Глава 8. Мораль — это не наша история.

30 апреля 2026, 18:07
      Я вернулся поздно. Неприлично поздно, даже по нашим новым меркам. Часы на стене, будто насмехаясь, показывали без пятнадцати три, и стрелки, двигаясь по кругу, спрашивали меня: «Ты упрямо продолжаешь называть это место домом?»       На кухне тускло горел ночник, отбрасывая на стены тени, похожие на трещины. В воздухе висела затаённая тишина, как перед грозой. Казалось, сама квартира замерла, прислушиваясь ко мне. Я снял куртку — ткань скользнула по рукам — и бросил на стул. Ботинки упали у входа с глухим стуком. Каждое движение было механическое, выверенное. Как будто я не хозяин своему телу, а лишь наблюдатель, главное, чтобы конструкция не развалилась на части.       Открыл холодильник — пусто. Только пластиковая бутылка с водой и вчерашняя банка с горошком. Мне не хотелось ни есть, ни пить. Хотелось просто выключиться. Но организм, дрожащий от усталости, не давал. Я налил воду в стакан, сделал глоток — и тогда услышал, как скрипнула дверь спальни. — Ты опять пахнешь… Голос хриплым, будто она ещё не спала. — Пахну? Она появилась в проёме двери — в моей рубашке, застёгнутой на одну пуговицу. Волосы растрёпаны, на щеке след от подушки. Но глаза — не сонные, а пронзающие, следящие. — Ты пахнешь бойней, Лёша. — Она подошла вплотную, и я почувствовал её дыхание на своей шее. — Мясным цехом. Кровью. Он уже не выветрится. Он в тебе. — Сменю халат. — бросил я, но она не отставала. — Уже бесполезно. Оно внутри тебя. Она стояла передо мной, такая незнакомая, чужая. Та Вера, которую я знал, растворилась. Осталась лишь тень, зеркально повторяющая тьму, растущую во мне. — Ты не спрашиваешь, где я был. — я смотрел ей прямо в глаза. — А зачем? — она чуть усмехнулась. — Я ведь знаю… Твои глаза всё говорят. Особенно сейчас, когда ты не пытаешься притворяться. Это даже... сексуально. Я моргнул. Грань между игрой и правдой пугающе стиралась. Вера всегда умела манипулировать ощущениями, но сейчас в её голосе не было фальши. Её это возбуждало. Я чувствовал: она любит меня таким. Грязным. Опасным. Отрешённым. — Что ты от меня хочешь? — тихо спросил я. — Перестань врать себе. Перестань играть жертву. Это твоё место. Твоё призвание. — Моё призвание? — я шагнул к ней, чувствуя, как слова рвут горло. — Я режу тела, Вера. Вынимаю органы. — Ты всё ещё метаешься, Лёш. Доказываешь себе, что привык, что это твоё, а на деле?.. Пойми же наконец, ты спасаешь. Просто немного сменил специализацию. Ты теперь по другую сторону баррикад. Она подошла ближе, обвела пальцем мою ключицу. Пальцы холодные, как лёд. Но внутри неё пылал огонь — я чувствовал, как он ищет выход. — И как ты это видишь? — прошептал я. — Я вижу мужчину, который наконец-то перестал бояться себя, жизни, смерти. Всё остальное — лирика. Мы замолчали. Между нами натянулась тонкая струна. Ещё чуть-чуть — и она лопнет. — Ты сошла с ума, — выдохнул я. — А ты — следом, — её голос прозвучал почти нежно. Я развернулся, собирался смыть с себя всё. Вера тихо подошла сзади и обняла. Прижалась щекой к моей спине, и я не мог понять, это она дрожит или я. — Останься, — прошептала она, и дыхание коснулось кожи. — Не убегай от меня в ванну. Всё равно не отмоешься. Я повернулся. Её лицо тонуло в полумраке; лишь свет ночника выхватывал очертания скул, придавая им резкость. Она казалась одновременно нереальной и невыносимо живой. Голодной до чего-то, что я не мог назвать. — Что ты хочешь? — спросил я снова. — Тебя, — сказала просто. И потянула за собой в спальню. Я не сопротивлялся. Или уже не мог.       