Часть 14
13 июня 2026, 15:50Воздух в комнате Сакусы всегда был особенным.
Атсуму ни разу не сумел толком объяснить себе, в чём заключалась эта разница. Слишком тонкое, слишком личное чувство, чтобы разложить его по словам, как вещи по полкам. И всё же каждое утро, открывая глаза на этой кровати, пропитанной не его запахом, а чужим — терпковатым ароматом геля для душа, едва заметной горечью парфюма и чем-то сухим, почти книжным, напоминающим старую бумагу или свежую типографскую краску, — он вновь ощущал это.
Здесь дышалось иначе. Медленнее. Глубже.
Будто сам воздух был плотнее обычного — не тяжёлым, а тягучим, как тихая речная вода. Он не спешил наполнять лёгкие, требовал другого ритма. И Атсуму всякий раз невольно подстраивался под него, словно попадал в пространство, где время текло по собственным законам, известным одному лишь Сакусе.
Он не открывал глаз уже добрых десять минут. А может, и все пятнадцать.
Будильник — чужой, безликий сигнал телефона, который Сакуса неизменно ставил на пять минут раньше его собственного, — давно умолк, прихлопнутый сонной и, вероятно, крайне недовольной ладонью. Но Атсуму и не думал подниматься. Он лежал на боку, уткнувшись лицом в подушку, и просто слушал.
Тишину. И дыхание рядом, ровное, спокойное, почти невесомое. Без храпа, без случайных вздохов и прочих свидетельств человеческого существования. Даже спал Сакуса так, будто во сне продолжает держать всё под контролем. Если бы не едва заметное движение груди под тонкой тканью футболки, можно было бы решить, что постель рядом пуста.
Чёрные волосы рассыпались по белой наволочке. Одна непослушная прядь легла на скулу, коснулась уголка глаза.
Атсуму смотрел на неё дольше, чем следовало, достаточно долго, чтобы захотеть протянуть руку.… И достаточно долго, чтобы этого не сделать.
Убрать её было бы слишком просто. Слишком естественно. В этом движении таилось нечто большее, чем обычная забота. Что-то, на что он пока не решался смотреть прямо. Словно, коснувшись этой пряди, он невольно признал бы то, что до сих пор предпочитал оставлять безымянным.
Он всё ещё не привык.
Тридцать семь дней.
Если считать с того вечера в раздевалке, когда он впервые сам взял Сакусу за руку, не ожидая ни намёка, ни разрешения, ни привычного молчаливого согласия.
Тридцать семь дней — срок, казалось бы, ничтожный. Но каждое утро Атсуму просыпался с одним и тем же странным чувством, от которого никак не мог избавиться.
Будто ему досталось что-то слишком драгоценное. Что-то, чего у него не должно было быть. И вот сейчас кто-нибудь непременно войдёт, включит свет и потребует вернуть украденное.
Глупо, по-детски.
И всё же от этой тревоги сладко сжималось сердце.
Потому что существовали мгновения, ради которых стоило мириться с любыми страхами. Например, когда во сне Сакуса неосознанно придвигался ближе. Когда касался лбом его плеча или находил под одеялом тепло его тела, даже не просыпаясь.
В такие минуты Атсуму казалось, что весь мир удивительно прост.
Но мир, к сожалению, никогда не отличался простотой.
И риски были вполне реальны.
Он осторожно высвободил руку из-под одеяла, словно боялся потревожить не только Сакусу, но и само утро, ещё сонное, хрупкое, не до конца вступившее в свои права.
Левое предплечье осталось лежать поверх простыни, очевидно, без напульсника. Открытое.
На мгновение Атсуму даже задержал дыхание. Затем украдкой взглянул на Сакусу. Тот спал, уткнувшись щекой в подушку, неподвижный и безмятежный, однако привычка оказалась сильнее здравого смысла. Где-то внутри всё ещё жило нелепое ощущение, будто Сакуса способен наблюдать за ним даже сквозь закрытые веки, замечать то, что Атсуму предпочёл бы скрыть от всего мира.
Лишь убедившись, что тот действительно спит, он вновь перевёл взгляд на свою руку, на шрамы.
И неожиданно поймал себя на мысли, что больше не узнаёт их.
Разумеется, они никуда не исчезли. Всё те же бледные и розоватые полосы пересекали кожу, всё так же тянулись вдоль предплечья, спутываясь в хаотичный рисунок, понятный только ему одному. Рука выглядела прежней — смуглая кожа, длинные пальцы связующего, тонкие выступающие вены на тыльной стороне ладони. Всё было на своих местах.
Изменилось нечто другое.
То, что находилось глубже кожи. То, что долгие годы отзывалось внутри тупой, въедливой болью всякий раз, когда взгляд случайно цеплялся за эти следы.
Раньше они казались ему клеймом, напоминанием собственной слабости, которую невозможно стереть.
Он ненавидел их с тем ожесточением, какое люди порой испытывают к самым болезненным страницам собственной жизни. Прятал под рукавами, под напульсниками, под шутками, под привычной улыбкой. Делал вид, что их не существует.
Но сейчас, глядя на них в бледном утреннем свете, просачивающемся сквозь занавески, он не чувствовал привычного отвращения.
Только усталое, почти равнодушное спокойствие.
Словно смотрел не на рану, а на старый шрам после давно сросшегося перелома.
Да, это было. Да, это сделал я. Да, это навсегда останется частью моей истории.
Мысль оказалась удивительно простой и удивительно нестрашной.
Атсуму медленно провёл взглядом по белёсым полосам, вспоминая ту ночь так отчётливо, будто она случилась вчера.
Холодный кафель. Тусклый свет ванной. Дрожь, которую невозможно было унять. И собственный взгляд, прикованный к этим рукам с такой ненавистью, словно они принадлежали кому-то другому.
Он помнил и Сакусу. Помнил то, как тот сидел рядом и молчал. Как не отворачивался, стараясь не показывать тот животный страх, который испытывал. Как потом поднялся, подошёл к окну и выбросил монетку, вокруг которой Атсуму успел выстроить целую тюрьму из суеверий, страхов и самообмана.
Тогда ему казалось, будто ничего не произошло, будто это была просто ещё одна тяжёлая ночь.
Но теперь он понимал: что-то всё-таки сдвинулось.
Как ледяная глыба весной начинает движение задолго до того, как треснет лёд на реке.
Что-то внутри него перестало воевать с самим собой.
И потому сейчас он мог лежать в чужой постели, смотреть на собственные руки и не чувствовать необходимости немедленно спрятать их от чужих глаз.
Впервые за много лет ему не хотелось закрываться, не хотелось делать вид, будто этих шрамов нет.
Он просто смотрел. Без страха. Без ненависти. Без желания отвернуться.
— На что уставился?
Голос Сакусы прорезал тишину неожиданно мягко.
Низкий, ещё хрипловатый после сна, он звучал совсем иначе, чем днём. В этой сонной сипотце было что-то удивительно человеческое, почти беззащитное, и каждый раз Атсуму невольно поражался тому, насколько непривычным становился Сакуса в первые минуты после пробуждения.
Он вздрогнул.
Рука исчезла под одеялом прежде, чем он успел осознать собственное движение, старая привычка оказалась быстрее любых новых открытий.
Сакуса наблюдал за ним из-под полуопущенных ресниц, сонный, растрёпанный, ещё не до конца проснувшийся.
Атсуму поспешно перевернулся на другой бок, оказываясь с ним лицом к лицу.
