Облик
12 января 2024, 00:00 — Счастливая ты, Катька… — протянула Наташа, следя за тем, как подруга заплетает волосы в тугую блестящую косу.
— Скажешь тоже. Он просто ученик моей мамы. Вернулся из столицы, зашел к любимой «Тамаре Санне» похвастаться, а тут на тебе — «вермееровское лицо». — Катя засмеялась. — На кого-то я там похожа. То ли на девушку, то ли на сережку.
— А у меня какое лицо? — нахмурилась Наташа.
— Не знаю. Я в этом понимаю не больше твоего. Хочешь, пойдем со мной, спросишь.
— Еще чего. Сравнит с какой-нибудь пастушкой, а мне потом мучайся.
Катя пожала плечами. Одно дело, позировать самому Виктору Викторовичу, а другое — его ученикам, которых молодой художник взялся подготовить к вступительным экзаменам в какие-то академии за «пару месяцев». Нарисуют «черти что», как часто говорит мама, проталкивая после «ч» невидимый мягкий знак, а для бантика (или сережки) краска кончится. Посидит пару часов, получит свои двадцать пять рублей и пойдет в кино.
— А платье не хочешь поторжественнее?
— А зачем им платье?
— Для образа…
Катя отмахнулась. Виктор Викторович просил не наряжаться. «Мы тебе, Катюша, все выдадим, ты только приди. И глазищи не крась!» — сказал он, по-взрослому подняв вверх указательный палец. Она и не собиралась — надела летнее белое платье с воздушными рукавами-фонариками, застегнула хлипкие ремешки на маминых босоножках, ставших впору этим летом, сунула Наташе «красных шапочек» для братьев и, хохоча, первой сбежала по вечно сырой лестнице на первый этаж.
Лето, зеленью разгоревшееся в тихих дворах, веяло ласковым весельем. Катя, легко перешагивая через неподвижные от жары лужицы, оставшиеся после короткого ночного дождя, поторапливала медлительную подругу. Они немного опаздывали.
— Я… тебя до… школы доведу, — скороговоркой выдохнула запыхавшаяся Наташа.– Заходить…
— Конечно не надо! Там теперь кроме Виктора Викторовича и его артели никого и нет. Не заблужусь!
Так они почти добежали до маленького здания школы искусств, спрятавшейся за раскидистыми старыми ивами. Катя звонко поцеловала Наташу в щеку, поправила на ней ремешок, тайком снятый с костюма старшей сестры и, уверенно толкнув низкую калитку, поспешила внутрь. Ей хотелось поскорее вручить ученикам Виктора Викторовича свое необыкновенное, как оказалось, лицо, чтобы посмотреть, что эти ребята, которых она представляла невероятно серьезными, в профессорских очках, будут делать.
С художниками Катя не сталкивалась. В ее семье «лентяев», как говорил папа, инженер-технолог, не было. Мама, учитель математики, жила в мире чисел и разноугольных фигур, а сама Катя, в восьмом классе повесившая над письменным столом бородатый портрет Менделеева, собиралась поступать в медицинский. Она даже не задумывалась, сложно ли и нужно ли водить чем-то по бумаге или холсту, чтобы глыбой воображения запечатлеть единственный всполох жизни. Не думала, что ее широкое лицо, с мягким подбородком, с темно-водянистыми глазами навыкате, с длинным, немного приплюснутым ртом может кого-то впечатлить, поэтому сейчас, стучась в крепкую дверь, пыталась представить, с какой стороны будет выглядеть лучше.
Открыли ей сразу. Виктор Викторович, высокий, плечистый, в свободной рубашке вылинявшего зеленого цвета, широко улыбаясь, пропустил ее в странно освещенный кабинет, заставленный массивными стеллажами, на полках которых громоздились свернутые в тубусы рулоны, мужские и женские бюсты и колонны толстых папок с торчащими из них листами плотной бумаги. Мольберты, упершись много лет назад в пол тонкими лошадиными ногами, казалось, застыли на своих местах.