Она легла на спину, запрокинув голову, и смотрела, как я стягиваю с неё рубашку. На её коже остались следы от простыни, будто карты неизведанных земель. На животе — родинка в форме запятой, которую я всегда помнил. Вера молча провела ладонью по моей груди, потом ниже, не отводя взгляда. В её движениях не было страсти, только холодая уверенность. Как будто она давно знала: этот миг неизбежен. В темноте её глаза светились — не отражённым светом, а изнутри. Как у хищника, который наконец поймал добычу. Я вошёл в неё медленно. Мы двигались почти беззвучно. Каждый вздох отдавался внутри черепа, как стук молотка. Всё было слишком тихо, слишком близко. Слишком… правильно? Или это иллюзия? Это не любовь. Это расплата. И мы оба это знали. Она царапала мне спину, словно проверяя, насколько я настоящий. Пыталась пробиться сквозь кожу к тому, что скрывалось внутри. А я сжимал её за бёдра так, что, казалось, оставлю следы, боялся, что она растает, исчезнет в темноте.       Мы не говорили ни слова. Только дыхание. Только взгляды, пересекающиеся в полумраке. Это не был секс — это был ритуал. Последнее доказательство, что мы ещё вдвоём, что я не окончательно ушёл в ту сторону, где кровь, органы и смерть. Но в какой-то момент я понял: она ведёт, не я. Она держит ритм, глубину, темп, как дирижёр оркестра, где музыка состоит из стонов и ударов сердца. Мы перевернулись — теперь она была сверху. Вера медленно провела ногтями по моей груди — от ключицы до паха. Не ласково, а хищно, словно метила территорию. — Знаешь, чем ты теперь пахнешь? — спросила она. Я молчал. Она наклонилась к самому уху: — Моргом. Кровью. Чужой жизнью. Это возбуждает. Я вздрогнул. Она это заметила — в темноте блеснула улыбка. Я попытался поцеловать её — она отстранилась. — Нет. Сейчас — не ты. Сейчас — я. Она не оставляла мне ничего — ни контроля, ни инициативы, ни воздуха. Я не знал, кто я — врач, пациент, труп на столе? Она двигалась с той точностью, с какой я вскрывал грудную клетку час назад. — Представляешь их? — прошептала она. — Когда входишь в меня. Этих женщин. Эти тела, над которыми ты склонился сегодня. — Замолчи, — хрипло сказал я. — Признай. Я ничего не ответил. Но внутри что-то содрогнулось.       Когда всё закончилось, она не прижалась ко мне. Просто лежала рядом, глядя в потолок, будто разглядывала там невидимые знаки. Я отвернулся к стене. В ту ночь заснуть не смог — мысли крутились, цеплялись друг за друга. А наутро под подушкой я нашёл резиновую перчатку. Мою. Она лежала там, словно улика, которую забыли убрать. Я по обыкновению отправился в душ. Открыл кран, но вместо воды… кровь. Нет. Это игра воображения. Просто коричневый налёт на старой раковине. Глаза обманули. Или нет? Я провёл пальцем по налёту, он не смазался. Но в голове уже стоял запах железа, и я не мог понять: это память или реальность? Прижался к кафелю — холодно, спокойно.       На кухне пахло кофе и ванилью. Солнце лениво ползло по подоконнику, задевая свежие тюли, которые Вера зачем-то поменяла накануне. Я слышал, как гремит чашка, как ложка царапает край керамики. Звук был невыносимо домашний и фальшивый, как декорация к спектаклю, в котором я играл роль мужа. Я вошёл, будто в чужую квартиру. Вера стояла у плиты в белой футболке — почти прозрачной — и розовых трусиках с кружевом. Волосы собраны небрежно, на губах — блеск. Она улыбалась, будто ночью ничего странного не было. Как будто её ногти не оставляли полос на моей груди. Как будто не она шептала слова, от которых кровь стыла в жилах. — Кофе будешь? — спросила она беззаботно. — Угу, — кивнул я, не поднимая глаз. Сел за стол. Молча наблюдал, как она подаёт мне чашку — движения плавные, привычные. Потом себе. Села напротив, поджав ноги, и тут же рассмеялась чему-то в телефоне. Рядом — блюдце с золотистыми круассанами, будто только из печи. Идеальное утро в доме идеальной пары. Я достал из кармана перчатку. Помятую, медицинскую, с едва заметным пятном, которого сперва не заметил. Положил на стол между нами. Вера не сразу посмотрела. Потом подняла почти равнодушный взгляд. — Это что? — она