Глава 15. Раз, два, три… Начало игры

28 февраля 2026, 18:43

      OST: — MORDVINOVA — Такое чувство

             Софья зарывается носом в пуховое одеяло; щеки пылают, темные волосы беспорядочно расползаются по подушке, как тени. Полякова с ленцой растянулась на кровати — физкультуру она прогуляла с такой же деловой невозмутимостью, с какой другие люди опаздывают на свидание. Пусть Вадим ставит в классный журнал гордую «Н» и посвятит её лекции о пользе спорта — у Софьи найдётся не один контраргумент против бывшего спортсмена, который надсадно дымит у школьного крыльца с подростковых лет.       Она трет заспанные глаза и, наконец, с силой заставляет себя сесть — считай, полноценное утреннее упражнение выполнено, пусть и на слабую «троечку» у школьной отличницы.       Зелёные глаза падают на старую фотографию, небрежно оставленную на тумбочке. Саша, Соня и Надя? Или не они вовсе?       Картинка не новая: отпечатана на шершавой бумаге, края отломаны, белые полосы словно порезы по поверхности кадра. На обороте — ни строчки, ничто не даёт ключа: бессовестная загадка без ответов.       Место, правда, угадывается легко — парадная лестница «Логоса» изменилась мало за годы. Но Соня видит лишь свою проекцию в этой замершей толпе; задний план её почти не касается.       Красивая… И всё же странно смотреть на близнеца, о существовании которого никто из близких не ведал. Позы застыли неестественно, взгляды лишены тепла.       Обычно Софья любила рассматривать старые фото в отцовских альбомах с осторожностью привереды; эта же карточка вызывает только холодный страх.       — Ну что ты на неё уставилась? — резкий окрик Морозова заставляет Соню вздрогнуть и схватиться за виски.       — Явление боярина, — Соня не удерживается от колкости. — Чего пришёл? Сила ума перевесила силу мышц?       — Я альтруист! — с притворной гордостью отзывается Максим. — Вадим Юрьевич интересовался, где ты, прислали меня на поиски.       — Поймал беглянку, поздравляю! Скажи Вадиму. Всмысле, Вадиму Юрьевичу, что я плюнула на его преподавательские методы и вижу десятый сон. На литру тоже не пойду, да простит меня папенька! — апатия у Сони — редкость, но заразительная. — Буду сидеть здесь и гадать на кофейной гуще. Призраков позову.       — Смотри под одеялом не задохнись, — Максим театрально прикладывает руку к сердцу; Соня знает: он действительно волнуется, пусть и прикрывает это шуткой.       — Не доставлю тебе этой радости, Морозов! Не рыдать тебе над моим бренным телом.       Брюнет хватает её за плечи и, не церемонясь, плюхается в спортивном костюме прямо на простыни. Соня кривит нос, но укладывает нечесаную голову на его плечо и глубоко вдыхает — запах слишком терпкого парфюма, не подростковый аромат, тяжёлый и взрослый; волосы пахнут им так густо, что никакой яблочный шампунь не скроет следов.       Пусть другие думают, что хотят. Может, не зря Вика Кузнецова смотрит на неё волком после новогодних каникул?       Заслужила? — мелькнула мысль, и Соня отмахнулась.       Она сжимает в ладони фотографию и опускает руку на живот Максима, демонстративно показывая кадр.       — Семейка Адамс, — бормочет он, рассматривая снимок. — По миру ходила вторая Соня! Умереть не встать, счастье какое!       Морозов, как всегда, надменен: он щурит глаза и оценивающе смотрит на подругу. Соня упирает подбородок в его грудь, спрятанную толстовкой, и в такой позе обоим кажется почти естественной их близость — ведь в последние месяцы ей мало что доставляет спокойствия.       Крылова теперь окружённая жалостливыми взглядами; мамины необоснованные страхи и приподнятая горделивость в присутствии родителей; молчаливость Василия Анненского; грустные Надины глаза — всё это путается в голове, как нитки в мотке.       На вершине этих мелких катастроф — дурацкая фотография без подписей, без дат, только чужие, холодные лица. У Сони, кажется, просто закончилось место в списке важных дел. В голове остались детские считалочки по-немецки и недочитанная «Джейн Эйр» — вне школьной программы. И хотя депрессия, при которой люди не встают из кровати совсем, обычно объясняет многое, Соня удивительно в порядке: спокойная, разумная.       — Не интересно тебе, где двойник твой нос прячет? — Макс откашливается, сжимая её ноги. — Может, родственница твоя? Мать? Сестра?       — Не интересно, Максимильян. —отвечает Соня ровно, и в голосе нет смеха.       Морозов наигрывает пальцами по ногам Поляковой одному ему известный ритм.       — От гнева педсостава как будешь мазаться? Прыгаешь как коза перед Байроном, он прямо у двери стоит, вещи твои соберёт и матери передаст! — он рисует картину во всех страшных красках. — А потом найдут тебя где-нибудь под Берлином, с учебником в одной руке и фотографией родителей в другой.       — Куда я денусь от тебя, Морозов? Ты и с Дашей, когда был, не блистал интеллигентностью, а теперь…       — А я был с Дашкой?! — Макс взрывается — и это едва ли не всё, что он слышит из её страстного посыла. — Помню только, что до всей этой шушеры в школе мы с тобой…       — Но, но, но, Макс! Всё, что было в Вегасе, остаётся в Вегасе!       — Не начинай, — ворчит он. — Я ж не идиот.       — Выйди, мармеладный мой. Дай одеться.       Максим оказался прав: нельзя же лежать под одеялом целый день.​

***

      Примерной ученицей Соня оставалась ровно до седьмого класса; дальше девочка как будто созрела средь ночи и ушла в другие подростковые дебри, где учеба перестала иметь значение.       К школе она относилась теперь по остаточному принципу: что успеется — сойдет, а остальное — где‑нибудь потом.       Вероника — хрупкая, аккуратно уложенная женщина с привычкой тщательно подбирать слова и аксессуары — в целом была довольна. Для неё главное условие воспитания звучало просто: колкости дочери пусть направляются куда угодно, любой объект достоин её иронии — лишь бы не мама.       С такими рамками у Сони не было причин спорить; границы, заданные матерью, были слишком узки, чтобы подавить фантазию, зато достаточно мягки, чтобы дочь чувствовала власть над собственной дерзостью. Вероника верила: если дать подростку пространство, она «перебесится» и успокоится — собственная молодость, кажется, научила её терпению.       Иное дело — Виктор. Бывший муж, отец единственной дочери, человек с ровным взглядом, он считал, что Сонины шалости порой требуют отпора. Его строгое молчание и редкие, но точные замечания дисциплинировали не хуже наказания. Порой достаточно одного взгляда, чтобы Соня на минуту смутилась, вспомнила правила и отступила. Она уважала отца и ценила эту меру контроля — даже если считала её излишней.       Из‑за этой двойственности воспитания Соня всегда оглядывалась по сторонам, прежде чем зажать тонкую сигаретку. Её пальцы дрожали не от холода, а от той внутренней привычки держаться настороже, будто мир вокруг — сцена, где каждый может стать судьёй.       Как назло, в самый неподходящий момент зажигалка Макса «умерла» — смешной, но раздражающий инцидент. Соня в порыве злости, бросила её в сугроб у входа, где она бессмысленно застряла до весны, в ожидании, когда её обязательно извлекут как привет из прошлого»       — Чёрт, — шипит Соня, глядя на низкое, давящее небо.       Слова выходят с оттенком раздражения и усталости, как будто погода сегодня — ещё одно напоминание, что день не задался.       — Вот что ты выбрала вместо урока! — голос Вадима на ухом звучит совсем не к месту: в нём есть и азарт, и вызов.       Старший товарищ наблюдает за ней спокойно и медленно достаёт из кармана матовую серую зажигалку и подносит пламя к своей сигарете. Вадим не делает вид, что все тайны её жизни для него загадка: он знает привычки, уловки и склонность к правдивому преувеличению. Соню это одновременно раздражает и успокаивает: быть открытой для Уварова слишком просто.       — Дай сюда, — её голос резок, потому что день начался плохо, и курение — почти ритуал, который помогает сосредоточиться. Желание вдыхать дым царапает горло, как заноза.       — Разбежался, — ухмыляется он. — Мала ещё.       — Уваров, дай зажигалку!       — Я дядя взрослый, меня только могила исправит, а у тебя есть шанс.       