За ними сидели три парня немного постарше Кати, но только один рассматривал ее через толстые линзы. Двое, с практически одинаковыми стрижками, в похожих спортивных костюмах, на которых пестрели крохотные масляные пятна, улыбались так, будто ждали от нее, ни разу не сидевшей в настоящей мастерской, чего-то особенного. Катя вспомнила детские утренники, на которых воспитатели выводили группу к родителям, которые с таким же нелепым восторгом следили за каждым движением заплаканных снежинок, зайчиков и белочек. Она вдруг смутилась.
— Проходим, не стесняемся, времени у нас много, но работы еще больше! — поторопил ее Виктор Викторович, с трудом сдерживая ребяческое, как ему казалось, нетерпение. — Прямо по курсу у всех — Катя. Для нее — слева направо: Дима, Андрей, Илья.
— Свет, здесь, конечно, не бог весть какой, — продолжал говорить он, показывая Кате на табуретку, едва не дрожащую от взмахов его купных розовых рук, ¬– но и Москва, Москва, товарищи, не сразу строилась!
«Говорит и говорит», — подумала девушка, слушая про тени, композицию и акценты. Ей было интересно смотреть на сосредоточенные лица тех, кто с ее, Катиной, помощью, собирался, как заметил Виктор Викторович, «покорить вершину северного искусства». Неужели она, сидящая вполоборота на шаткой табуретке, зачем-то наматывающая на голову грязноватую желто-синюю тряпку, вдевающая в ухо тяжелый блестящий шарик, торжественно врученный ей Виктором Викторовичем, может иметь отношение к какому-то великому художнику, внезапно умершему в далеком семнадцатом веке? Удивительно.
— Сначала я хотел, так сказать, проэкзаменовать вас Джокондой, но потом, потом увидел ее! — Виктор Викторович подцепил Катин подбородок и небрежно повернул его в сторону. — Не развитое солнцем лицо, нос тенью припечатанной к припухшим щекам…
«Это он про меня?» — отвлеченно подумала Катя, вглядываясь в пустые глаза большого бюста молодого мужчины, который, казалось, наблюдал за ней из своего угла. Да, не была на море класса так со второго, ну и что? У всего города тогда «неразвитые» теплом лица. А нос? Не было там никакой тени, тем более, она с утра умывалась. Катя, стесняясь теперь смотреть на ребят, уже что-то примерявших кисточками, покосилась на Виктора Викторовича, вдохновенно рассказывающее что-то про ее уши. Она-то думала, что «веермерское» лицо — это красота, которую никто, кроме Виктора Викторовича, рассмотревшего за годы учебы немало лбов, глаз и тем более ушей, увидеть не смог. Столкнувшись взглядом с Ильей, который, прижав указательным пальцем к носу толстые очки, особенно внимательно рассматривал ее «стебельковые» брови, Катя почувствовала, как губы ее задрожали.
— Нет-нет, приоткрой снова рот, Катюша, и замри, как замирала почти четыреста лет назад!
«Нигде я там не замирала», — обиженно подумала девушка. Слова лились из довольного рта Виктора Викторовича, как вода из крана, раздражая ее своим непрерывным журчанием. Скорее бы в кино — там показывали что-то про космос. И никакого «искусства», для которого, оказывается, нужно быть некрасивой. Никакого!
***
Илье показалось, что все кувшины, ткани и натурщицы, которых он прежде выводил на толстых, натянутых дедом холстах растворились, как только вошла она, очерченная белизной платья и строгим кругом косы. Нет, Катя не могла сравниться с крепкими «мадоннами» или со студенточками, превращавшихся здесь в накрахмаленных барышень Ренуара. Ее внешнее сходство с той, которая притаилась на стене в далекой Гааге, поразило только на миг — и растаяло, когда гордо вздернутый подбородок прижала к шее большая рука Виктора Викторовича. Что-то другое, заставившее замереть, отмеряя положенный учителем центр композиции, шевельнулось в Илье.