спокойно спросила. — Ты скажи, — я смотрел на неё пристально, чувствуя, как внутри нарастает ледяной ком. — Я нашёл её у себя под подушкой. — Правда? — её голос не дрогнул, ни тени смущения. — Не играй со мной. Это моя. С работы. Какого хрена она делала под подушкой? Вера откинулась на спинку стула. Медленно вздохнула, будто взвешивая каждое слово. — Ты сказал, что хочешь быть настоящим. Ты им стал. Это просто напоминание. Символ. — Символ чего? — тихо спросил я. — Того, кем ты теперь стал. Ты же улыбаешься, когда режешь. — Это... — я замолчал. В груди что-то кольнуло. — Ты специально? Ты чокнулась? — я нервно хихикнул. — Я в своём уме, не переживай. А разве тебе не понравилось? — она прищурилась, и в её взгляде мелькнуло что-то хищное. — Ты всё ещё пытаешься жить по-человечески, Лёш. Но ты уже другой. Не прячь это. Я не боюсь тебя. Я люблю тебя — настоящего. Я смотрел на неё, на ровную осанку, на лёгкую улыбку, на то, как она отпивает кофе и не морщится, будто всё под контролем. Я чувствовал, как земля уходит из-под ног. Вера спокойно, без спешки поднялась со стула. Подошла, провела пальцами по моей щеке. — Не бойся себя, Лёш, — сказала она мягко. — Это не конец. Это начало. И ушла, не оборачиваясь. Её бёдра покачивались под футболкой, как у танцовщицы. Она напевала что-то себе под нос — неразборчиво, монотонно, как заклинание, от которого по спине бежали мурашки.       Я остался один. Часы тикали. Кофе остывал, теряя аромат, превращаясь в горькую жидкость. Перчатка лежала передо мной, как улика, молчаливый свидетель прошлой ночи. Я посмотрел на свои руки. Мои пальцы были чистыми, почти безупречными, но память о том, как они сжимали её, всё ещё горела на коже. Захотелось немедленно выкинуть эту перчатку. Поставил чашку в раковину, открыл мусорное ведро. И замер. На дне, под яблочными огрызками и скомканной салфеткой, лежала вторая. Такая же. Только вывернутая наизнанку. На внутренней стороне перчатки виделось тёмное пятно. Я медленно закрыл крышку. Казалось, воздух на кухне стал плотнее, пропитывался невидимым ядом. Даже солнце перестало светить с прежней теплотой. Его лучи теперь казались бледными, лишёнными жизни.       Я вышел из кухни и на цыпочках подошёл к спальне. Дверь была приоткрыта. Вера сидела на кровати спиной ко мне. Гладкие волосы струились по плечам. Я замер в проёме, боясь дышать. Она что-то тихо говорила, почти шёпотом. Телефон зажат между ухом и плечом. Голос звучал приглушённо, но отчётливо: — Да, всё нормально. Он ещё ничего не понял… — пауза. — Нет, он уже другой. Ты бы видел его лицо вчера… Да, я дала. Угу. Всё по инструкции. Она смеётся. Тихо, гортанно. Я слышу, как щёлкает зажигалка. У меня замирает сердце. Я отхожу назад, как тень, как вор в собственном доме. Прячусь в ванной. Моё отражение в зеркале отказывается смотреть на меня. Оно скользит взглядом чуть в сторону, словно стыдится. Щёки в синяках, шея как после удушья. Тонкие следы ногтей на груди, чуть покрасневшие, но уже ощутимо пульсирующие. На запястье — тонкий порез. Я провожу по нему пальцем. Он неглубокий. Но его не было вчера. Я долго стою под холодной водой. Струи бьют по коже, но я всё равно не могу отмыться. Когда выхожу, Вера уже моет посуду. На ней белоснежный, почти ослепительный халат, лицо безмятежное. — Почему чашку не помыл? — улыбается. — Может, блинчики испечь? Я смотрю на неё, и у меня дёргается глаз. В висках стучи: «Кто ты? Кто мы?» — Что это было? — спрашиваю её. Она не поднимает глаз. — Что? — равнодушно переспрашивает. — Ночь. Ты ведь была не ты. Или я — не я. Я не понимаю, что произошло. Объясни, чёрт возьми! — срываюсь на крик. Она кладёт губку в сторону, потом смотрит на меня. Взгляд холодный, точный. Не обращая внимания на мой срыв, она безэмоционально отвечает: — Всё было прекрасно, Лёш. Просто ты был слишком напряжён, и