Соня не любит просить долго; она ныряет рукой в карман куртки Вадима и выуживает зажигалку. Жест этот невозмутим и привычен — словно она делает то, что делала всегда: берет то, что нужно, у тех, кому доверяет.       Вадим молчит, следит за сизым следом дыма, который вырывается из её рта — наблюдает не осуждая, скорее как свидетель короткой слабости.       — Ты урок прогуляла, егоза, — говорит он ровно, подмечая факт, не вынося приговора.       — А сейчас за школой курю, прикинь какой сюр! Хочешь — ставь «два», — шутит она в ответ, пытаясь обезоружить его упрёк и вернуть атмосферу на привычную волну.       — Ты ж меня знаешь. За каждый прогул будешь бежать километр. К выпускному добежишь до Владивостока и обратно, — говорит он и улыбается, но в его словах больше заботы, чем угрозы.       — Ну ты же первый меня пожалеешь и большую половину пути провезёшь на машине, — отвечает Соня, ирония в её голосе тонка: она не верит ни в свою стойкость, ни в чье-то всесилие.       Её шутка — прикрытие: она знает, что по дороге к взрослому миру у неё «то лапы, то хвост отвалятся».       — А ты кури чаще ещё и лёгкие выплёвывать начнешь, — отвечает он, но уже полушутя, полузаботливо.       — Че это тебя так заинтересовал мой внутренний мир? — отговаривается она, переводя разговор в привычную плоскость.       — Куришь дрянь какую‑то, — честно бросает Вадим. — К тому же ты, наверное, забыла, но «Логос» — большая деревня. Я уже все возможные сплетни о вашей компании собрал.       — Не надо верить всему, времена нынче тяжёлые, — отмахивается Соня.       Её голос звучит устало, чуть ли не защитно; она не готова делиться подробностями, и в этом есть особая, почти гордая крепость независимости.       — Серьёзно, Соф?! Наркотики! — Он приподнимает бровь; в словах — смесь опасения и удивления.       — Я же предупреждала, — отвечает Соня, привычно раздражённо. — Вечно ты так — не дослушаешь меня, зато как слухач слышишь всё, что не надо.       Её глаза бегают, ищут укрытие в чертах его лица, будто проверяют готов ли Вадим принять ее откровение или просто станет очередным человеком, который её осудит.              Она растерянна: от Уварова трудно что‑то скрыть; он будто обладает умением незаметно распутывать нити ее историй. И сколько бы она не уверяла себя, что повзрослела и что её прежняя склонность открываться ему — в прошлом, в глубине разума что‑то шепчет обратное: старые привычки оживают, и секреты снова лежат на поверхности, предательски светясь. И на этом послесловии — намёк тревоги: или она снова ошиблась, думая, что выросла? Или перемены ещё идут в тишине, не спеша показывать свои плоды?       В этой неясности теперь приходится жить Соне: смелая и уязвимая, дерзкая и осторожная, готовая к шутке и в то же время — на страже собственной тайны.       — Забудь, хорошо? Лучше расскажи, как тебе школа, после стольких лет скитаний вне её стен? — Соня фривольно прижалась к его плечу, а его рука, почти собственнически, обвила её тонкую талию, укутанную чёрным пуховиком.       — Да что там школа?! — усмехнулся он. — Другое дело — коллеги. Твой отец даже в уборщицы моделей набрал, — добавил он с лёгкой иронией.       — Всё! Потек! — рассмеялась Соня и кулачком ткнула его в грудь. — Ты что, на Машу запал? Вадя, руки прочь, я за ней присматриваю, как за потенциальной мачехой! — Она умылась игриво, но голос её на мгновение стал тёплее. — Хотя… если это поможет тебе забыть про Полю… — последние звуки имени растянулись в воздухе, невысказанная боль дрожала в них.       — Всё, егоза, уломала, дождусь твоих восемнадцати, — отозвался Вадим, притворяясь строгим, но в глазах блеснуло что-то мягкое, почти мальчишеское.       Соня коснулась его лба прохладной ладошкой, словно проверяя температуру не тела, а души.       — Не болеешь, бреда нет. Зрачки не расширены. — в её тоне была забота, спрятанная за привычной шуткой.       — Нет, другой такой красоты я не выдержу, — ответил он искренне. — А ты думала, почему я не женюсь? Жду, пока ты вырастешь.       