Она не смотрела на него, как не смотрела, на Диму и Андрея, единогласным движением рук повторявших изученное, не смотрела на Виктора Викторовича, который, иссякнув, замолчал за своим словом. Катя, превращенная в безымянный, молчащий образ, вглядывалась в невидимую точку над пустовавшим четвертым мольбертом. Ей, казалось, вовсе не хотелось здесь находиться — приведи Виктор Викторович другую, более опытную девушку, поза вышла бы лучше, натуральнее. Проруби он недостающее окно, выходящее на север, достань платок-тюрбан не у знакомой соседки, а на настоящем восточном базаре, Илье, наверное, и вовсе не нужно было бы задумываться над заранее придуманным треугольником «глаза-рот-сережка».
Он понимал, что может начать. Может оторваться от Кати, замеревшей в неудобной, ненужной ей позе, и сделать то, чему учился с детства — влить увиденное в холст, подобрав нужный образ. Но образа не было! Илья, зная, что в течение нескольких часов должно вырасти из-под его кисти, не видел этого. Думая об искусстве, он всегда представлял общепонятную, общепринятую вечность, но сейчас она стала недоступной. Потерялась в чертах чужого лица, застывшего между далекой незнакомой Голландией и крошечным кабинетом рисования в родном городе.
Он продолжал примеряться к незнакомой пустоте внутри. Катя завораживала его своим знакомым, но совершенно чужим лицом. Илья смотрел на сережку, на почти аквамариновый «тюрбан», но не девушку, которая должна была вынести их на картину одним движением головы, разглядеть не мог! Катя ускользала.
— Илья! — окрикнул его Виктор Викторович, привычно грянув нетерпеливым басом. — Нам некогда думать о прекрасном, надо его создавать! Ты помнишь, сегодня не помогаю!
Прекрасное! Прекрасного не было!
— Я успею. Сейчас начну.
В Кате, намертво рукой вцепившейся в круглое сиденье табуретки, не было того, о чем так долго говорил Виктор Викторович! Это была не северная красавица, будто бы привезенная из прошлого века, а девушка, на самом деле не имеющая ничего общего с созданной для нее обстановкой. Она замерла сейчас, а не «четыреста лет» назад, замерла, потому что с ней заговорили люди, к которым она на самом деле не имела никакого отношения. Что-то внутри Илья замерло, подобравшись к новой для него тайне, замерло, когда Катя, почувствовав, что Виктор Викторович занялся своими делами, наконец, шевельнулась — высунула руку из-под подола платья и со злостью сжала острый краешек табуретки.
Илья вдруг резко, как будто ему вдруг поменяли очки, сделав их в тысячу раз мощнее, увидел то, что должен был. В этом лице плескалась не вечность, полагающаяся ему, а эмоция, принадлежащая настоящему. Обида на огромные руки Виктора Викторовича, которыми он, как и ртом, расплескивал ненужные слова, разочарование в тех двоих, увлеченно впечатывающих ее внезапно обнаруженную некрасивость и раздражение, вызванное запахом чужого прошлого, водруженного ей на голову — все это пелось в отдельном, никем не замеченном облике.
Облик! Та неслышная, едва уловимая часть человеческой фигуры, тенью пересекающая внешность, вплетающаяся в душу и соединяющая ее с кистью художника. Илья понял, что ему нужно от этого отдельного, существующего самого по себе лица: отделить его от всего случайного, взгроможденного, лишнего! Катины губы, открывшиеся не по своей воле, жили в своем своенравном изгибе; взгляд, опрометчиво названный «сквозящим во времени», на самом деле растерянно трепыхался в тесной комнате… В ней не было ничего, кроме неразвитого, не интересующего вечность момента.
Она позировала не мастеру, а ему, Илье, случайно придя сюда, обиженно повернувшись в его сторону! Не думая о нем, о своем равнодушном расстроенном лице, о Виктора Викторовиче, весело попросившем ее сейчас «не кривить рот», она смотрела не сквозь время, а прямо в него, молча отсчитывая положенные минуты. Заметить это оказалось легко, поймать — трудно. Илья поймал. Поймал!
