенах репродукции старых мастеров — пейзажи безлюдных, идеальных миров.       Свернув в неприметный проход, я оказалась в совершенно другой части комплекса. Здесь было темнее, холоднее. Окна, если и были, то маленькие и забранные решетками. А двери… они были массивными, металлическими, больше похожими на двери в мамины высокобезопасные лаборатории. На них горели тусклые индикаторы.       Одна из дверей была приоткрыта. Любопытство, то самое, за которое меня ругали, взяло верх. Я осторожно заглянула внутрь.       Палата была полутемной, освещенной лишь голубоватым светом мониторов. На огромной, слишком большой для него кровати сидел мальчик. Лет на десять, наверное, старше меня. У него были иссиня-черные волосы, падавшие на лоб, и бледная, почти прозрачная кожа. К его рукам, груди, виску тянулись провода и трубки капельниц. Он сидел неподвижно, статуей, но когда тень от двери упала на него, он резко дернул головой.       И посмотрел прямо на меня.       Его глаза были огромными. И золотыми. Не теплыми, как мед, а холодными, как расплавленный металл, залитый в стекло. И совершенно… пустыми. В них не было ни любопытства, ни страха, ни даже раздражения. Только пустота и бесконечная усталость.       Я вышла из укрытия и сделала несколько шагов внутрь. Правила вежливости, вбитые отцом, сработали на автомате. — Привет, — сказала я тихо. — Я… немного заблудилась. Пока гуляла.       Мальчик молчал. Его золотые глаза изучали меня, но не как человека, а как непонятный предмет, нарушивший привычный порядок вещей. В его взгляде мелькнуло что-то — настороженность? Злость? Безразличие? Тишина стала давить на уши. — Ты болеешь, да? — спросила я, чувствуя себя глупо. Конечно, болен. И тут мне пришло в голову. Я полезла в карман платья и достала мятный леденец в серебристой обертке — те, что мама давала мне от тошноты. Они были горьковатыми и невкусными. — На. Поправляйся.       Я положила конфету на тумбочку рядом с ним. Он даже не взглянул на нее. В этот момент из коридора донесся шорох и приглушенные шаги. Сердце упало. Я резко обернулась к выходу, и забытая боль в колене вонзилась в сознание острой иглой. Я зашипела, схватившись за косяк, и, прихрамывая, выскользнула из палаты. На пороге обернулась в последний раз.       Мальчик все так же сидел и смотрел в мою сторону. Его золотые глаза в полумраке светились призрачно. Я неуверенно помахала ему рукой. — Пока-пока! Еще… еще увидимся.       И исчезла в коридоре, унося с собой образ этих пустых золотых глаз, которые будут преследовать меня еще много лет.

Сейчас.

      Я проснулась от собственного вздрагивания, в холодном поту. По спине пробежали мурашки. Давно мне не снились такие живые сны. Настолько яркие, что казалось, вот-вот снова услышишь этот ледяной, размеренный голос отца.       Я горько хмыкнула в темноте своей спальни. Тогда меня отчитали, конечно. Отец не просто кричал — он проводил многочасовой «разбор полетов», выясняя, как я «посмела проникнуть в закрытый карантинный сектор для особых пациентов». Это было нарушение субординации, безопасности и семейной репутации. Но в тот день случилось нечто невероятное. Мама впервые за много лет резко и четко сказала ему что-то в ответ. Я уже не помню слов, помню только, как он замолчал, его лицо стало каменным, и он вышел, хлопнув дверью. Мама потом долго держала меня на руках, молча, а ее плечи слегка вздрагивали.       Мы, Аргент, не были первой величиной в иерархии Нью-Эриду, но наше имя имело вес в военных и научных кругах. Отец, блестящий военный инженер. Мать — гений био-эфирных исследований. Я была их проектом, их наследием.       Мое детство было расписано по минутам: учителя, учебники, стратегические игры, основы медицины, этикет, фехтование. Мое увлечение музыкой в старших классах отца порадовало. Это ведь полезно для развития и общей эрудиции.       