Свети всегда, любимая

6 января 2024, 00:00
— Гена, быстро зайди, пожалуйста, в кабинет к Ирине Алексеевне! Упала она! Когда мне позвонил Полонский, вокруг наступила тишина. Даже его нервный, встревоженный голос, разрывающий телефон, растворился в давящем безмолвии, накрывшем эту больницу одномоментно. Надо мною эхом звучал лишь твой обманчиво нежный голос — та попытка убедить меня в спокойствии нашей дальнейшей жизни: — Ну что, всё в порядке? Правда? — Да. Правда. — Не обманываешь? — Вечером спросишь у своего магического шара! И я спросил. А он — он, который моё сердце, подаренное тобой, оттого и тонко чувствующее тебя на грани малейшего волнения, сомнения, опасения — ответил, что актриса ты, Ира, неважная. Что твоей дрожащей уверенности не обвести меня вокруг пальца обезоруживающей улыбкой и показательным блеском глаз. Что тебе не укрыть меня от твоего страха, не оградить от беспокойства, не заставить поверить в безоблачность. Я позволил тебе сохранить то, чего ты так хотела, — сохранить молчание и отданную мне сладкую ложь, чтобы я не допытывался, что происходило и обговаривалось на твоём обследовании, а ты не искала оправданий. Тогда я просто пообещал себе, что буду рядом каждое мгновение — с каждым твоим шагом, и совершенно не важно, как дорога тебе свобода и как порой раздражает контроль. Когда-то я тоже упрекал тебя в заботе, в чрезмерной опеке, в том, что я стал тенью за твоей спиной. Наверное, нам всякий раз суждено было меняться местами, чтобы лучше понимать друг друга, чтобы узнавать глубину страха, смятения, переживаний. Любви. Понимать, что за спиной — это не в тени, а под защитой. Осознавать, что забота друг о друге — не контроль, а что-то давно естественное и неотделимое от жизни, как вдох и выдох, как биение сердца, как потребность и желание одновременно. Быть рядом — так прост и понятен был мой план. Но этого оказалось недостаточно. Ты лишила меня подробностей, а значит, и спасительной стратегии, а потому всё, что я сейчас мог, — оставить обход своих пациентов и в который раз бежать по бесконечным коридорам к тебе. Только бы скорее увидеть, только бы быстрее сказать, что всё будет хорошо. В который раз нестись через коллег и посетителей, нагромождая в мыслях все возможные и невозможные варианты развития случившегося. Не предвиденного мною. Не предупреждённого. Будет ли с нами хорошо? Не знаю. Но с тобой буду я. — Что? Что случилось? Я врываюсь в твой кабинет, а ты сидишь на полу, около дивана, склонив голову и судорожно ощупывая собственные ноги. — Она упала. Случайно! — Полонский лишь разводит руками, отмечая очевидное. Только мне не очевидно. — Как упала? Ей нельзя падать! У неё металлоконструкция на позвоночнике, было несколько операций после тяжелейшей травмы! — я умещаю в несколько слов всё, что с нами было, и вижу, как сменяются его эмоции и он неловко закусывает губу. Ему тоже страшно стать невольным соучастником чего-то непоправимого. Или преднамеренным? Я разберусь с этим позже. Твои проступившие слёзы, твоё отчаяние, мрачной тенью закрывшее лицо, которое светило мне улыбкой ещё недавно, — всё, что беспокоит меня в этот миг. Я только поглаживаю твои плечи: — Ириш, как ты? А ты холодишь мне кровь, приводишь в оцепенение тремя словами. И совсем не смотришь мне в глаза. — Ног не чувствую… — Как «не чувствую»? — ты только скользишь взглядом за моей рукой на твоей голени и едва заметно качаешь головой из стороны в сторону. Почему так?.. Я оборачиваюсь к Полонскому, всё ещё бездействующему позади нас, за тем единственным, что сможет прояснить нам ситуацию, почти что вызверяясь: — Необходимо срочно сделать КТ! Он, наконец, выбегает к медсёстрам и просит позвать в кабинет санитаров, а я пытаюсь тебя поднять. Безуспешно. — Я не могу! Не могу! Всякий раз, когда ты плакала на моих руках от безысходности, сердце рвалось на части. Кто придумал возродить боль этих воспоминаний, что призвало их обернуться новой реальностью? Я ещё не готов к ответу на этот вопрос. Тороплю мешкающих