***
Катя застыла. Ей не хотелось думать, как сильно затекла шея, которую она иногда украдкой разминала, как устала левая рука, зачем-то замершая на краю табуретки. Виктор Викторович, отмерив положенные часы, сник и уже не докучал сложными, но прозрачными, ускользающими от нее словами. Он вроде и не называл ее страшной, но и восхищался, как оказалось, вовсе не красотой. Если бы Катя хоть немного разбиралась в… искусстве, если бы заранее посмотрела на ту «неразвитую», с которой ее сравнили, то обошлась бы и без кино.
Она не имела ничего общего ни с этими стеллажами, ни с парнями, которые увлеченно что-то смешивали, вымеряли и переносили на холст, ни с грудой бюстов, окружившей ее равнодушной толпой. Катя не могла разочароваться в том, чего не понимала, но самое обидное, что от нее этого никто и не потребовал. Ее повертели, осмотрели со всех сторон, восхитились, как трофеем, привезенным из удачного похода, но не рассказали, зачем она пришла сюда! Приди сюда Наташа, которую также завернули бы в тряпки и увешали стекляшками, разве она поняла бы? Никто бы не понял…
Ее класс не раз водили в картинную галерею, пережившую не одно поколение школьников, засыпающих, мечтающих и галдящих в ее узеньких коридорах. Разгадывать натюрморты с коврами, надкусанными яблоками и стеклянными шарами было неинтересно, сравнивать яркие или, наоборот, тоскливо размазанные пейзажи со знакомыми видами — тоже. Чаще всего ее занимали лица — печальные, радостные, даже безучастные, с неуловимо шевелившимися глазами, ртами и даже носами. Рассматривая старые копии в галерее, Катя пыталась вслушаться в настойчивое бормотание Марьи Петровны и чувствовала, что не может понять, как беззаботно пляшущая пастушка становилась «коварной посланницей» незнакомого бога. В голове начинал шевелиться ряд тяжелых определений, сразу отдалявших от всего, что она видела. «Жажда подлинного искусства», о которой рассказывала экскурсовод, незаметно угасала и постепенно пропадала совсем.
В этом должна была быть тайна. Люди, которые сумели украсть отрез чьей-то жизни, поместив его на картину, не могли видеть в других что-то некрасивое, несовершенное. Сейчас, пытаясь представить себе человека, который много лет назад трудился над другим портретом, Катя вспоминала небрежное ликование Виктора Викторовича. С ним ли Вермеер поворачивал лицо своей натурщицы? И неужели ей, возможно, также не понимавшей чужие, отскакивающие от стенок слова, было приятно сидеть, не двигаясь, вперившись в стену? Конечно, она позировала не пару-тройку часов ради экзаменов каких-то мальчишек, но могло ли восхищение мастерством настоящего художника вытеснить чувство тоски от того, что все на самом деле оказалось таким определенным и… равнодушным?
Катя, услышав, как Виктор Викторович начал нетерпеливо напевать что-то, поняла — осталось совсем немного. Решив отвлечься, она посмотрела на ребят. Дима и Андрей работали с каким-то завораживающим спокойствием. В их движениях Катю пугала отработанная техничность: раз — в одну точку, два — в другую, три — отвлечься на палитру, четыре — снова точка… Будто заранее знали, в каком месте окажутся ее глаза, рот и даже странная сережка. «Точно сдадут», — подумала Катя.
Она чуть-чуть повернулась к Илье. Сразу бросилась в глаза скорость, с которой он не рисовал, а скорее расплескивал краску. Сосредоточен, но по-другому, с большим остервенением что ли — смотрит на холст так, будто там что-то происходит само собой, и он, художник, своими тонкими, напряженными пальцами пытается поймать. Илья взглянул на нее так, будто водой окатил — мельком, но расчетливо, и еще быстрее, неутомимее заработала его рука. Катя поежилась. Этот-то что делает? Там не «раз-два-три», а целый ураган, будто у нее не одно лицо, а три, и все разные, только успевай новые уши приделывать! Снова взглянул — снова быстрее. А глаза за стеклами серьезные и восторг в них бьет не яркий, фонтаном, как у Виктора Викторовича, а раздраженный, нетерпеливый. «Не успевает», — решила Катя.
— Парни, пять минут и сдаемся!
Точно не успевает.