усталость сказалась. — Перчатка... — Какая? Я тебе всё уже объяснила. — Я уже о другой. В мусорке. Её там не было вчера. Она делает вид, что задумывается. — Может, забыла выбросить раньше. Не помню. Не зацикливайся. Я сажусь. Руки дрожат. Не от страха. От раздражения? От бессилия? От того, что мир стал чужим, а человек рядом — незнакомый мне псих. — С кем ты говорила утром? — Да это по работе. Документы надо отвезти, Архипов уже бесится. Я не верю ни единому слову, но молчу. Слова застревают в горле. Вера домывает посуду, выключает воду. Не посмотрев на меня выходит из кухни и отправляется в ванну. Дверь за ней закрывается с тихим щелчком. Я остаюсь один на один с давящей тишиной.       «Документы надо отвезти, Архипов уже бесится». Слишком гладко, слишком подозрительно. Я бегу в спальню, хватаю телефон. Долго смотрел на список контактов, пока палец не завис над нужной фамилией. Набираю сообщение Архипову: Доброе утро! Простите, что не по делу. Подскажите, а Вера вообще сейчас работает в больнице? Вы её видели в последние дни? Молчит. Секунда. Пять. Десять. В груди неприятно защемило. Наконец — ответ: Доброе утро, Лёш! Ты о чём? Она уволилась следом за тобой. Сказала, вы с ней что-то новое будете начинать, какой-то проект. Ты разве не в курсе? У меня перехватывает дыхание. Телефон выпадает из руки и со стуком ударяется об пол. В ушах нарастает шум, похожий на рёв далёкого водопада. «Уволилась следом за тобой». А я? Я всё это время думал, что она по-прежнему «на работе». Что уходила разбирать отчёты. Что задерживалась в поездках. Куда она ходила? С кем разговаривала? Кто она? Поднимаю телефон. В висках стучит. Сообщение от Архипова, как предупреждение. Я перечитал его ещё раз. И ещё. «Ты разве не в курсе?» Открыл экран звонков. Не сразу понял, почему взгляд зацепился за верхнюю строчку. 1 пропущенный. Левин Борис Аркадьевич. Сегодня. 06:14. Сердце ухнуло вниз, сорвалось в бездонную шахту. Левин никогда не звонил рано утром. Да он вообще мне никогда не звонил. По крайней мере без причины. Я даже не услышал. Нажал на его имя. Гудки. Один. Второй. Третий. Никто не отвечает. Никаких сообщений. Только этот одинокий вызов. «Позвоню позже», — думаю я, но не хочу выпускать телефон.       Он тут же завибрировал в руке. Имя на экране — Андрей. Сердце пропустило удар, затем застучало в горле, перекрывая дыхание. Я машинально взглянул на часы: 11:42. Слишком рано для чего-то хорошего. — Да? На другом конце провода — тишина. Затем глухой вдох. — Лёш… У нас тело. Только что привезли. — И? — Мужчина. Шестьдесят семь лет. Без внешних повреждений. Первичный диагноз — острый инфаркт миокарда. Я чувствую, как в груди всё стягивается. — Андрей, говори сразу, что не так? Не тяни, пожалуйста. — Это Левин. Борис Аркадьевич. Я зажмурился. Мир сдвинулся, стены качнулись, пол ушёл из-под ног. Кожа на шее покрылась мурашками. Я не понял — или не хотел понять. — Повтори. — Это он, Лёша. Старый, сгорбленный… Но ты бы узнал его даже с закрытыми глазами. Поступил через линию утилизации — ту, что с дешёвой кремацией. Документы есть. Подписано согласие на отказ от хранения тела. Всё оформлено. Указано, что жил один. Умер дома. — А сын? У него же был сын! — Ни слуху. Официально числится, но, видимо, связи давно не было. Я позвонил по номеру из базы — молодой голос, грубый. Сказал, что «этот мудак ему никто». Так что тело спустили вниз по стандартной схеме. В трубке повисла тишина. Я слышал только своё дыхание, рваное, как после бега. — Лёша, — снова заговорил Андрей, — ты как? — Нормально. Кто оформлял? — Хоспис на севере. Я проверил — заявление о согласии на утилизацию подано вчера утром. Подпись будто его, но… чёрт его знает. — Он бы не стал. Ни за что. — Я тоже так думаю. — Я приеду. — Жду. Он сбросил первым. Я сижу на краю кровати. Телефон всё ещё в руке — холодный, бесполезный кусок пластика. Левин. Левин мёртв. И то, как он «оказался» у них, не даёт покоя. Всё выглядит слишком чисто. Слишком удобно. Умер дома. Никто не забрал. Документы в порядке. Подпись будто его. Но я знал Левина. Он не из тех, кто спокойно сдастся смерти в руки. Он боролся бы до конца, за каждый вздох, за каждый удар сердца.       