санитаров и помогаю им уложить тебя на каталку. Только не плачь, только не заставляй себя поверить, что это конец, только знай, что ты не одна, только… — Не волнуйся, милая, всё, всё хорошо, — только беспорядочно повторяю я, не успевая осознавать, лгу ли нам двоим или сам верю, что ты могла упасть без последствий, что после КТ неведомое чудо поднимет, а я отведу тебя, не выпуская из объятий, как бы ты ни упиралась, обратно в кабинет и с пристрастием допрошу, как же тебе, любимая, не совестно так пугать людей, — всё будет хорошо! Ты научила меня быть оптимистом. Разве могли бы держать семью два таких пессимиста? Ты не оставила мне выбора… Только это всё равно оказалось страшно, оказалось страшнее, чем мне порой снилось в ночных кошмарах, — второй раз сталкиваться с тобой, кричащей о потере чувствительности, кричащей моё имя не в нежности любовного обращения, к которому я так привык, а в отчаянном зове о помощи. Что мне сделать, чтобы помочь тебе? Теперь у меня нет времени на пустые раздумья. Всё, что могло произойти, уже произошло. Ты снимаешь серьги и обручальное кольцо, ты молчишь — и эти минуты давят тяжелее, чем твои всхлипы. Тишина всегда была страшнее, чем осыпающееся осколками вместе с твоими слезами сердце. — Не переживай, — я продолжаю шептать и тебе, и себе даже через стекло, разделяющее нас. Мне снова боязно перевести взгляд от твоей скрывшейся фигуры к монитору. Снова боязно увидеть что-то, похожее на приговор — приговор, который больше не будет подлежать обжалованию. Но там… — Смещения позвонков нет. — Так и новых травм не видно, — Полонский пожимает плечами, будто случившееся — сущий пустяк. Будто мне вновь приснился знакомый сюжет, а ты — выдумала это происшествие. Вновь жестоко пошутила. Он уходит с Инной, оставляя меня с этими мыслями наедине. Я всматриваюсь в монитор — не изменившаяся со времён предыдущей томографии картинка ответно всматривается в меня, и я впервые не понимаю, как быть. Потому что тебе не до шуток. — Ну, ты же моя умница! — я возвращаюсь к тебе с улыбкой, тяну руки, чтобы помочь подняться, приобнять, и с надеждой жду, как вот-вот ты признаешься мне, что всё чувствуешь, что всё нормально, что ты и сама понимаешь: непоправимого не случилось. — На КТ всё в порядке, никаких последствий от падения. — Правда? — но ты не разделяешь моей ещё скромной радости и лишь искуственно удивляешься, готовясь использовать свой единственный аргумент. — А почему же я тогда ног не чувствую? — А руку мою чувствуешь? — я сжимаю твою ногу всей ладонью через тонкую ткань брюк. Я продолжаю тешить себя этой крохотной надеждой. — Нет. А ты продолжаешь резко, хлёстко и решительно низвергать её в небытие. Моя девочка… До какой же степени ты веришь, что тебе уготовлена жизнь в муках беспомощности, до какой степени ты сумела докрутить свои тягостные мысли, что они нашли твоему страху действительное воплощение? Ты заставила их потакать себе, а я даже не смог остановить тебя, уберечь, оградить от паники — ты старательно не пускала меня в свои сомнения, ты упорно пресекала любые попытки вывести тебя на чистосердечное признание. А кому из нас теперь легче? Позвав санитаров, я наказываю отвезти тебя в палату. Мы с тобой ещё поспорим, истина в споре ещё окажется за мной, и мы вместе посмеёмся, какими напрасными были твои страхи. Но не сейчас, не в кабинете КТ, не у всех на виду. Сейчас я подчинюсь тебе. Ты злишься: на меня, на себя, на свою неосторожность, на судьбу, на этот опротивевший томограф и, наверное, на мои повторяющиеся, неизменные слова, давно ставшие молитвой, — но громче злости в тебе безмолвно кричит испуг. — Ира, ты, главное, не волнуйся, — я только и могу, что бесконечно, беспрерывно гладить твои плечи в стремлении передать хотя бы долю спокойствия, уверенности, своей силы и поддержки, любыми путями обязанной вытащить тебя из любой пропасти. В стремлении напомнить тебе о нашей любви — о том, что было, есть и будет у тебя, если вдруг не помогут лекарства, врачи и все их манипуляции. — Смещения