Соня захихикала, смеясь громко и без комплексов, глаза её на мгновение взметнулись к небу.       — Воспитал себе жену, выходит? — Она сильнее прижалась к нему, и в этом жесте было столько доверия, что все шутки рассыпались на мелкие осколки серьёзности.       С той же лёгкостью Соня отпрянула от плеча Вадима, вернула ему зажигалку и, провела губами по его щеке — быстрый, дерзкий жест, похожий на подпись. Её движение было бесстыдно искренним.       — Как бы ни было хорошо рядом с тобой, — проговорила она тихо, — всё же надо извиниться перед папой. И на литературу сходить…       — Про мои уроки ты благополучно забыла, — усмехнулся Уваров. Он не был обидчив; у него просто хорошая память. И не всё Соне прощают без оговорок.       — Клянусь, с завтрашнего дня я не пропущу ни одного твоего урока, — пообещала она торжественно.       Вадим что‑то крикнул ей вслед, но Соня уже не услышала — скрылась за дверью кухни, будто растворяясь в повседневности школы.       Прорываясь сквозь мельтешение учеников, она сняла куртку и сложила пуховик в руках. Вход в кабинет директора по‑прежнему оставался для неё возможностью идти с ноги — без стука, как всегда: так привычней, так быстрее. Дверь захлопнулась за ней чуть громче, чем нужно.       Виктор Николаевич стоял спиной к двери, наклонившись над классным журналом 10 «А». Он даже не обернулся, привычные звуки учительской уже не в силах были его удивить.       — Пап? Я пришла к тебе с приветом! — Соня вошла, подбрасывая голос как флажок.       — Привет, солнышко, — в голосе отца неожиданно потеплело, и по лицу девушки невольно поползла лёгкая, ироничная улыбка. — Почему не в классе? Через минуту звонок.       — Я хотела извиниться. Не при всех, ты же знаешь: я не любительница объявлять свои промахи на весь школьный двор, — она пожала плечами и принялась играть со свисающим поясом куртки.       — Да, ты не любительница извиняться, — улыбнулся Виктор, наконец повернувшись к дочери. В его чертах было терпение, смешанное с той давней строгостью, от которой у Соня иногда сжималось горло. — Всё в порядке. Из нашей мамы получился бы прекрасный педагог-психолог.       — Мама признала, что я всё-таки папина дочка? — Соня подыграла, припадая спиной к двери. Её голос был мягок, как шелк, и в нём скользила детская потребность быть признанной.       — Это не новость, — ответил он спокойно. — Я просто наблюдал пока твой юношеский максимализм сойдет на «нет».       — А я-то думала, ты про братиков и сестричек песню заводил только назло, — фыркнула она, и смех её отозвался в комнате как серебряный колокольчик.       — Я всё равно твой отец, — сказал Виктор, и в его голосе не было ни тени сомнения. — Каких бы братиков и сестричек ни рисовало твоё воображение.       В этот момент звонок на урок благоразумно разорвал их разговор. Соня неловко поёжилась; душевные разговоры с отцом всегда казались ей чуть постыдными и особенными одновременно.       — Прости, пап, — выдохнула она, бросив пуховик на чёрный диван в учительской. Не раздумывая, прижалась лбом к отцовской груди и зарыла нос в белый воротник его рубашки. Жест оказался одновременно наказанием и признанием, детской привычкой, которую она ещё не смогла оставить.       Виктор погладил её по длинным тёмным волосам и поцеловал макушку.       — Ты на урок опоздала, солнышко, — напомнил он мягко.       — Учитель меня простит, — ответила Соня, слабо улыбнувшись. — Я была у директора. А ты всё-таки маму «нашей» назвал, а пап?       Виктор прикрыл журнал и посмотрел на неё с лёгким, понимающим прищуром.       — Я назвал маму «нашей», потому что мы — семья, — произнёс он, подбирая слова. — А ты просто моя.       Соня ещё раз прислонилась к нему, словно зарядилась его спокойствием, и, отстранившись, шагнула к двери, где вертелась школа — шумная, требовательная и одновременно прощающая мелкие шалости. Полякова оставила у себя ещё мгновение близости, маленькую привилегию которую может разделить с отцом или Вадимом, которую не отнимешь ни уроками, ни новыми детьми, ни пустыми обещаниями.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!