— Не сплю, — ответил он с тем лёгким, обречённым видом человека, который прекрасно знает, что ему не поверят. — Просто лежу.
Сакуса лежал на спине, лениво щурясь в полумрак комнаты.
Пасмурное утро приглушило все краски. Свет, просачивавшийся сквозь неплотно задёрнутые шторы, был мягким, серебристым, и оттого его глаза казались почти чёрными — глубокими, матовыми, как влажный камень после дождя. Впрочем, Атсуму давно заметил, что цвет глаз Сакусы вообще трудно было определить наверняка. При ярком солнце в них проступал тёплый коричневый оттенок, вечером они становились густо-карими, а в такие вот сонные утра казались почти бездонными.
Он смотрел не столько на Атсуму, сколько куда-то поверх его плеча, в потолок, будто ещё не до конца вернулся из сна.
Но уголки губ всё же дрогнули. Совсем чуть-чуть.
Тот редкий отблеск внутреннего спокойствия, который появлялся у Сакусы лишь в минуты абсолютной расслабленности. Выражение настолько мимолётное и непривычное, что Атсуму всякий раз ловил себя на желании запомнить его получше.
— Ты храпел, — сообщил Сакуса.
Атсуму возмущённо нахмурился.
— Неправда.
— Правда.
— Наглая клевета.
— Очень тихо, — невозмутимо продолжил Сакуса. — Так, знаешь… по-свинячьи. Я всерьёз рассматривал вариант столкнуть тебя с кровати.
Фырканье вырвалось прежде, чем Атсуму успел его сдержать. Тёплый комок смеха поднялся откуда-то из груди и растаял в воздухе комнаты.
Он придвинулся ближе, привычно коснувшись плечом чужого плеча. Через тонкую ткань футболок ощущалось тепло. Живое, настоящее.
Странно было осознавать, что когда-то ему казалось невозможным вот так лежать рядом с Сакусой, не испытывая постоянного напряжения. Теперь же это стало почти естественным, словно тело давно запомнило то, что разум всё ещё отказывался считать обыденностью.
— Если я настолько ужасный сосед, почему ты меня до сих пор не выгнал?
— Лень было.
— Врёшь.
— Вру.
Ответ последовал без малейшего сопротивления.
И именно это заставило Атсуму улыбнуться.
Губы Сакусы тоже едва заметно изогнулись.
На этот раз улыбка была настоящей.
Не той, которую показывают посторонним. Не той, что появляется из вежливости или по необходимости. Эта принадлежала только таким утрам — сонным, тихим, ещё не испорченным разговорами, тренировками и остальным миром.
— Ты тёплый, — сказал Сакуса. — Как грелка.
— Вот это признание.
— А вентиляцию отключили на профилактику.
— Невероятно романтично.
Атсуму тихо рассмеялся.
Потом разговор иссяк сам собой, но молчание не показалось неловким.
Оно растеклось между ними мягко и спокойно, словно тонкое одеяло, которое не нужно поправлять. В такой тишине не требовалось искать слова, поддерживать беседу или чем-то заполнять паузы. Достаточно было просто существовать рядом.
За окном шумел просыпающийся город. Где-то далеко проехала машина. В коридоре хлопнула дверь, но всё это звучало приглушённо, будто происходило в другом мире.
Атсуму почувствовал, как Сакуса едва заметно придвинулся ближе. Движение было настолько небольшим, что его легко можно было принять за игру воображения. Однако расстояние между ними всё-таки сократилось.Тепло стало плотнее, осязаемее.
— Сколько времени? — спросил Атсуму.
Скорее для того, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Половина седьмого.
— Рановато.
— У нас завтрак в восемь.
— Знаю.
— Потом теория.
— Не удивил.
— Можешь ещё поспать.
— Не хочу.
Сакуса наконец повернул голову.
Теперь они смотрели друг на друга. Между ними оставалось расстояние не больше ладони. Настолько маленькое, что Атсуму видел каждую мелочь: тени ресниц на скулах, тонкие линии под глазами, оставшиеся после сна, едва заметную тёмную щетину вдоль подбородка и челюсти.
Сакуса брился регулярно, но не с фанатичным упорством, и к утру второго дня на лице всегда появлялся этот лёгкий налёт небритости, неожиданно смягчавший его строгие черты.
От этого он выглядел моложе, почти как студент, а не как один из лучших игроков страны. И уж точно не как человек, которого большинство считало холодным и недосягаемым.
Взгляд Атсуму задержался на знакомых родинках возле линии роста волос.
Потом вернулся к глазам.
И в который уже раз его поразило, насколько сильно изменился этот человек за последние месяцы. Или, может быть, изменился не Сакуса. Может быть, изменился он сам.
Когда-то всё было до смешного просто.
Киёми Сакуса. Высокомерный, невероятно прямолинейный, замкнутый настолько, что временами казался равнодушным ко всему миру.
Парень в белой маске, с тяжёлым взглядом и словами, которые нередко били больнее любого проигранного матча.
Соперник. Сначала на площадке, потом — за её пределами.
А затем каким-то непостижимым образом человек, который оказался рядом именно тогда, когда все остальные либо не заметили его падения, либо предпочли отвернуться.
И, пожалуй, самым странным было то, что сам Сакуса никогда не пытался его спасать.
Он просто остался.
А иногда этого оказывалось достаточно.
Теперь этот человек лежал рядом с ним в смятой после сна футболке, с растрёпанными волосами, пахнущими шампунем и чистым бельём, и совершенно не пытался казаться кем-то другим.
Не прятался за привычной сдержанностью, не надевал своё дневное лицо, не выстраивал между собой и миром аккуратную стену из вежливости, молчания и дистанции. Он просто был.
Сонный.
Немного недовольный ранним утром.
С припухшими после сна веками и следом от наволочки на щеке.
И позволял Атсуму всё это видеть.
Мысль почему-то кольнула сильнее, чем хотелось. Потому что доверие редко приходит громко. Оно не заявляет о себе красивыми словами и торжественными обещаниями. Оно складывается из таких вот мелочей: из небрежно брошенной на стул одежды, из возможности остаться рядом до утра, из права видеть человека тогда, когда он меньше всего похож на ту версию себя, которую показывает окружающим.
И именно поэтому его так легко потерять.
— Что с тобой? — спросил Сакуса.
Он произнёс это спокойно, но Атсуму всё равно уловил знакомую внимательность в его голосе. Ту самую, от которой никогда ничего не удавалось скрыть.
— Опять мысли?
— Всегда мысли, — честно признался Атсуму.
Он заставил себя не отводить взгляд, хотя желание, сильное, практически физическое, было.
— Это моё естественное состояние. Забыл?
— Не забыл.
Сакуса слегка нахмурился.
— Но сейчас ты думаешь о чём-то конкретном.
— Да неужели?
— 100 процентов.
— И что же вы видите, господин эксперт?
— Не знаю, — ответ прозвучал слишком быстро. — Но вижу, что ты опять куда-то провалился.
Атсуму тихо усмехнулся.
— Ты всё видишь, да? Прямо Шерлок Холмс на минималках.
— Детектив.
— Что?
— Шерлок Холмс — детектив.
Сакуса посмотрел на него с выражением человека, которому приходится объяснять очевидные вещи ребёнку.
— Не путай профессию с персонажем.
— Ты сейчас серьёзно?
— Более чем.
— Боже, какой же ты зануда.
— Не уходи от ответа.
Вот и всё.