Интересно, как будут всех оценивать? Ей, Кате, понятно — деньги и на выход, а здесь? У кого лучше свет передан или складки на платке? Где лицо вдруг «разовьется» вместе со всеми тенями и формами? Катя снова посмотрела на Илью и улыбнулась. Чуть-чуть, уголками, чтобы Виктор Викторович не заметил.
***
Улыбнулась! Себе! Он был прав! Илье показалось, что и та, которую он успел изобразить, повторила это крохотное движение расслабившихся губ.
Да, это была не голландская Джоконда, копиями распластавшаяся на соседних мольбертах. Одно лицо — без тюрбана, без наскоро вымазанного фона, без придуманного платья-халата. Большие и будто оторванные от своего места глаза, едва не спустившийся вниз нос, брови, разбежавшиеся нитями, — одна в сторону Виктора Викторовича. Никаких золота и аквамаринового синего — только прозрачно-блестящий серый в пляшущих зрачках и наспех выбеленный для губ красный. Изгибы линий, неаккуратные мазки, будто мозаика, сходящиеся к центру и сразу же убегающие от него. Воображаемая точка, к которой надрывно стремится каждая черточка. Не картина — эмоция, врасплох застигнутая дотошным художником.
«Ей не понравится», — подумал Илья. Никому не понравится — это поймет только он, отделивший форму от оболочки, поймавший в этих стенах чувство, родившееся и исчезнувшее на кончике старой кисти, но это и не важно. Даже если он ошибся, Илья не обманул себя. Смог бы он сделать это, если бы вместо Кати пришла одна из красивых знакомых Виктора Викторовича, которым тот платил по пятьдесят рублей? Илья не знал.
Виктор Викторович закрыл какую-то толстую папку. Все, закончили. Илья, стараясь закрыть спиной работу, повернулся к Диме и Андрею. Те разговаривали, Хорошие ученические портреты — у одного не достает разницы в фактурах, другой перестарался со светом. Есть, на что посмотреть, в общем. Не примут его работу — как заведено, «пересдаст», но уже без натуры, с копии или вовсе с фотографии.
— Все, финиш! Катя, выдыхаем!
Да, финиш. Выдыхаем.
Катя ожила: соскочила с табуретки, одним движением размотала на голове платок, вынула из оттянутой мочки сережку. Перекинула через плечо косу и уже схватилась за сумку, но Виктор Викторович остановил ее отрепетированным жестом.
— Нет, ты глянь, что мы тут наколдовали, а то, наверно, сидела и думала, что просто так кисточкам водим.
— Ладно. Только если недолго. Я в кино собиралась. Вы обещали.
— Это само собой, — улыбнулся Виктор Викторович, вытаскивая из кармана смятые столичные бумажки. — Но ты все же посмотри, вдруг еще раз захочется прийти, а у меня вторая группа есть! Искусство, знаешь ли, порабощает!
— Хорошо, посмотрю.
«Она не придет», — подумал Илья. Она ничего не поняла. Ей и не нужно — маленькой, беленькой, с таким поразительным отдельным лицом. Все, что Илье было нужно, это лицо уже прожило.
Начали, как обычно, не с него. Он слушал комментарии Виктора Викторовича, смотрел на Катю, изучающую работу Андрея с внимательным равнодушием — так смотрят на то, на что нужно посмотреть, чтобы к этому никогда не возвращаться. Да, не придет. Растает в маленьком городском кинозале, забыв о композициях, акцентах и палитрах. Отделившийся на мгновение облик протянется за ней от калитки школы и рассеется на говорливых улицах города.
Димину работу Виктор Викторович похвалил, даже разрешил сохранить для портфолио. Катя соглашалась, кивала и хотела поскорее уйти. «Не понравится, не понравится». У него, наверно, даже полутонов нет.
— Ага, Илья, и до тебя дошли. Ну, что загораживаешь, показывай.
— Это я так… Показываю.
***
Катя смотрела на то, на что должна была смотреть — на полузнакомую белокожую девушку с блестящей сережкой и странным восточным головным убором. Кате не хотелось расспрашивать про нее, вглядываться в понятные Виктору Викторовичу детали. Она была довольна тем, что наконец-то встала с табуретки и что затекшая шея болела не так сильно, как могла бы. Девушке что-то объясняли, даже приветливо улыбались, дожидались ее кивков и переходили дальше. Все понятно, все разгадано, все как в маминой математике, по формуле.