Я поступила в Академию, как того желал отец. Закончила экстерном, с высшими баллами. Передо мной лежал весь мир, все карьеры. А потом… потом отец скоропостижно скончался прямо после моего выпускного бала. Инфаркт. Говорили, от перенапряжения.       Его смерть не разбила мне сердце — она обрушила весь мир, в котором я жила. Оказалось, я держалась на его воле, как на стальном каркасе. Без него я была просто очень умной, очень растерянной девушкой.       На меня свалилось наследство. Огромный особняк, который всегда казался мне музеем. Коллекция картин, от которой веяло тоской. Акции небольших, но стабильных компаний. И жемчужина, гордость отца — частная клиника «Атриум». Лучшая в Нью-Эриду, соперничавшая с многими институтами и больницами. Управлять ею оказалось боем на выживание. Каждый день — балансирование между наукой, бизнесом, политикой и тем самым чувством долга, что было вбито в меня с детства. Я держалась. Как могла.       А потом погибла мама. Она умерла в собственной лаборатории. Изучала пиковую фазу эфирного воздействия, пытаясь найти ключ к тому самому «синдрому злокачественной устойчивости». Что-то пошло не так. Один из её подопечных, пациент с пограничными показателями, во время сеанса… стал эфириалом. Без понятия, как это произошло. Протоколы были уничтожены вместе с лабораторией.       Я помню, как мчалась туда по вызову системы экстренного оповещения. Помню, как смотрела на неё через бронестекло карантинного бокса. Она была ещё жива. Она что-то говорила. Губами, без звука, уставившись прямо на меня. Её глаза, всегда такие тёплые и умные, были полны не боли, а… срочности. Как будто она пыталась передать мне что-то. Я видела, как жизнь покидала её. Но слов я не разобрала. Никогда. Только беззвучный шепот на стекле, который навсегда остался самой мучительной загадкой моей жизни.       Её смерть добила меня окончательно. Она забрала с собой последний островок тихой любви и оставила меня одну в холодном, гулком особняке, во главе империи, которую я никогда не хотела. С единственным оружием в руках — тем, чему они меня научили: дисциплине, уму и упрямому, неистребимому желанию чинить то, что сломано.       Возможно, поэтому, встретив спустя годы те самые золотые глаза — уже не пустые, а скрывающие за своей насмешкой ту же самую, знакомую до боли усталость, — я не смогла пройти мимо.

Много лет назад…

      Мои последующие визиты к загадочному мальчику проходили ничуть не лучше первого. Как и третий, четвертый, пятый… Я приносила ему леденцы (он их игнорировал), украдкой вынесенные из столовой печенья (они черствели на тумбочке), книжку со сказками (страницы оставались неперелистанными), даже раскраску с карандашами (коробка пылилась нетронутой). Он просто молча смотрел на меня или в окно, его золотые глаза — два безжизненных озера.       Все изменилось в тот день, когда я упала прямо у него на глазах. У меня дико болела голова — последствия ночного «воспитательного» разговора с отцом, — но я, упрямая как мул, все равно потащилась к его палате. Уже уходя, под привычное ледяное молчание, почувствовала, как пол уходит из-под ног, свет в глазах поплыл и резко выключился.       Я очнулась в своей палате. Мама нашла меня раньше отца. Она не ругалась, только тяжело вздохнула, положив прохладную ладонь мне на лоб. — Навещай своего нового друга после обеда, хорошо, зайка? — прошептала она. — Когда солнце светит и голова не кружится. Я обрадовалась. Это было почти официальное разрешение. Следующий мой визит начался бы как все предыдущие, если бы не одно слово. — Ты… в порядке? — его голос был тихим, хрипловатым от долгого молчания, но абсолютно четким в гулкой пустоте палаты. Я замерла на пороге, будто меня окликнуло привидение. — Да, — выдохнула я, и на губы сами собой наползла огромная, глупая улыбка. — Я уже в порядке. Совсем! Я осмелела, подошла ближе, разглядывая его. Он казался немного живее, или мне это показалось? — Хочешь погулять? — рискнула я предложить. — Мне нельзя, — он машинально ответил и отвернулся к окну, но я уже набралась смелости. Я шагнула и взяла его за руку. Кожа была холодной и удивительно хрупкой на ощупь. — Можно! — заявила я с уверенностью, которой не чувствовала. — Со мной — можно! Я всё устрою!       