Разговор снова незаметно вернулся туда, откуда начался. Как всегда.
Сакуса обладал удивительной способностью терпеливо ждать, пока человек сам дойдёт до нужной мысли, а потом одним коротким замечанием возвращать его к сути.
Атсуму вздохнул.
Он мог бы сказать правду. Мог бы признаться, что последние несколько минут просто смотрел на него и думал о том, насколько всё это стало важным.
О том, что его пугает собственное счастье.
О том, как страшно бывает потерять человека именно тогда, когда наконец начинаешь чувствовать себя рядом с ним дома.
Но слова застряли где-то внутри.
Вместо этого он медленно поднял руку и кончиками пальцев коснулся лба Сакусы.
— У тебя их две, — сказал он.
— Чего? Все в порядке?
— Я про родинки, их две.
— И?
— А могла быть одна.
Атсуму задумчиво провёл пальцем чуть выше.
— Или три или вообще ни одной. Ты когда-нибудь об этом думал?
Сакуса замер. Всего на мгновение, настолько короткое, что любой другой человек, вероятно, ничего бы не заметил.
Но Атсуму уже слишком хорошо его знал.
Он увидел, как чуть расширились тёмные глаза, как дрогнули ресницы, как напряглась линия шеи, как будто это нелепое прикосновение застало его врасплох гораздо сильнее, чем следовало.
— Идиот. Ты невыносим, — наконец выдохнул Сакуса.
Он перехватил его руку и крепко сжал в своей. Ладонь у него, как всегда по утрам, была прохладной, а пальцы ледяными, но хватка оставалась уверенной и надёжной.
— Вставать пора.
— Уже?
— Уже.
— Какая трагедия.
— А ты тут лежишь и рассуждаешь о моей анатомии.
— Это важное научное исследование.
— Безусловно.
— Между прочим, я делаю открытия.
— Какие именно?
Атсуму прищурился.
— Например, что ты боишься, когда тебя трогают неожиданно.
— Не боюсь.
— Боишься.
— Нет.
— Боишься.
— Нет.
— Тогда почему ты так дёрнулся?
Сакуса молча посмотрел на него.
Тем взглядом, который обычно означал: «Я сейчас очень стараюсь не сказать ничего лишнего».
Улыбка сама собой расползлась по лицу Атсуму. Где-то внутри уже поднималось знакомое чувство.
Тёплое и лёгкое. Почти мальчишеское. Желание продолжать эту игру ещё хотя бы несколько минут.
— Бокуто говорил, ты боишься щекотки.
Сакуса посмотрел на него с выражением человека, которому только что сообщили крайне сомнительный научный факт.
— Бокуто врёт чаще, чем дышит.
— Это не ответ.
— Это исчерпывающий ответ.
Сакуса откинул одеяло и наконец свесил ноги с кровати.
— И вообще, Бокуто сейчас, скорее всего, уже в столовой. Доедает вторую порцию риса, жалуется на жизнь и одновременно пишет Акааши сообщения с сердечками.
— Думаешь?
— Уверен.
— Тогда с кого мне брать пример?
— С меня, например.
— С тебя?
— Было бы неплохо. Я хотя бы встаю по будильнику.
Атсуму усмехнулся.
— Ты встаёшь по первому сигналу, потому что у тебя нет души.
— А ты не встаёшь по третьему, потому что она у тебя слишком большая.
— Вот именно.
Они обменялись взглядами и одновременно улыбнулись.
Атсуму первым поднялся с кровати. Одеяло соскользнуло с плеч и упало к пояснице.
Он потянулся, чувствуя приятную тяжесть в мышцах после сна, а потом направился к столу у окна, где с вечера осталась его футболка — яркая, вызывающе оранжевая, совершенно неуместная среди спокойных серых и белых оттенков комнаты Сакусы.
Подхватив её, он привычным движением натянул ткань через голову и только потом понял, что левое предплечье осталось открытым. Без напульсника, без бинта, без длинного рукава.
— Атсуму, — голос Сакусы прозвучал спокойно.
— М?
— Рука.
В груди что-то неприятно сжалось. Не страх, уже не страх.
Скорее старая привычка, которая ещё не успела умереть окончательно.
Та, что заставляла его автоматически прятать предплечья под одеждой, отворачиваться от зеркал и напрягаться каждый раз, когда чужой взгляд задерживался слишком долго.
Он посмотрел вниз. Ещё недавно одного их вида было достаточно, чтобы внутри поднималась знакомая волна стыда и отвращения.
Но сейчас рядом стоял человек, который видел их десятки раз. Человек, который знал о них больше, чем кто-либо другой.
И всё же Атсуму почувствовал себя неловко. Потому что дело было не в шрамах. Дело было в том, что раньше он сам решал, когда показать их миру.
Сакуса поднялся с кровати и подошёл ближе. Никаких вопросов, тяжёлых вздохов, осторожных разговоров, от которых становилось только хуже. Он просто взял Атсуму за запястье — легко, так естественно, словно делал это каждый день, хотя, если подумать, так оно и было. Большой палец медленно скользнул по внутренней стороне предплечья от локтя к кисти, не задерживаясь на рубцах, не пересчитывая их, не исследуя. Сакуса словно намеренно касался не шрамов, а самой руки — кожи, тепла, живого человека под своими пальцами. И в этом жесте оказалось что-то настолько простое, что у Атсуму неожиданно перехватило дыхание.
Сакуса ничего не говорил — да слова уже не нужны. Он давно видел эти следы: в полумраке собственной комнаты, после тренировок, утром, вечером, в плохие дни и в хорошие. Шрамы давно перестали быть для него чем-то отдельным — он смотрел на них так же, как на веснушки, родинки или старые спортивные травмы: как на часть Атсуму, не больше и не меньше. И именно это почему-то оказалось самым трудным для Атсуму — потому что самому себе ему всё ещё приходилось учиться тому же самому. Учиться смотреть на себя чужими глазами: без ненависти, без привычной жестокости, без постоянного желания отвернуться.
Он почувствовал, как пальцы Сакусы чуть крепче сомкнулись вокруг его запястья — совсем немного, будто тот уловил ход его мыслей. И Атсуму вдруг поймал себя на том, что впервые за долгое время не хочет выдёргивать руку обратно, не хочет прятаться, не хочет натягивать рукав до самых костяшек.
— Заживает, — сказал он.
— Ага.
— Не чеши. Будут новые шрамы.
— Они и так новые.
— Я про те, которые от расчёсывания. Не делай хуже, чем уже есть.
Атцуму смотрел, как палец Сакусы движется по его коже, и чувствовал, как кожа покрывается мурашками. Не от холода — в комнате было тепло, даже душновато. От прикосновения. От того, как это прикосновение было нормальным. Словно Сакуса не видел в его руках поле битвы, а видел просто руку. Человека, которого...
— Ладно, — сказал он, выдыхая. — Не буду чесать. Обещаю.
Сакуса поднял на него глаза. В них не было ни жалости, ни тревоги — только спокойное, выверенное принятие. Он кивнул, убрал руку и направился в ванную, бросив через плечо:
— Я первый в душ. Ты будешь торчать там полчаса, а у нас теория.
— Эй! Я быстро.
— Ты никогда не бываешь быстрым. Это я быстро. Ты — медленный, как улитка, которой приспичило философствовать.
— Сравнения у тебя, Сакуса, — Атцуму покачал головой, но улыбнулся, и улыбка была настоящей, не той кривой усмешкой, которую он надевал как маску, а живой, тёплой. — Прямо поэт.