Вера выходит из ванной, вытирая волосы полотенцем. Тонкий халат едва держится на плече, обнажая линию ключиц. Пахнет мятным гелем. Свежий и режущий запах, который кажется сейчас неуместным, почти оскорбительным. Она замечает моё напряжение на лице и останавливается. В её глаз проблеск тревоги, тут же скрытый за маской безмятежности. — Кто это был? Я молчу. Смотрю на неё, как на чужого человека. Как я мог лежать с ней в одной постели этой ночью? Как мог доверять ей? — Лёш, ты бледный. Что случилось? Я с трудом нахожу голос: — Левин. Её брови слегка поднимаются. — Что с ним? — Он умер. Молчание. Ни дрожи в губах, ни судорожного вдоха. Только слишком короткая пауза. — Как? — Инфаркт. Никто не забрал. Документы в порядке, согласие на утилизацию якобы подписано им. Она прижимает полотенце к груди. Кивает. — Старый был. Может, сердце не выдержало. Я всматриваюсь в её лицо, пытаясь уловить хоть тень искренней скорби. — Ты ведь знала его. Ты же за списками следишь? Через тебя в больнице все проходят, разве нет? Она подходит ближе и садится рядом. Смотрит в пол, медленно массируя виски. — У нас сотни тел каждый день. — А Архипов? Он что-нибудь знал? — Нет. — Ты ведь говорила с ним утром. — Да. Я сказала тебе, он требовал документы. Срочная передача. Ещё и накричал на меня. Её голос ровный, без намёка на волнение. Это злит меня ещё сильнее. — Ты ничего не чувствуешь? — спрашиваю я, и в голосе звучит не вопрос, а обвинение. — Чувствую, — отвечает она тихо. — Просто... по-другому. — Как по-другому? — Не так, как ты хочешь. Я резко встаю. Голова гудит, будто внутри о стенки черепной коробки бьётся стая птиц. В горле першит от злости. — Ты стерильна, Вера. Теперь я это понимаю. Прозрачная, холодная. Ты могла бы расчленить собственного отца — и даже не моргнуть. Она улыбается. Не грустно, а почти нежно. И от этой нежности мне становится ещё страшнее. — Но ты ведь всё ещё спишь со мной. Эта фраза, словно пощёчина. Я чувствую, как кровь приливает к лицу, а в груди разрастается пустота. Я беру куртку. Движения резкие, почти судорожные. — Куда ты? — К нему. — К кому? — К Левину. Я должен его увидеть. — Он уже мёртв, Лёша. Это ничего не изменит. — Изменит, — говорю я, не оборачиваясь. — Для меня изменит. И если это не случайность, я найду того, кто за этим стоит. Закрываю за собой дверь. Если я останусь, что-то во мне треснет окончательно, разлетится на осколки, которые уже не склеить.       Бегом спускаюсь по лестнице, перепрыгивая ступеньки. Сажусь в машину. Еду один. Улицы почти пустые, как бывает только ранним утром или поздней ночью, когда город ещё не решил, проснулся ли он. За стеклом — размазанные силуэты деревьев, редкие фигуры прохожих. Всё течёт мимо, как вода, как жизнь, которую уже не поймать, уже не остановить. Радио молчит. Я выключил его почти сразу: музыка раздражала, резала слух. Хотелось тишины, но и она звучала слишком громко, наполняя салон гулом неозвученных вопросов. Машина шуршит по асфальту, дёргается дворник, вытирая невидимую влагу. Даже моё дыхание кажется каким-то неуместным, словно я дышу не в том ритме, не в том мире. На перекрёстке я останавливаюсь, хотя светофор давно погас. Просто стою и жду чего-то. Может, знака. Может, чтобы кто-то остановил. Но никто не останавливает. Город остаётся равнодушным. Я продолжаю путь, не торопясь. Морг находится на заднем дворе больницы, в отдельном корпусе. Облупленная надпись над дверью, буквы едва различимы. Знакомая вонь — запах формалина, старости, запах смерти.       