И, к моему изумлению, он позволил себя поднять. С минуту стоял в нерешительности, а потом — его пальцы слабо сжали мои. Он пошел за мной, не говоря ни слова, но его шаги были неуверенными, будто он забыл, как это — просто идти.       В саду он преобразился. Долго, с сосредоточенным видом ученого, рассматривал каждый цветок, следил за порхающими бабочками, вздрагивал от щебета птиц. Потом просто опустился на теплую траву и уставился в небо, следя за плывущими облаками. Я плюхнулась рядом. — Ты не был здесь, да? — спросила я, срывая травинку. Он покачал головой, не отрывая взгляда от неба. — Хочешь, нарвём тебе цветов? — продолжала я. — В твоей палате так… пусто. — Не надо, — он ответил почти шёпотом, и уголок его губ дрогнул в чём-то, отдалённо напоминающем улыбку. — Они ведь завянут. Пусть лучше цветут здесь. — Ну, сразу же не завянут! Я принесу вазу! — Не надо, — он повторил резче и вдруг поднялся. Его лицо снова стало замкнутым, голос — плоским и безжизненным. — Я всё равно скоро умру.       Фраза повисла в воздухе, жестокая и неоспоримая. Но я, воспитанная на стоицизме отца, ответила первое, что пришло в голову: — Мы все умрём!       Это вышло ужасно жизнерадостно и неуместно. Я сама это поняла. Но эффект был неожиданным. Харумаса замер, а потом… рассмеялся. Это был тихий, срывающийся, почти болезненный звук. И из его прекрасных золотых глаз, которые я впервые видела живыми, покатились крупные, блестящие слезы. — Ты плачешь? — ахнула, не зная, что делать. — Нет, — он грубо вытер лицо рукавом пижамы, оставляя на ткани мокрые пятна, и перевёл на меня взгляд. Слёзы сделали его глаза ещё ярче, ещё более пронзительными. — Ты… смешная.       В этот момент он был не «мальчиком из палаты», а просто Харумасой. И его глаза были не холодным металлом, а тёплым, жидким солнцем. — Как тебя зовут? — спросила я, хотя имя уже знала от мамы. — Харумаса, — он хмыкнул. — А тебя как? — Эйлин, — ответила я и задумчиво повторила: — Ха-ру-ма-са… Красивое. «Вечная истина». Папа говорит, истина очень хрупкая. Прямо как хрустальная ваза! Может, поэтому ты тоже такой хрупкий? — Я не хрупкий! — он нахмурился, и его золотые глаза сверкнули из-под чёлки, отражая солнце. — Хрупкий! — запела я, вскакивая на ноги и отпрыгивая подальше. — Хрупкий-хрупкий! Как стекло! И тут случилось чудо. Он вскочил и побежал за мной. — Совсем не хрупкий! — кричал он, и в его голосе впервые прозвучали настоящие, детские эмоции: досада и азарт.       Мы носились по саду, как сумасшедшие. Я визжала: «Стеклянный мальчик! Хрустальный мальчик!», уворачиваясь от его неуклюжих попыток поймать меня. И снова увидела в его глазах слёзы — уже от смеха и злости. Решив, что переборщила, я нарочно споткнулась. — Хрустальный мальчик! — крикнула я уже почти сдаваясь. Он наконец поймал меня за плечо, но не удержал равновесие.       Мы кубарем покатились по мягкой траве, смеясь и цепляясь друг за друга, пока не остановились, запыхавшиеся. Я лежала на спине и хохотала, а он нависал надо мной, его чёрные волосы падали мне на лицо, а огромные золотые глаза сверкали, как у изумлённого кота. — Даже не знаю, на кого ты больше похож… На кота или на хрусталь, — прошептала я. — А ты… — он запнулся, ища слово, и вдруг выпалил: — А ты похожа на кролика! — На кролика? — я наклонила голову. — Это же мило! — Кролики глупые! — заявил он с торжеством. — А ещё их легко напугать! — С чего ты взял, что меня… — я не договорила. — ЭЙЛИН ЛИАМ АРГЕНТ!       Рев, который я узнала бы из тысячи, прорезал воздух сада, как удар ножа. Я вздрогнула всем телом, по коже побежали ледяные мурашки. Голова снова заныла. Харумаса мгновенно вскочил на ноги и, без слов, подал мне руку, чтобы помочь подняться. Его лицо снова стало маской. — Я же говорил, — произнёс он без эмоций. — Кролик.