— Поэты долго не живут, — донеслось из-за двери ванной, и Атцуму не понял, шутка это была или нет.
***
Завтрак в столовой тренировочного центра всегда был событием. Не в смысле торжественности — скорее в смысле по уровню децибел. Просторное помещение с высокими потолками, раздвижными стеклянными дверями в маленький внутренний садик и длинными столами из светлого дерева по утрам превращалось в осиное гнездо. Спортсмены, которых днём и вечером можно было принять за воплощение дисциплины, по утрам оказывались обычными людьми — сонными, раздражёнными, с нечёсаными головами и кругами под глазами. Кто-то пил кофе чёрными чашками, не отрываясь, кто-то жевал рисовые шарики, глядя в одну точку, а кто-то, как Бокуто, уже успел зарядиться энергией на три дня вперёд и теперь носился между столами, здороваясь со всеми подряд, будто не видел их вечность. Атцуму и Сакуса вошли вместе — не специально, просто так вышло, но Бокуто, который сидел за их обычным столом, тут же вскинул бровь и издал звук, похожий на уханье совы. — О, а вот и наши соседи, — протянул он, делая неприличное ударение на последнем слове. — Прям неразлучники. Как там ваши комнаты, кстати? Не пылятся без хозяев? — Доброе утро, Бокуто, — сухо сказал Сакуса, усаживаясь напротив. — Ты сегодня особенно громкий. Нервничаешь из-за теории? — Я вообще никогда не нервничаю! — Бокуто гордо выпрямился, от чего его и так торчащие во все стороны волосы стали похожи на одуванчик. — Просто рад, что вы оба живы-здоровы. А то вчера Мия так хмуро выглядел, я думал, он заболел. Или что хуже — решил стать серьёзным. Представляешь, Мия — серьёзный? Кошмар. — Я всегда серьёзен, — сказал Атцуму, беря поднос и направляясь к раздаче. — Просто ты не замечаешь из-за своей глухоты. — У меня идеальный слух! Акааши проверял! — Акааши проверял твой слух или твою способность слышать только то, что хочешь? Бокуто на секунду задумался, потом заржал, хлопнув ладонью по столу. — Ладно, Мия, сегодня ты остришь. Видать, настроение хорошее. Сакуса, ты его подменил? Где мой вечно ноющий друг? — Я не ною, — буркнул Атцуму, накладывая себе рис. Маленькую порцию. Очень маленькую. Он старался, чтобы жест казался естественным — обычная утренняя нелюбовь к еде, а не борьба с желанием убежать. — Просто не люблю, когда кто-то лезет в моё личное пространство. — Личное пространство, — мечтательно повторил Бокуто. — А вот у сов, например, личное пространство — это гнездо. И они его охраняют. Я, кстати, когда с Акааши только начал встречаться, тоже всё время кричал: «Не лезь, это моё личное!» А потом понял, что личное — это когда оно общее, но каждый имеет право уединиться. Как у тебя с Сакусой, да? Вы же вроде не вместе живёте, но я тебя часто утром из его комнаты вижу. Или мне кажется? — Тебе кажется, — отрезал Сакуса, но в его голосе не было раздражения — скорее усталость от бесполезности спора с Бокуто. Он налил себе чай и добавил, не поднимая глаз: — Мы спим в разных комнатах. Иногда я засиживаюсь у него допоздна, обсуждаем тактику. Ты же знаешь, Олимпиада скоро. — Ага, тактику, — Бокуто хитро прищурился, но продолжил жевать, не настаивая. Даже он понимал границы. Хината, сидевший с краю и до этого молча поглощавший огромную порцию омлета с овощами, поднял голову. Его карие глаза были ясными — он явно спал лучше всех в этой столовой — и в них читалось то самое выражение, которое Атцуму уже начал узнавать: я всё вижу, но не буду лезть, если ты не хочешь. — Атцуму-сан, ты сегодня бледноват, — сказал он просто, без подтекста. — Выспался? — Хорошо, спасибо. Просто встал рано. — Сакуса-сан тебя будит? — Хината улыбнулся. — Кагеяма меня тоже будит, когда мы в одном номере. Говорит, я просыпаюсь как сурок — долго и с недовольством. — Кагеяма что-то говорит…, — отметил Атцуму, садясь. Он положил на стол свой поднос — рис, мисо-суп, кусочек рыбы, овощи. Всё как положено. Всё как у всех. Никто бы не заметил, что порция рыбы меньше стандартной, а рис недоложен на треть. — Он вообще умеет разговаривать, а не только сверлить людей взглядом? Хината засмеялся — звонко, открыто, запрокинув голову. — О, он умеет! Просто стесняется. Вы бы видели, как он с Кёко... впрочем, неважно. Не буду его позорить. — Уже позоришь, — проворчал Сакуса, но уголок его губ дрогнул. Он любил Хинату — все любили Хинату, даже те, кто не хотел этого признавать. В нём была та редкая, почти детская чистота, которая размягчала даже самые чёрствые сердца. Завтрак шёл своим чередом. Бокуто рассказывал, как вчера приснилось, что он играет в волейбол с медведем, и медведь ставил ему блок. Хината предлагал назвать этого медведя Ушидзимой, и Бокуто делал вид, что обижается от ужасного выбора имени. Сакуса пил чай и изредка вставлял едкие замечания — про медвежью технику, про то, что Ушидзима в жизни не полез бы в сетку, потому что уважает своё здоровье. Атцуму ел. Медленно, маленькими кусочками, запивая каждым глотком чая, чтобы еда не вставала комом в горле. Он чувствовал, как внутри поднимается знакомая тошнота, но держал ее. Ничего. Пройдёт. Он справится. — Мия, ты сегодня тихий, — заметил Бокуто, когда тарелка Атцуму опустела наполовину. — Обычно ты больше болтаешь. Еда не понравилась? — Вкуса не чувствую, — соврал Атцуму, пожимая плечами. — Может, простудился. — Тьфу-тьфу-тьфу, — Бокуто постучал по деревянному столу. — Не надо болеть перед Олимпиадой. Фостер нам головы оторвёт, если кто-то сляжет. — Я в порядке. Просто устал. Сакуса, сидевший напротив, поднял на него взгляд. В нём не было тревоги — скорее вопрос незаметный для посторонних, но Атцуму его прочитал: ты уверен? Он кивнул — незаметно, одними глазами. И Сакуса опустил взгляд обратно в чашку, оставляя его в покое. Вот так просто, — подумал Атцуму. — Не лезет, не спасает, не пытается заставить меня говорить. Просто верит, что я сам скажу, когда будет надо. И это доверие было тяжелее любых расспросов. Потому что оно обязывало. Потому что нельзя было его обмануть — по крайней мере, долго.***