конструкции нет, новых травм тоже нет. Значит, ты обязательно встанешь! Я буду рядом. Я буду с тобой всегда. А ты смотришь на меня так холодно и строго, что я и сам чувствую себя под рентгеном; что я невольно возвращаюсь в ту зиму, когда кольцо ещё не грело безымянного пальца, когда ты ещё не верила в мою заботу, называя её для себя унизительной, а из каждого нового дня ты устроила испытание не на жизнь, а на смерть. Но не это было самым трудным, не это заставляло время от времени впечатывать стеклянный взгляд в стену или уводить его за окно, куда-то к краю горизонта и пасмурного, угнетающего, потерявшего солнце неба. Тяжело было не потакать своим страхам. Ты, бесспорно, красива и в усталости, и печали, и в гневе, а я всё равно боялся заглянуть в твои глаза и увидеть, что ты — ты без компании этих мрачных чувств и состояний — пропала, исчезла, оставила меня со своей тенью. Боялся не найти тебя, какую знал, какую ни за что не хотел и не мог отдать во власть беспросветности, — тебя, беспечно смеющуюся, искромётно, а то и колко шутящую, развеивающую грусть одним лишь вкрадчивым голосом, забирающую волнение одним лишь прикосновением ласковой руки, согревающую душу одним лишь взглядом цветущей весны. Тогда ни в чём не виднелась жизнь — ни в обесцвеченных глазах, ни в безразличных ко всему окружающему словах, ни в холодных ладонях, ни в тусклой улыбке, больше напоминающей оскал. Отчего ты снова смотришь на меня этой обречённостью? Или я не показал тебе, что твоё упрямство в апатии, твоё падение в волю отчаяния никогда не остановят меня, не заставят сложить руки и сдаться, не станут препятствием вере и надежде? Пока моя ладонь держит твою, я вытяну, достану, я подниму тебя отовсюду. Я верну тебе лучистую улыбку. Я сотру следы горьких слёз с твоих щек, и впредь ты будешь плакать только от щемящей радости. Или от того, как рёбра будет сводить лёгкой болью под силой наших крепких объятий. Но ты будешь стоять рядом — будешь уверенно ощущать земную твердь под своими высокими каблуками — и обнимать меня. Но а пока я сижу около тебя в палате, и ворох воспоминаний кружит по ней вместе с моим непониманием и твоим мечущимся взглядом. Я задаю тебе один и тот же вопрос: — Ир… Ну почему ты не встаёшь? — Не могу, Ген! — ты на мгновение отворачиваешься, шумно выдахая. Конечно, я надоел тебе; но наши «непонимания» теперь разные и вынуждены сталкиваться в неравном бою. Ты непробиваемая, хотя, наверное, это за версту становится известно каждому, кто собирается переступить порог нашего отделения. А я буду непреклонным. — Ну как ты не можешь понять? Не могу! Каждую секунду хочу хоть пальчиком пошевелить, а у меня не получается! Ты отрываешь голову от подушки, порывисто взмахиваешь ладонями с расставленными пальцами и так умело играешь интонациями, что мне начинает казаться, если я продолжу с тобой спорить — ты непременно подорвёшься с этой койки, станешь измерять палату шагами и, не заметив этого успеха, примешься страстно доказывать, в чём я не прав. И с мечтой об этом я продолжу. — Тебе это кажется… — я подбираюсь к ответу осторожно, мягко, не распаляя тебя своим напором. Аккуратнее работает разве что сапёр на минном поле. — Это тебе кажется! — а ты распаляешься и без моей осторожности. — А я встать не могу. А тебе кажется. Невозможная, невыносимая! И всё-таки твой дрожащий, срывающийся голос не даёт мне переступать черту. Я сам не смог уберечь тебя от этого — от того, что мы снова на разных сторонах спора переживаем этот кошмарный сон, пробравшийся в реальность. Я бы рад переметнуться к тебе, подхватить тебя на руки и закрыть собой от всего, что случилось, что может случиться ещё — но сегодня, моя дорогая, ты неправа. Ты ошибаешься. Ты сопротивляешься очевидному. — Ну ты что, не понимаешь, что это чистой воды психосоматика? — и я обнажаю свой последний, давно сменивший непонимание аргумент. Теперь со мной остаётся только непонимание, сколько должно пройти времени, сколько должно пролиться слёз, сколько коллег должны