**

      Я приходила к нему каждый день, выкраивая минуты между уроками и отчётами. Мы гуляли, разговаривали (он начал отвечать, иногда даже сам задавать вопросы), и пару раз мне даже пришлось вступаться за него перед старшими ребятами из другого крыла, которые тыкали в него пальцами и шептались. Харумаса был хрупок на вид и категорически не умел (или не хотел) постоять за себя словами. — Я снова тебя спасла, мой хрустальный мальчик, — заявила я однажды, лукаво улыбаясь и вытирая скулу. — Хочу награду! — И какую же? — спросил он с таким видом, будто ожидал самого худшего. — Можно, я буду звать тебя Хару? — выпалила я. — Это ведь означает… — «Весна», — закончил он за меня. — Ага! А я родилась весной! — улыбка стала ещё шире. — Ну, как тебе? — Вот и зачем мне эта ценная информация? — он фыркнул и отвернулся к искусственному пруду с карпами. — Всё равно будешь звать как захочешь. — Ага! Спасибо, Хару! — торжествующе объявила я.       Но наша идиллия длилась меньше месяца. Отец окончательно вышел из себя. Он вызвал меня в свой временный кабинет, и ледяным тоном сообщил, что «этот нелепый фарс» закончен. Он дал мне один день. На прощание. — Прости меня, — я грустно улыбнулась Харумасе в саду. Солнце садилось, окрашивая всё в золото и багрянец. — Прости…       Он всё понял без слов. Его лицо не изменилось, только глаза, казалось, потускнели, снова став бездонными озёрами. — Ты уходишь? — спросил он тихо.       Мне оставалось только кивнуть. Я шмыгала носом, отчаянно сжимая кулаки, чтобы не расплакаться. «Аргент не плачут на людях». — Ты… придёшь ещё? — спросил он, а я подняла на него полные слёз глаза.       Я не знаю, что он увидел в моём взгляде. Но вдруг его каменная маска треснула. Он шагнул вперёд и обнял меня. Обхватил так сильно, как только мог, прижимая к себе изо всех сил, будто я была плюшевой игрушкой, которую у него пытаются отнять. — Не уходи, — прошептал он мне в плечо, и его голос дрогнул.       Я сглотнула ком в горле, вжимаясь в его тонкую, но тёплую спину, вдыхая знакомый запах лекарств, хлопка и чего-то неуловимого, что было просто им. — Я обязательно вернусь, Хару, — прошептала я ему в грудь. — Ты можешь не успеть, — его слова, тихие и страшные, заставили меня вжаться в него ещё сильнее. — Успею, — упрямо буркнула я. — Я обязательно спасу тебя, мой хрустальный мальчик. Обязательно.       Он резко отпустил меня, разорвав объятия, как будто обжёгся. На его щеках горел румянец, а большие золотые глаза смотрели с немым возмущением. — Я что, принцесса из сказки? — выпалил он. — Ага! — кивнула я. — А я твой дракон! — Там должен быть рыцарь, вообще-то! — с важным видом поправил он, задрав палец вверх. — Да кому они нужны, эти рыцари! — махнула я рукой. — У тебя будет дракон. Самый настоящий.       Я не знала тогда, что это наше последнее «пока» растянется на долгие годы. Что «скоро» для него окажется растянутым на десятилетие борьбы, а «обязательно» для меня станет навязчивой идеей, выжженной в сознании. Я лишь помахала ему на прощание, развернулась и побежала прочь, к суровому лику отца и к жизни, которую мне предписали.       А он остался стоять в саду, хрупкий и одинокий, пока сгущающиеся сумерки не поглотили его силуэт, и только золотые глаза ещё слабо светились в темноте, как два далёких, забытых солнца.              В нём же — тень матери, погибшей в поисках ответа. Он стал для меня живым воплощением той самой нерешенной задачи. И, возможно, последним шансом понять тот беззвучный шёпот на стекле.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!