Теория проходила в конференц-зале на втором этаже — просторном помещении с огромным экраном, магнитной доской и рядами удобных кресел, больше похожих на театральные, чем на учебные. Фостер стоял у экрана, в своей обычной яркой ветровке — сегодня она была кислотно-зелёной, так что на его фоне даже Бокуто казался блёклым, — и водил указкой по схеме расстановки «Адлерс». — Их слабое место — переход между зонами, — говорил он, переключая слайды. — Вот здесь, смотрите, Ушидзима оттягивается назад, и возникает разрыв между центральным блоком и либеро. Если мы успеем в этот разрыв — двумя касаниями, не больше, — то получим два-три чистых очка за сет. Вопрос: кто из нападающих способен закрыть эту зону? Бокуто вскинул руку так резко, что чуть не сбил стоящую рядом бутылку воды. — Я! — Ты закрываешь левый край, — терпеливо сказал Фостер. — А разрыв — справа. Кто у нас справа? — Я могу сместиться, — Бокуто не унимался. — Я быстрый. — Ты не быстрей мяча, Бокуто. Перемещение займёт секунды, за это время Ушидзима уже закроет зону. Есть другие варианты? — Сакуса, — сказал Хината. — У него самый сильный удар с правой. И он может бить с задней линии. — Именно, — Фостер кивнул, и на экране появилась новая схема — с красной стрелкой, указывающей из глубины площадки в угол. — Сакуса, твоя задача — в момент, когда Ушидзима оттягивается, выйти на линию атаки и принять пас от Мии или Тадаси. Но пас должен быть быстрым, почти мгновенным. Тадаси, ты с этим справишься? Тадаси, сидевший в дальнем ряду, кивнул. Он всегда кивал, когда его спрашивали — не из подобострастия, а из сосредоточенности, как человек, который впитывает информацию и пока не готов её комментировать. — А Мия? — Фостер повернулся к Атцуму. — Ты что думаешь? Атцуму, который до этого механически записывал что-то в блокнот, не особо вникая, поднял голову. — Пас должен быть с вращением, — сказал он, удивляясь тому, как ровно звучит голос. — Если Сакуса бьёт с задней, ему нужно, чтобы мяч шёл чуть выше и с подкруткой наружу. Так Ушидзиме будет сложнее читать траекторию. Фостер прищурился, оценивая. — Неплохо. Но с вращением — сложнее для самого Сакусы. Он привык к прямым пасам. — Привыкнет и к таким, — пожал плечами Атцуму. — Мы же профессионалы, тренер. Не школьники. В зале пронесся лёгкий смешок. Сакуса, сидевший через два кресла от него, не улыбнулся — но под столом его пальцы, лежавшие на колене, сжались в короткий, едва заметный кулак. Жест контроля. Или — Атцуму позволил себе помечтать — сдерживаемого удовольствия от того, что его парень так уверенно рассуждает о пасах. — Хорошо, — сказал Фостер, возвращаясь к схеме. — Проработаем это на вечерней тренировке. А сейчас — видеоразбор последнего матча «Адлерс» с «Тайрс». Смотрите внимательно. Я буду останавливать и спрашивать. Свет погас, и на экране замелькали знакомые фигуры в чёрно-белой форме. Атцуму смотрел, но не видел. Его мысли были далеко — не в зале, не на экране, не в сегодняшнем дне. Они блуждали вокруг чего-то, что он пока не мог сформулировать: смутного желания побыть одному, тишины, свободы от всех этих взглядов — даже добрых, даже любящих. Я задыхаюсь, — понял он вдруг. — Не от воздуха. От внимания. От заботы. От того, что они все смотрят и ждут, что я скажу или сделаю что-то, что подтвердит: «Я в порядке». А я не в порядке. И никогда не буду. Он украдкой взглянул на Сакусу. Тот смотрел на экран, его профиль был идеально спокоен, только иногда, когда Фостер останавливал видео и задавал вопрос, Сакуса отвечал — чётко, по делу, без лишних слов. А ему я вру чаще всего, — подумал Атцуму, и внутри кольнуло. — Потому что он первый, кто заметит правду. И первый, кто от неё не отвернётся. А это... это слишком больно. И слишком хорошо, чтобы быть правдой. Он взял ручку и сделал вид, что записывает что-то в блокнот. На самом деле он просто чертил линии — кривые, пересекающиеся, никуда не ведущие. Как его мысли. Как его попытки спрятаться от собственной жизни. Теория закончилась через два часа, оставив после себя гул в голове и мелкую, раздражающую дрожь в пальцах — следствие долгого сидения на месте, когда кровь отливает от конечностей и мышцы начинают ныть от бездействия. Атцуму вышел из конференц-зала одним из последних, стараясь не смотреть на Сакусу, который задержался у доски, обсуждая с Фостером какие-то нюансы расстановки. Не потому, что не хотел видеть — потому, что хотел слишком сильно, а это было неуместно. Здесь, при всех, при ярком свете люминесцентных ламп, при тренере, при Тадаси, который смотрел на него с той смесью восхищения и настороженности, которая появляется у молодых игроков, впервые оказавшихся в одной команде с кумирами. — Мия-сан, — окликнул его Тадаси, когда Атцуму уже взялся за ручку двери. — Можно вопрос? — Валяй. — Вот это, — Тадаси запнулся, подбирая слова, и его лицо — ещё по-юношески округлое, без той жёсткой очерченности, которая появляется после двадцати, — стало серьёзным. — То, что вы сказали про пас с вращением для Сакусы-сана. Это вы серьёзно? Или так, для красного словца? Атцуму повернулся к нему, прислонившись плечом к косяку. Взгляд у Тадаси был въедливым, цепким — таким бывает у людей, которые привыкли учиться, впитывать, анализировать. Не гений, нет. Но работяга. Тот, кто догоняет чужим трудом, а не природным даром. И эта черта вызывала у Атцуму смешанные чувства — уважение пополам с глухим, неосознанным раздражением. Он — то, чем я должен был бы быть. Стабильным. Надёжным. Без надрыва. — Серьёзно, — сказал он. — Сакуса не идиот, он подстроится. А ты, когда будешь давать ему первый пас, не бойся перекрутить. Лучше перекрутить, чем недокрутить. Понял? — Понял, — Тадаси кивнул и сделал пометку в своём блокноте — узком, чёрном, заляпанном кофе по краям. — Спасибо. — Не за что. — Атцуму вышел в коридор и почти нос к носу столкнулся с Сакусой, который, очевидно, закончил разговор и теперь стоял, прислонившись к стене, со сложенными на груди руками. Белая маска закрывала нижнюю половину его лица, но глаза смотрели с той особенной смесью насмешки и тепла, которую Атцуму уже научился распознавать. — Учишь молодёжь? — спросил Сакуса, когда Тадаси скрылся за углом. — А что, ревнуешь? — Нет. Просто непривычно. Обычно ты не раздаёшь советы направо и налево. — Он спросил, — пожал плечами Атцуму. — Я ответил. — И что ты ему ответил? — Сакуса отлепился от стены и пошёл рядом, сохраняя дистанцию — ровно такую, чтобы не касаться плечами, но чтобы чувствовать друг друга. — Что я должен подстроиться? — А ты подстроишься? Сакуса чуть склонил голову набок, и в этом движении было что-то птичье — хищное, оценивающее. — Если пас будет на месте — да. Если нет — нет. — Будет на месте, — сказал Атцуму, и в его голосе прозвучала та самая нотка — уверенная, почти дерзкая, которую он сам в себе не узнавал. — Я прослежу. — Угроза? — Обещание. Они шли по длинному коридору с окнами во всю стену, и утренний свет — молочный, ещё не набравший силу — падал на пол широкими прямоугольниками. Где-то впереди слышались голоса — Бокуто что-то возбуждённо рассказывал Хинате, тот смеялся. Обычный день в «Аккорде». Тренировки, еда, сон. И так — до Олимпиады. Я справлюсь, — подумал Атцуму, чувствуя, как рядом движется Сакуса, как его шаги синхронизируются с его собственными, как их дыхание — разное по ритму, но одинаковое по цели — наполняет