невзначай заглянуть к тебе, чтобы ты меня услышала. — Ещё психиатра мне позови, — вновь отворачиваешься, закатываешь глаза, дерзишь и демонстрируешь мастерство сарказма. Не удивляешь. Знаешь ли, вдобавок к аттестации я мог бы сдать тебе экзамен по всем приёмам твоей иронии. — И позову, — я решительно соглашаюсь. — Только попробуй без моего разрешения, — угрожаешь, предупреждаешь не рисковать. А мне ли, моя распрекрасная жена, бояться тебя? — Вот сейчас пойду – и позову! — у меня уже нет сомнений в имени психиатра, которого я отправлюсь выискивать. Он-то поднимет тебя на раз-два. И я, признаться, был удивлён, что узнал о твоём падении первым — ещё до того, как над тобой, подбирая подход, подбирая новый ключ к твоему сердцу, к твоей разоблачённой психосоматике под прикрытием трагедии, вился бы Олег. — Что ты дуришь? А ведь когда-то я тоже не слышал тебя, не верил тебе, обвинял в неумении понять. Это было непросто — посмотреть правде в глаза и осознать, что беда с пересаженным сердцем крылась не в новом сердце, а в голове. Но я уже никогда не брошу тебя на полпути. Как мы тогда друг друга. Глупо, неправильно, позорно, преступно и жестоко. Я уже никогда тебя не оставлю — психосоматика ли, иллюзия ли, реальная ли проблема, очередной ли шрам на твоей красивой душе… — Это ты дуришь! Я выскакиваю из палаты под аккомпанемент твоего сокрушающегося недовольства и достаю телефон, спиной ощущая, как ты приподнимаешься и неотрывно следишь за мной, как прожигаешь спину упрекающим взглядом и точно злишься тому, что я и вправду набираю чей-то номер. Жаль, что не бежишь за мной. Я, право, надеялся почувствовать на плече твою останавливающую, запрещающую руку. Но ты выбрала принять этот удар по самолюбию. Хорошо, моя несговорчивая пациентка. Сегодня мне некуда спешить, потому что домой я вернусь не иначе как с женой под руку. А жена задерживается. Конечно, я возвращаюсь в палату с Брагиным. Не прошло и пары секунд, как он, глядя на результаты КТ, согласился с психосоматикой. Сегодня твои верные союзники — мои. И я честно признаюсь ему, что нуждаюсь в помощи, что — какое всё-таки удивительное дело! — к его словам ты прислушаешься охотнее, чем к моим. Я благодарю его заранее. Да, мне тоже всегда хочется верить ему и его идеям, какими бы безумными и героическими одновременно они ни были. — Ой, боже, ну зачем! — ты прячешься от нас под своими ладонями. Во мне возрождается огонёк надежды: если ты не рада визиту Олега, значит, ты уверена, что мы без промедления найдём способ поднять тебя. И если у тебя вдруг был план мирно отлежаться в разгар рабочего дня, случайно заставив меня испугаться до потери пульса, — плану быть провальным. К тому же тебе не спрятаться — об этом мне твердит сияние кольца на твоём безымянном пальце. Ты ведь подневольная… Мы семья, и тебе судьбой велено делить со мной все трудности, все тяжёлые мысли, все моменты грусти, все сомнения и страхи. И я разделю с тобой любую боль: настоящую, придуманную, физическую, душевную, стремительно поражающую или медленно окутывающую, быстро проходящую или остающуюся незаживающей раной. Я помогу тебе позабыть боль — даже несмотря на то, как упрямо ты хочешь в ней остаться. — Ирина Алексеевна, давайте поговорим, — Брагин и вправду начинает, как заправский психиатр, но на твоём лице всё отчётливее читается упрямое нежелание открываться нам. — Зачем вы пришли? Мне не о чем с Вами разговаривать, — ты не отнимаешь рук от лица, и твои глаза покрываются влажной, блестящей пеленой слёз, готовых вот-вот сорваться в ждущие ладони. — Почему Вам кажется, что Вы не можете встать? — Мне не кажется. Я действительно не могу встать, — ты вынуждена спорить по знакомому сценарию. — Я сама виновата: случилось непоправимое. Мне ни в коем случае нельзя было падать. Я никогда не смогу ходить! Я возвожу глаза к небу, в это мгновение заменённому для меня потолком твоей палаты, тусклым искусственным солнцем лампы. Что ты говоришь, Ира? Как ты можешь такое говорить, так просто сдаваться, так