Я припарковался на пустом месте у грузового входа. Посидел ещё минуту в машине, закрыв глаза. Вспоминал лицо Левина. Его тяжёлый и проницательный взгляд, способный разглядеть ложь за любой улыбкой. Он всегда умел молчать так, что становилось неуютно. В этом молчании было больше правды, чем в любом его объяснении. Теперь он замолчал навсегда.       Я вышел. Хлопнул дверью — громко, будто поставил точку, к которой я не был готов. Звук разнёсся по пустому двору, отразился от стен и затих, оставив после себя лишь гулкое эхо. Воздух был холодный, как тогда, на похоронах отца. Только никто не плакал. Я прошёл по коридору и ступил в металл. Металл морга всегда казался мне чище, чем стены операционной. Он не обещает жизни. Не даёт надежд. Не требует идеального шва. Андрей уже там. Сидит на табурете, покачивается, будто скучает. В его руках — карточка. Не медицинская, нет. Чья-то ведомость. Он поднимает глаза, когда я вхожу. Взгляд осторожный, изучающий. — Ну наконец-то, — кивает. — Думал, сбежишь. Я не отвечаю. Смотрю на стол. Левин лежит, накрытый плёнкой. Серая, матовая, она облегает контуры лица, превращая его в безликую скульптуру. — Когда? — Утром привезли. Сразу вскрыли. — Никто не забрал? — Нет родни. Сын, как я и сказал, не желает особо выходить на связь. Короче всё вышло гладко, даже удивительно. Я подхожу ближе. Приподнимаю плёнку, смотрю на лицо. Тепла, конечно, нет. Но будто бы выражение застыло в недоумении. Как будто он не успел понять, что произошло. Как будто хотел что-то сказать, но не успел. — Он бы не подписал, — говорю тихо, почти шёпотом. — Что? — Согласие на переработку. Андрей откидывается на спинку, скрестив руки на груди. Его поза расслабленная, почти вызывающая: — Послушай, мораль — это не наша история. Мы не судьи. Мы всего лишь логистика. Приняли. Проверили. Всё. В его голосе нет ни тени сомнения. Только холодный и выверенный прагматизм. Он говорит это так, словно повторяет заученную мантру, отгоняя любые вопросы совести. Я продолжаю смотреть на Левина. В голове крутится одно: «Он бы не подписал». Не потому, что боялся смерти. А потому, что уважал жизнь, даже в её последних мгновениях. — Ты знал, что он мой преподаватель? Что я у него учился? — Да. И что можешь сказать? Он был хороший? Сложный? Или, может, принципиальный? — Он был... Настоящий. Таких почти не осталось. — Значит, он бы нам не подошёл, — бросает Андрей, чуть приподняв бровь. Я смотрю на застывшее лицо Левина. — Это ты нашёл его? Андрей медлит. Слишком долго. Его взгляд скользит в строну — ищет точку опоры. — Система нашла. Мы просто приняли. — Система, — я скривился, и слова вырываются резче, чем я планировал. — У тебя она теперь вместо совести? Он встаёт. Подходит ко мне вплотную — настолько, что я чувствую запах формалина на его одежде. — Ты можешь уйти, Лёш, — говорит он тихо. — Прямо сейчас. Но если останешься, то научись, пожалуйста, не задавать вопросов, потому что следующий может быть не преподаватель, а кто-то ближе и роднее. В жизни всякое происходит. Я молчу. Слышу, как стучит кровь в ушах. Гулкий и монотонный ритм. Потом киваю. — Что с органами? — Всё, что в хорошем состоянии, вырезаем. Так что он ещё поработает. У него, оказывается, генетическая мутация, позволяющая избежать отторжения при трансплантации. Ты знал? Именно поэтому он крайне важен и ценен. Его ткани универсально совместимы, идеальный донор. Слова звучат как неотвратимый приговор. Я представляю, как его сердце, его лёгкие, его плоть — всё это теперь будет жить в других телах. И от этого становится не по себе. — Идеальный донор, — повторяю я, и голос звучит глухо. — А человек? Я снова смотрю на тело. И впервые за всё время мне кажется, что Левин — живее нас всех. Потому что в нём нет ни капли лжи.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!