коридор жизнью. — Справлюсь. Надо только чуть-чуть пространства. Чуть-чуть воздуха. Чтобы дышать самому, не чужими лёгкими. Вечерняя тренировка была жёсткой. Фостер, видимо, решил, что теория без практики — мёртвый груз, и вогнал команду в такой темп, что к концу первого часа даже Бокуто, обычно неиссякаемый, стоял, уперев руки в колени, и дышал как загнанная лошадь. Пот катился градом, воздух в зале стал тяжёлым, влажным, и вентиляция едва справлялась. Атцуму отрабатывал связку с Тадаси. Схема с двумя связующими, которую Фостер нахваливал, на деле оказалась головной болью. Мало того, что нужно было следить за позицией нападающих, за блоком соперника, за собственными ногами — приходилось ещё и постоянно отслеживать, где находится Тадаси, не перекрывает ли он ему путь, не занимает ли ту же зону, не путается ли под руками. — Мия, выше! — крикнул Фостер, когда Атцуму отдал пас на Бокуто, и тот едва дотянулся до мяча, срезав удар в аут. — Ты даёшь ему как для третьей скорости, а он на второй! Смотри! — Да вижу я, — пробормотал Атцуму, вытирая лицо краем футболки. — Само вышло. — Не «само выходит»! Это твоя работа! Ты должен знать, на какой скорости идёт каждый нападающий, даже с закрытыми глазами! Спорить было бесполезно. Атцуму кивнул, подошёл к лицевой линии, дождался, пока судья подаст мяч, и снова сосредоточился. Выше. Быстрее. Чётче. Мысленно он повторял это как мантру, но тело — предательское, уставшее, с ноющей болью в бедрах — работало с задержкой, как старый компьютер, который зависает на самых ответственных задачах. Тадаси, напротив, выглядел бодрячком. Молодость. Свежие мышцы. Отсутствие груза прошлого, который Атцуму тащил на себе, как мешок с песком. Он двигался легко, почти танцевально, и его пасы были ровными, аккуратными — без изысков, забота. Идеально для схемы. Идеально для замены. Хватит, — одёрнул себя Атцуму, когда почувствовал, как внутри закипает знакомая, липкая злость. — Он не враг. Он коллега. Мы в одной команде. Не смей. На последней серии розыгрышей, когда уже и сил не было, и Фостер, казалось, специально тянул время, Атцуму вдруг поймал то самое состояние — когда усталость переходит в другую фазу, когда мозг отключается, а тело начинает работать само, на чистой мышечной памяти. Пас на Хинату — в прыжок, не глядя, на интуиции. Тот забил. Пас на Бокуто — короткий, резкий, почти на грани фола. Тот тоже забил. Пас на Сакусу — с вращением, тем самым, о котором он говорил утром, и Сакуса, вместо того чтобы сбросить темп, рванул вперёд с такой яростью, что мяч врезался в пол, не успев коснуться рук блокирующих. — Есть! — заорал Бокуто, хлопая Атцуму по спине. — Вот это пас! Тцуму-Тцуму, ты гений! Атцуму не ответил. Он смотрел на Сакусу, который стоял на задней линии, опустив руки, и его глаза — даже с такого расстояния, через весь зал — горели. Не злостью, не азартом. Чем-то другим. Тем, что Атцуму боялся назвать даже мысленно. Фостер дал финальный свисток, и команда, выдыхая, потянулась к скамейкам. Атцуму, чувствуя, как дрожат колени, прислонился к стене и закрыл глаза. Вода из бутылки, которую кто-то сунул ему в руку, была тёплой и оттого противной, но он пил, потому что хотелось пить. — Ты сегодня хорош, — сказал голос рядом. Сакуса. Он стоял, вытирая шею полотенцем, и его маска была сдвинута на подбородок — Атцуму мог видеть линию его скул, влажную кожу, лёгкую улыбку, которая не предназначалась ни для кого, кроме него. — Я сегодня никакой, — ответил Атцуму, не открывая глаз. — Первый час был просто ужасен. — Первый час — да. Но потом — нет. Ты поймал волну. — Это не я. Это тело. Оно само. — Тело — это ты, Атцуму. Или ты думаешь, что у тебя есть отдельное тело и отдельная душа, которые живут своей жизнью? Атцуму открыл глаза. Сакуса смотрел на него в упор — не мигая, не отводя взгляда, и в этом взгляде было всё: и вопрос, и ответ, и то, чего Атцуму боялся больше всего — понимание. — Хватит философии, — сказал он, отталкиваясь от стены. — Пойдём в душ. Я воняю. — Ты всегда воняешь после тренировки. Я привык. — Романтик. — Реалист. Они пошли к выходу из зала, и кто-то — Бокуто или Хината, Атцуму не разобрал — крикнул им вслед: «Опять вместе? Не надоело?» И кто-то другой ответил: «Они ж как кошка с собакой. Без друг друга не могут, а вместе — ругаются». И послышался смех — добрый, беззлобный, тот самый смех людей, которые видят больше, чем им показывают, но не лезут в душу. Атцуму ускорил шаг. Сакуса — тоже.***
Ночь наступила неожиданно — как всегда бывает, когда день был слишком длинным, а сил не осталось даже на то, чтобы задернуть шторы. Атцуму лежал в своей комнате. В своей. После ужина, когда они вернулись с тренировки, Сакуса спросил: «Останешься?» И Атцуму сказал: «Не сегодня. Хочу побыть один». Сакуса кивнул — без вопросов, без обид — и пошёл к себе, оставив его у двери с коротким «Спокойной ночи» и мимолётным касанием пальцев, которое могло означать всё или ничего. И теперь Атцуму лежал на широкой кровати, слушая, как за окном шумит ночной город — далёкий, равнодушный, живущий своей жизнью, в которой нет ни волейбола, ни сборов, ни Олимпиады. Просто люди. Просто машины. Просто огни. Он прокручивал в голове сегодняшний день — утро, теорию, тренировку, ужин, где он снова съел меньше половины порции, а Сакуса снова незаметно пододвинул к нему стакан воды, чтобы хоть что-то заполнило желудок. Всё как всегда. Всё как в тумане. Комната была стерильно чистой — уборщицы приходили утром, и запах моющего средства ещё не выветрился. На столе лежали его вещи: телефон, блокнот, несколько ручек, пачка бумажных салфеток. В шкафу — форма, спортивные костюмы, кроссовки. Ничего лишнего. Ничего острого. Он встал, прошёлся по комнате, открыл ящик тумбочки — пусто. Закрыл. Открыл другой — пара носков, старая зарядка, забытая упаковка жевательной резинки. Ничего. Сакуса был тщателен. Он обыскал не только свою, но и его комнату — Атцуму не сомневался. Все лезвия, все бритвы, все острые предметы, которые можно было бы использовать, исчезли. Даже канцелярский нож, которым Атцуму вскрывал коробки с формой, пропал — на его месте лежал маленький пластиковый ключ, которым можно было только резать бумагу, но не кожу. Он боится, — понял Атцуму, и эта мысль была странно тёплой, почти уютной. — Он правда боится, что я сделаю с собой что-то непоправимое. Он лёг обратно, уставился в потолок, где играли тени от фар проезжающих машин. Белые пятна скользили по белой штукатурке, исчезали, появлялись снова — бесконечный, гипнотический танец. А что, если я больше не хочу резать? — спросил он себя. — Что, если это желание ушло вместе с той монеткой? Ответа не было. Только тишина и тени. Он заснул под утро, когда за окном начало сереть, и спал без снов — тяжёлым, беспамятным сном, из которого не хотелось выходить.***