легко верить своей убеждённости в безысходности и не верить нам? Что мне сделать, чтобы вернуть тебе радость жизни, от которой ты открещиваешься, чтобы доказать тебе, что нам уготовлено много-много светлых дней и никаких мук беспомощности? Ты будешь ходить, Ира. Ты вновь будешь улыбаться, смеяться и шутить — как только поверишь нам. — Ирина Алексеевна, на КТ у Вас всё в порядке, нет оснований лежать, это психосоматика! — несмотря на твои отказы и отрицания, Олег подходит к тебе и обхватывает твои руки, отрывая их от лица. — Давайте попробуем встать. — Пожалуйста, оставьте меня в покое! Вы делаете мне хуже! Ваши слова, крики, твои упирания и его натиск, ваши несовместимые, кипучие характеры сливаются в бурю, которую я уже не способен выдержать. — Олег! — я разнимаю вас, я касаюсь его руки в просьбе прекратить биться о непробиваемую стену. — Какая же у меня упрямая начальница-то, а! — не получив никакого результата, он разворачивается и уходит. Ты смотришь на его спину то ли устало и жалобно, то ли гневно и испепеляюще. А мне нужно его догнать. Я не могу остаться с тобой вот так — ни с чем! Какая моя власть, если ты только что довела даже всемогущего Олега? Я предлагаю дать тебе антидепрессанты — он предлагает дать ремня. В общем-то, в этой мысли есть доля правды… Но мне ещё понадобится твоя милость, мне ни за что нельзя становиться твоим неприятелем. — Она в норме! — он не видит проблемы, а я не вижу больше людей, способных помочь нам. Если он уйдёт, бросив меня на произвол твоей психосоматики без совета, я потеряю рассудок. А ты едва ли поможешь мне его вернуть. — Да не в норме она! И само это не пройдёт! — Не знаю, надо что-то придумать, чтобы заставить её подняться. Переключите её, чтобы она забыла об этих своих ногах… — Брагин говорит так легко и непринуждённо, как будто не знает, что тебя невозможно переключить. Что для тебя невозможно выставить нужные настройки. Что взбалмошную, своенравную, всегда мчащуюся напролом львицу невозможно превратить в покладистую кошку. — Стресс устройте! Позитивное что-нибудь, хорошее, доброе такое, радостное, ну! Он всё же ускользает от моего умоляющего взгляда, убегает, оставляя меня один на один с оригинальной идеей и полным отсутствием путей её реализации. Чем мне поразить тебя, чтобы тебе захотелось подскочить? Чем добрым и радостным мне заставить тебя переживать ещё сильнее, чем есть сейчас? Симулировать сердечный приступ, упасть в знак солидарности с тобой? Безжалостно. Приврать, что твоему начальническому креслу уже подыскивают нового хозяина? Безжалостно и абсурдно. Привезти тебе сына, чтобы ты услышала долгожданное «прости»? Благородно, но немыслимо. А что, если… Совершенно невероятная идея закрадывается в мою голову, пока в полутьме коридора перед глазами из стороны в сторону снуёт персонал. Идея обрастает всё новыми доводами, и я почти уверен, что, столкнувшись с ней, ты удивишься не меньше, чем я, когда ты впервые сказала, что любишь меня. Если не больше. Может быть, скоро я совершу ещё один необдуманный поступок. Может быть, позже я пожалею об этом. Но сейчас у меня нет времени на обдумывание, нет и лишней минуты, чтобы разбирать соотношение всех «за» и «против». Есть только потребность, цель, необходимость поставить тебя на ноги; самое большое желание, самая заветная мечта ещё раз, ещё много раз станцевать с тобой — под мелодию или без музыки, в шумном ресторане или в твоём тихом кабинете. Совершенно не имеет значения. Только бы с тобой. Только бы ты встала и покинула ту опостылевшую палату, разорвала оковы своих предубеждений и страха. Ты спишь, когда я возвращаюсь к тебе светлым утром. Вчера мы разошлись на не самой приятной ноте: ты была без шанса на прощение обижена моим непониманием, ты больше не хотела тратить на меня ни единого слова, ни единого жеста. А я уже был воодушевлён, уже горел своим планом, вдохновлённым гением Брагина. Я пожелал тебе доброй ночи и ушёл — ушёл недалеко, на родной кожаный диван, ушёл сделать ещё один звонок, но