Дошли до Ильи. Он стоял полубоком, закрывая свой холст, и Виктор Викторович нетерпеливо попросил «показать».
— Показываю, — согласился Илья, поправляя очки и пряча руки за спину. Катя только сейчас заметила, насколько у него огромные кисти для таких тонких рук. Такие пятерни, приделанные к ручкам-палочкам, Катя видела на своих детских рисунках.
— Хм, и что же это? — вдруг спросил Виктор Викторович.
— Потрет. Лицо. Так получилось.
— Получилось…
Катя не поняла. А сережка-то где?
Портрет. Несомненно, что ее — не мог же он выдумать это странное лицо, которое пятном растеклось на холсте. Ничего, кроме ярких, перебивающих друг друга черт, будто борющихся друг с другом. Краски исчезли в непонятных изгибах и переплетениях, композиция спряталась в огромных, распахнутых в глубину глазах. Катя недоуменно вглядывалась в причудливую дикость картины — искала в ней себя.
— Так… и что это? — спросил Виктор Викторович. — Мы под абстракцию не договаривались, еще рановато.
— Это не под абстракцию.
— Если под кубизм, то не дотянул. Формы мягковаты.
— Я не хотел под кубизм, — отстраненно ответил Илья. — Я просто увидел.
— Илюх, может, тебе очки протереть? — хохотнул Дима. — Мы все смотрели, там такого точно не было.
«Не было? А откуда тогда взялось?»
Илья молчал. Виктор Викторович примерялся к портрету. Катя не понимала, что ей делать: уйти — не вовремя, как будто она испугалась или, еще хуже, обиделась, но остаться значило снова потеряться в чужих словах, забыть о восторженном удивлении, на миг захватившем ее. Что это? Модная техника, гордое воображение художника или напористая прелесть неизвестного лица, появившегося из ниоткуда? Почему, вместо того, чтобы разбирать допущенные ошибки, Виктор Викторович продолжал задумчиво тереть лоб? А была ли ошибка в этих чертах, задорно плясавших перед ней? Была ли в них Катя?
«Просто увидел»! Так ведь Виктор Викторович тоже увидел — понятное, можно даже сказать, некрасивое, над которым никто не стал задумываться. Она чувствовала, что никому не сможет объяснить, почему так ждала ответа Ильи. Вернулось ощущение тайны, которую упорно скрывали вросшие в потолок тяжелые стеллажи и горы папок, перетянутые веревками. Как он один разглядел то, о чем Катя даже не думала?
Это невозможно было прочитать, понять и, тем более, описать в сочинении. Казались ненужными рассуждения о мастерстве художника, о его мотивах и посланиях, которые должен был получить зритель через полотно. Здесь царила внезапно обнаруженная красота жизни, освободившаяся от давящих на голову тряпок и искусственной обстановки. Кате хотелось почувствовать себя здесь, и она, не сумев догнать ни одну из пронесшихся внутри мыслей, несмело, незаметно от Виктора Викторовича почувствовала. На мгновение — и навсегда.
— Нет, Илья, эту самодеятельность я не принимаю. Вермеера здесь нет.
— Его и не должно здесь быть.
— Как это не должно? — уточнил Виктор Викторович. Катя замерла. — Я ее для чего приводил?
Да, для чего? Катя, затаившись, ждала, чем кончится этот спор непонятного с непостижимым. Она не могла встать ни на чью сторону, притворившись, что уже разгадала все, о чем успела подумать. Ей хотелось, чтобы Илья ответил что-нибудь такое, отчего смутился Виктор Викторович, а те, которые усмехались сзади, замолчали.
— Чтобы позировала.
— Ну?
— А она не умеет. В ней не то. Понимаете? Видите… — Илья, не смотря на Катю, быстро провел от нарисованных глаз ко лбу, от лба к дрожащим от бликов губам. — Тут эмоция, там чувство, а здесь вообще… воображение. Облик другой, понимаете?