уже не психиатру, — чтобы сейчас вернуться к тебе с компанией. Крохотной, белой, пушистой компанией. И пусть безумие будет нашей семейной чертой. Я оставляю скромного, сговорчивого, понимающего мои намерения щенка на стойке с аппаратом ЭКГ и ухожу к своим наблюдательным позициям, за жалюзи, тихо прикрывая дверь. Ты беспокойно ворочаешься, когда, наконец, открываешь глаза и присматриваешься к новой детали в обстановке. Мой четвероногий друг профессионально справляется с вверенным ему делом, и в следующее мгновение ты откидываешь оделяло, подрываешься с койки и бросаешься к нему. Мне впору начинать ревновать. Но я удержусь, чтобы не испортить тебе впечатление, я оставлю свою небелую зависть этому щенку на потом — после того, как брошусь за тобой. Ты встала. Ты смогла. У тебя получилось. У нас получилось. — Ира! Ира, ты встала! — я обхватываю твои плечи, я беспорядочно целую твои волосы, я немыслимо рад не держать тебя в своих руках для опоры — просто поддерживать из счастья, из лавиной сметающего все тревоги вчерашнего дня восторга своего нового персонального праздника, нашей с тобой победы. — Боже мой, как я испугалась… — ты бережно прижимаешь к себе щенка, ещё не понимая, что стоишь на ногах. Что напрасно роняла слёзы и терзала себя отчаянием, что зря не хотела верить мне, упрекая во взаимонепонимании. Милая, пожалуйста, научись мне доверять. И я никогда не обману тебя, никогда не скажу и не совершу ничего, что принесёт тебе боль, что сделает тебе хуже, что будет не в твоих интересах. — Солнце моё, ты встала! — моей радости нет предела; и пусть нас услышит, и пусть нас увидит вся больница, единственное, что волнует мой мир, вращающийся вокруг тебя, с тобой, для тебя, – ты, моя главная, моя близкая, моя самая яркая звезда. — Ты ходишь, ты же ходишь! — Откуда щенок? — ты вместе со мной смотришь на свои ноги, уверенно ощущающие пол, но все твои мысли занимает мой белоснежный кудрявый помощник. Видимо, если я случайно осмелюсь напомнить тебе, как ещё ночью ты полагала, что никогда более не встанешь, ты скажешь, что я постоянно придумываю какие-то глупости, переворачиваю твои слова и всегда придаю временным помешательствам масштабы катастрофы. И убедишь в этом меня. Мне безразлично. Я приму всё, что только захочешь, соглашусь со всем, чего и не совершал, — только бы ты всегда вот так улыбалась мне, вот так не могла нарадоваться, вот так сияла, когда ещё минуту назад, казалось бы, открывала глаза в полном равнодушии к реальности, к настоящему. — Какая разница! Ты ходишь! — россыпь быстрых поцелуев смешивается с какими-то невнятными, сбивчивыми, неудержимыми возгласами, восклицаниями, вздохами, а ты только гладишь шёлкового щенка, стараясь защитить эту хрупкость от нашего неконтролируемого счастья. — Вот видишь – у тебя всё в порядке! — Я хожу… — ты едва слышно, но уже осознанно повторяешь за мной, прижимаешься к моей щеке, и через наш обоюдный смех я, конечно, различаю первостепенный, единственно интересующий тебя вопрос: — Это моя собака? — Это твоя собака, — заглядывая в твои бесконечно счастливые и довольные глаза, властвующие надо мною несокрушимой, колдовской силой, я безоговорочно соглашаюсь, не желая задумываться о последствиях, о возможных трудностях с новым членом нашей семьи, о будущем за пределами этого момента, этой палаты, этих объятий. Немногим позже мы сидим плечо к плечу — молча улыбаясь, обмениваясь взглядами громче любых слов; ты держишь щенка так осторожно и ласково, как драгоценного ребёнка, беспечно зарываешься носом в мягкую шерсть, а я не стесняюсь любоваться этим мгновением — подарком пусть не самого доброго, но закончившегося благополучно происшествия. Никто из нас и не задумывается, что может случиться, если какой-нибудь прохожий акцентирует внимание на этой картине — заметит в больнице собаку, после чего всех нас не спасёт даже твоя должность… Я отчего-то полон уверенности, что никто не посмеет нарушить покой этого мгновения. Ничто не лишит тебя вернувшейся улыбки, меня — моего вышедшего из-за мрака грозовых туч солнца. — Спасибо, Гена, — ты разрезаешь тишину шёпотом благодарности. Тебе тоже дорого это мгновение, в котором самым удивительным образом сошлись твои страхи и твоя давняя, потаённая, по-детски наивная и добрая мечта. — Не знаю, как мы с ним уживёмся… — под твой переливчатый смех я трогаю крохотные уши этого похожего на сахарное пирожное, на воздушное безе создания. И чувствую неминуемое приближение аллергии. — Не знаю, как вы, а мы уживёмся! — твой вердикт делает мне непрозрачный намёк: в этой конкуренции за твоё внимание у меня будет мало преимуществ. Но я буду радоваться, что радостно тебе. Я намереваюсь подняться, но ты высвобождаешь руку и мягким прикосновением удерживаешь меня около себя. Почему смотришь так робко, так смущённо? Почему словно подбираешь, но не можешь подобрать нужные слова? Неужели тебя по-прежнему что-то гложет? — Ир?.. — Прости меня, — ты отворачиваешься, встряхивая волосами, на миг лишая щенка добродушной ласки и опуская глаза книзу. — За что, Ириш? — взамен я возвращаю на его голову уже свою руку, а ты накрываешь её своей ладонью. Ты рассматриваешь эту многослойную композицию и, улыбаясь ещё шире, решительно признаёшься, в чём оступаешься по-настоящему. — За то, что я часто слушаю, но не умею слышать и прислушиваться. Ты удивительная. Ты самая упрямая, сложно и замысловато созданная, норовистая, непреклонная из всех, кого я когда-либо знал. Но ты была, есть и будешь до моего последнего вздоха единственной, кто признаётся мне в любви так часто, так без колебаний переступая свою гордость — нет, не привычными и банальными словами, — что я теряюсь, я таю, я удивляюсь, словно мне одному из всех людей подарена такая любовь. Такая многогранная, такая особенная, не перетекающая в обыденность и привычку, а горящая живыми, неизменными, но день ото дня раскрывающимися глубже чувствами. Твоя любовь. У меня даже не получается на тебя обидеться, не получается сохранить хотя бы крупицу и без того эфемерной злости. Всякий раз это оказывается невозможным. Ведь что бы ты ни делала — я навсегда окутан твоей любовью. Она в нежданных «спасибо» и «извини», она в каждом взгляде и в каждой улыбке, она в нежности твоих рук, в крепости твоих объятий. Она в непредсказуемости твоего каждого шага — всегда, когда ты подумаешь, что тебе придётся попросить у меня прощения за вздорные выпады крутого нрава, но всё равно поступишь по-своему; всегда, когда я буду предпринимать жалкие попытки спора с тобой, но и не подумаю лелеять обиду. Всегда, когда ты снова предпочтёшь молчать о своих переживаниях, а я буду если не на шаг впереди, то где-то поблизости, совсем рядом, в любое время дня и ночи готовый протянуть тебе руку, подставить тебе своё плечо, отдать тебе всё, что теплится в сердце. — Я же люблю тебя, — я пожимаю плечами. Твоё покаяние бесценно, но, пожалуйста, никогда не думай, что я буду ждать от тебя этих слов. Ты просто будь. Просто живи. Просто оставайся собой. Ты лбом склоняешься к моему лбу и, когда окончательно разрезвившийся щенок бодро перескакивает от тебя ко мне на руки, кусает за пальцы, смеёшься так чисто и звонко, что сердце теперь заходится лишь в осознании нашего счастья, нашей с тобой удачи диктовать судьбе свои правила, нашего умения быть друг для друга гармонией и идиллией, какой счёт ни вели бы словесные шпильки. Моё солнце! Под твоим теплом плавится всё тревожное и недоброе, что было с нами ещё вчера. Под твоим светом обращается пеплом всё, что держало в страхе и мучило неизвестностью. Освещай и расцвечивай, согревай и возрождай надежды, дари новый день и развеивай дождевые облака — просто будь моей единственно нужной, моей путеводной звездой. Просто не спеши гаснуть, когда я уверяю тебя: ещё не время спешить, ещё некстати сдаваться. У нас ещё много-много мгновений здесь, на земле, и вечность там — среди мириад других звёзд. Но для вечности слишком рано, слышишь, веришь? Свети! Сияй!
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!