Виктор Викторович улыбнулся. Ему было смешно! Он все знал!
— Ну, замудрил. Воображение, чувство… В голове кроме «эмоции» должен быть образец, ориентир, на который равняются, а не переделывают под себя. Ты не обижайся, но там, куда ты хочешь, таких «видящих» лопатами гребут. А работать кому?
— Я отработал! — неожиданно резко воскликнул Илья. — С чем было, с тем и отработал, неужели вы не понимаете!
— Ага, художника обидеть может каждый. — Виктор Викторович оставался раздражающе счастлив. — Это ты, друг, не понимаешь, вцепился в свой облик, а дальше что? Правильно…
— Все! Все дальше!
Наконец лицо Виктора Викторовича потемнело. Он, очевидно, не рассчитывал на такое сопротивление и, чтобы сохранить натянутое учительское дружелюбие, зашел с другой стороны:
— Может тебе и уроки эти не нужны, раз ты все уже почувствовал и вообразил? А, Илья?
Он хотел было ответить сразу, но вдруг осекся и посмотрел куда-то вперед. Катя тоже повернулась: Дима и Андрей, пытались, кривляясь, повторить выражение лица на его картине. Она хотела что-то сказать, не придумав даже, что именно, но не успела.
— Может, и не нужны!
Катя и моргнуть не успела, как Илья схватив рюкзак, вылетел за дверь. Виктор Викторович только плечами пожал — уже, видно, не его дело.
«Дальше».
Катя сама не поняла, как, неловко извинившись, почти выбежала из кабинета. Она должна узнать, что дальше! Даже если и там найдется какая-то отскакивающая от зубов формула, ее нужно вывести самой, чтобы больше никогда не думать о тенях собственного носа. Даже если это — презираемая художниками самодеятельность, в ней было что-то, что хотелось разгадать немедленно, только ради того, чтобы больше не потерять. Правду ли? Красоту? Искусство!
— Подожди! Илья, подожди!
***
Илья вылетел из школы, на ходу застегивая рюкзак. Ничего, он и без Виктора Викторовича поступит! А не поступит — так в училище, на слесаря, на плотника, на токаря, а потом — еще раз. И эти главное, со всем согласны, лишь бы рекомендацию выписали! Вот их поработило, а он, пожалуй, как-нибудь сам! Илья шел быстро, не оглядываясь, и когда кто-то стал нагонять его, не захотел поворачиваться.
— Подожди! — С ним вдруг поравнялась Катя. — Я тебе от калитки кричу! Подожди, Илья!
— Что? — он замедлил шаг. И что ей нужно? Хочет узнать, как ему это в голову пришло? Или сказать, что она вовсе не такая?
— Ты правда так думаешь?
— Как?
— Ну, про искусство. — Катя, торопясь, шла рядом, закрываясь рукой от солнца. — Про свободу, про… облик?
— Раз сказал, значит думаю.
— А я тоже думаю! Только ничего не знаю. Расскажешь?
Илья остановился. Катя тоже остановилась. Он посмотрел на нее. Здесь другая, какая-то… обычная что ли, только подбородок вздернут выше и упрямее. Лучи застревали в измявшемся от долго сидения платье, пронизывали незагорелую шею, скользили по веселому лицу. Катя, уже забывшая и о Викторе Викторовиче, и о Вермеере, щурилась и не уходила.
— Ты же в кино торопилась, — подумав, сказал Илья.
— Завтра схожу. Или вообще маме отдам. Ну, так что, расскажешь?
Что рассказать? О том, как Катя на самом деле не похожа на ту, «вермеервскую»? О том невидимом целом, сквозившем в ней, что почувствовал сразу? О Викторе Викторовиче, умном, знающем, но ничего не понявшем? О родителях, которые отдавали профессионалу последние деньги и которые тоже не поймут его, вдруг увидевшего по-своему?
По небу плыли мохнатые барашки-облака. Едва-едва дул ленивый июньский ветерок. Она стояла рядом, радостная, освободившаяся, снова неуловимо поющая. Она улыбалась и ждала его.
— Расскажу.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!