Следующие три дня потекли размеренно. Утром — лёгкая разминка на свежем воздухе, затем завтрак. Днём — теория или тактические занятия, разбор ошибок, работа над связками. Вечером — полноценная тренировка, иногда с игровой практикой, иногда чисто на технику. После — восстановительные процедуры: лёд, массаж, сауна. И снова — ужин, снова — бесконечный круг. Атцуму держался. Он ел ровно столько, сколько требовал режим — ни граммом больше, но и ни граммом меньше, чтобы не вызывать подозрений. Он улыбался в нужные моменты, шутил с Бокуто, спорил с Хинатой о преимуществах разных видов подач, кивал Фостеру, когда тот давал указания. Внешне — идеальный игрок. Внутри — та же знакомая пустота, которую он уже почти не замечал, привыкнув к ней, как к фоновому шуму. Но есть кое-что новое, — думал он, когда оставался один. — Тишина. В голове стало тише. Не совсем, но… меньше этого бесконечного, въедливого голоса, который твердил: «Ты ничтожество. Ты позор. Ты не заслуживаешь». Может, это работало с Сакусой. Может, простой человеческий контакт, тёплая рука на талии, короткий поцелуй в лоб перед сном — это было лекарством, не хуже антидепрессантов. А может, Атцуму просто устал ненавидеть себя. Устал так сильно, что организм сам, без его участия, включил защитный механизм: хватит. Отдыхай. На третий день после того памятного утра он впервые за долгое время остался на ужин в столовой до конца. Не сбежал в туалет. Не извинился и не ушёл раньше времени. Просто сидел и слушал, как Бокуто рассказывает историю о том, как они с Акааши пытались приготовить рамен по видео-рецепту и чуть не подожгли кухню. — …и он такой: «Бокуто-сан, я люблю тебя, но если ты ещё раз добавишь соевый соус вместо масла, я уйду жить к маме!» А я ему: «Но в видео было написано "добавить по вкусу"!» И он: «Твой вкус — это катастрофа!» Хината смеялся, зажимая рот рукой, чтобы не выплюнуть рис. Сакуса пил чай с непроницаемым лицом, но его глаза — Атцуму видел — чуть сузились в улыбке. Даже Тадаси, обычно молчаливый, улыбнулся, слушая эту байку. — А ты, Мия, — Бокуто повернулся к нему, сверкая золотистыми глазами. — Ты бы смог приготовить рамен? — Я могу приготовить только кофе, — честно сказал Атцуму. — И то растворимый. — Фу, — скривился Бокуто. — А Сакуса? — Я не ем рамен, — ответил Сакуса. — Слишком жирно. — Ты вообще ничего не ешь, кроме своих листьев салата и куриной грудки, — фыркнул Бокуто. — Как с тобой живёт Мия? — Он живёт отдельно, — напомнил Сакуса. — И мы не... — Да-да, вы не вместе, я помню, — Бокуто отмахнулся. — Просто вы так мило смотритесь, когда спорите. Как старые супруги. Атцуму почувствовал, как кровь приливает к щекам. Он надеялся, что в полумраке столовой это незаметно, но Хината, сидевший напротив, вдруг улыбнулся — той мягкой, понимающей улыбкой, от которой становилось и стыдно, и тепло одновременно. — Не смущайте их, Бокуто-сан, — сказал Хината. — Они сами разберутся. — А я что? Я ничего, — Бокуто поднял руки в притворной невинности. — Я просто констатирую факт. Сакуса краснеет, когда Мия на него смотрит. А Мия — когда Сакуса берёт его за руку. Это не я придумал, это физика. — Ты бы лучше физику волейбола учил, а не чужую личную жизнь, — проворчал Сакуса, но беззлобно, скорее по привычке. — Я и то, и другое! Я многозадачный! Атцуму опустил взгляд в тарелку, чувствуя, как внутри поднимается тёплая, немного щемящая волна — не смущения даже, а удивления. Удивления от того, что эти люди, эти шумные, бесцеремонные, иногда невыносимые парни, видят их с Сакусой и не осуждают. Не морщатся. Не шепчутся за спиной. Просто... принимают. Как данность. Как часть команды. Это то, чего у меня никогда не было, — подумал он. — Не в семье, не в школе, не в прошлой команде. Просто — быть принятым. Без условий. Без сравнений. Он доел ужин — не всё, конечно, но достаточно, чтобы тарелка опустела наполовину, а Сакуса, взглянув на него, чуть заметно кивнул: молодец.***
На четвёртый день, ближе к вечеру, Атцуму собрался к брату. Осаму написал ему ещё утром: «Ты в городе? Я, если что тоже. Может встретимся?» Коротко, без лишних слов — как всегда. Их переписка была спартанской: факты, время, место. Ни «как дела», ни «скучаю». Атцуму ответил: «Давай. В семь. В кафе у парка, где мы были в прошлый раз». И отправил сообщение, чувствуя, как внутри поднимается тяжёлая, липкая волна — не страха, нет, скорее усталости от предстоящего разговора, который неизбежно свернёт туда, куда сворачивал всегда: в детство, в сравнения, в ту больную точку, где жила память о родительской любви, которой не было. Он предупредил Сакусу за обедом. — Я вечером уйду. Встречаюсь с братом. Сакуса, накладывавший себе овощи, замер на секунду, потом продолжил как ни в чём не бывало. — Надолго? — Не знаю. Часа на два, наверное. — Хорошо. — Сакуса поднял на него глаза. — Позвони, если задержишься. — Позвоню. — И... — Сакуса запнулся, что было для него редкостью. — Будь осторожен. — С братом? — С собой. Атцуму хотел усмехнуться — дежурная фраза, вежливая забота, — но что-то в тоне Сакусы заставило его сдержаться. Тот не шутил. Не иронизировал. Он правда боялся — не за Атцуму, а за то, что Атцуму может сделать с собой после разговора с братом. Потому что Осаму — это всегда триггер. Осаму — это зеркало, в котором Атцуму видит свою неудачную копию. — Всё будет нормально, — сказал он, и сам не поверил своим словам.***
Кафе называлось «Escape» — маленькое, уютное, с деревянной мебелью и приглушённым светом. Оно находилось в городе, примерно в сорока минутах ходьбы от базы, которая располагалась в лесной части. Ацуму пошёл туда пешком, специально выйдя пораньше, чтобы просто прогуляться. Воздух был прохладным и свежим, с запахом влажной земли и хвои, который постепенно сменялся городскими нотами — бензином и пылью. Этот переход ощущался почти незаметно, как смена кадра: лес оставался позади, а впереди уже жила своя, привычная городская суета. Осаму ждал его у входа, опершись плечом о фонарный столб. Он был в тёмной куртке, джинсах, кедах — одет как обычный парень, а не как бывший спортсмен, открывший ресторан. С тех пор как он закончил с волейболом, он немного раздался в плечах, но не растолстел — просто стал массивнее, основательнее. Как дуб вместо молодого деревца. — Привет, — сказал Осаму, когда Атцуму подошёл. Его голос был таким же, как у брата — низким, слегка хрипловатым, — но интонации другими. Спокойнее. Без той надрывающей нотки, которая часто проскальзывала у Атцуму. — Привет, — ответил Атцуму, и они пожали друг другу руки — коротко, по-мужски, без лишних объятий. — Ну что, зайдём? — Погнали. Внутри было тепло и пахло кофе. Они сели за столик у окна, и официантка — девушка с усталыми глазами и вежливой улыбкой — приняла заказ: чёрный чай для Осаму, зелёный для Атцуму. Ничего лишнего. — Выглядишь адекватнее, чем я представлял, — сказал Осаму, разглядывая брата. — Как подготовка продвигается, чемпион? — Ну а как по-твоему? — усмехнулся Ацуму. — Олимпиада не ждёт, сам знаешь. Работаем в прежнем темпе, ничего нового. Осаму хмыкнул, но улыбка быстро сошла с лица. — Не умничай. Я серьёзно. Ты выглядишь… спокойнее, чем в прошлый раз. — В прошлый раз было сложно, — уклончиво ответил Атцуму. — Сейчас привык. Осаму кивнул, но в его глазах — серых, как и у Атцуму, но каких-то более тяжёлых, взрослых — читалось недоверие. Он знал брата. Знал его привычку уходить от ответа, прятаться за улыбкой и шутками. Знал, что за этой внешней спокойной маской может скрываться что угодно — от усталости до полного отчаяния. — Родители звонили? — спросил Осаму после паузы. Атцуму вздрогнул. Он не ожидал такого прямого вопроса — или ожидал, но надеялся, что Осаму обойдёт эту тему стороной. Наивный. — Нет, — сказал он. — И не надо. — Они звонили мне. Вчера. Спрашивали про тебя. — И что ты им сказал? — Правду. Что ты готовишься к Олимпиаде, что у тебя всё нормально, что ты в хорошей форме. — Спасибо, — Атцуму сделал глоток чая, обжигая губы. — Хотя они могли бы спросить у меня сами. — Ты же знаешь, они... — Осаму запнулся, подбирая слова. — У них свои представления о том, как надо. — Они считают, что я позор семьи, — прямо сказал Атцуму, и эти слова, произнесённые вслух, прозвучали не так больно, как он ожидал. Будто он говорил о ком-то другом, не о себе. — И что я опозорю страну на Олимпиаде. У них богатая фантазия. Осаму молчал. Он сжимал свою кружку с чаем так, что побелели костяшки, и смотрел куда-то в сторону — на улицу, где уже зажглись фонари и по тротуару шли редкие прохожие. — Я не знаю, как это исправить, — наконец сказал он. — Я пытался с ними говорить. Они не слышат. Или не хотят слышать. — А ты сам? — Атцуму поднял на него глаза. — Ты их слышишь? — Что ты имеешь в виду? — Они всегда ставили тебя в пример. Ты — умный, ты — ответственный, ты — не позоришь семью. Ты никогда не задумывался, что это... несправедливо? По отношению ко мне? Осаму отставил кружку. Его лицо стало напряжённым — Атцуму видел, как работают желваки, как сужается взгляд. — Думал, — сказал он. — Часто. Особенно после того, что случилось... когда ты приезжал к ним с Сакусой. Я не знал, что они... что отец мог тебя ударить. Если бы я знал раньше... — Что бы ты сделал? — перебил Атцуму. — Устроил бы скандал? Перестал бы с ними общаться? Ты же любимчик, Осаму. Ты не можешь просто взять и отказаться от их любви, потому что у тебя её много. А у меня никогда не было. И теперь уже не будет. — Атцуму... — Не надо. — Атцуму поднял руку, останавливая его. — Я не для того пришёл, чтобы копаться в прошлом. Я пришёл просто... увидеть тебя. Узнать, как ты. И сказать, что у меня всё в порядке. Даже если это не совсем правда. Осаму смотрел на него долго, пристально, и Атцуму чувствовал, как под этим взглядом тает его защитная броня, как обнажаются все те уязвимые места, которые он так тщательно прятал. — Ты изменился, — сказал Осаму. — Стал... взрослее, что ли. Раньше ты бы просто отшутился или ушёл в себя. А сейчас говоришь. Прямо. Без масок. — Маски всё ещё при мне, — усмехнулся Атцуму. — Просто иногда я их снимаю. — Перед кем? — Перед тобой. Перед Сакусой. Перед собой — иногда. Осаму кивнул, и что-то в его лице смягчилось — не жалость, нет, скорее облегчение. Как будто он боялся увидеть брата совсем разбитым, а увидел — потрёпанным, но живым. — Сакуса... — повторил Осаму, и в его голосе появилась лёгкая, едва уловимая насмешка. — Вы правда вместе? Я имею в виду... серьёзно? — А ты сомневался? — Я просто... не ожидал. Ты всегда говорил, что не веришь в серьёзные отношения. — Я много чего говорил, — пожал плечами Атцуму. — Оказалось, ошибался. — И как он? В быту? Не зануда? — Ещё какой зануда. Помыть посуду сразу, не оставлять вещи на стуле, чистить зубы ровно две минуты. Жуть. — А ты? — А я — идеал. Что со мной не так? Они оба рассмеялись — негромко, почти шёпотом, чтобы не привлекать внимания других посетителей. И в этом смехе было что-то детское, давно забытое — то, что связывало их когда-то, до того, как родители начали сравнивать, до того, как Осаму стал «хорошим», а Атцуму — «плохим». — Ты скучаешь по волейболу? — спросил Атцуму, когда смех стих. — Иногда, — признался Осаму. — Особенно по играм. По азарту. Но ресторан — это тоже моё. Я люблю готовить. Люблю, когда люди едят мою еду и улыбаются. — Ты стал сентиментальным, брат. — А ты — нет? Атцуму не ответил. Он смотрел в окно, на тёмное небо, где за облаками угадывались звёзды, и думал о том, как странно устроена жизнь — как два человека, которые вышли из одной утробы, могут быть такими разными. Один — нашёл себя в тепле и уюте кухни, другой — в азарте и боли спортивной площадки. — Береги себя, — сказал Осаму, когда они вышли из кафе. — И не только тело. Себя всего. — Постараюсь. — И... — Осаму помедлил. — Если захочешь поговорить — звони. Не обязательно ждать встречи. — Хорошо. Они пожали друг другу руки — на этот раз дольше, крепче, как будто оба боялись, что следующая встреча будет нескоро. А потом Осаму ушёл — в сторону станции, быстро, не оглядываясь, — и Атцуму остался один на тёмной улице, под редкими фонарями, с ощущением, что внутри что-то сдвинулось. Не отпустило, нет, но стало чуть легче. Как будто тяжёлый камень, который он носил в груди, превратился в гальку. Болит всё ещё, но давит меньше. Он не пошёл сразу на базу. Стоял у входа в кафе, смотрел на пустынную улицу и думал. О разговоре. Об Осаму. О том, как брат сказал «береги себя всего» — не только тело, а всего. И о том, что он, Атцуму, понятия не имеет, как это делать. Потом он увидел их. Компания подростков — парней и девушек, лет по шестнадцать-семнадцать, — стояла у соседнего здания, возле круглосуточного магазина. Они курили. Огоньки тлели в темноте, дым поднимался вверх и растворялся в сыром вечернем воздухе. Одна девушка, высокая, с ярко-красными волосами, затянулась, выпустила дым и закашлялась, а парень рядом похлопал её по спине и что-то сказал, от чего она засмеялась ещё громче. Им было хорошо вместе. В их позах было то особенное, беззаботное спокойствие, которое бывает только у тех, кто ещё не знает, что такое настоящая боль, или у тех, кто научился её прятать за сизым облаком табачного дыма. Атцуму зашёл в магазин. Здесь пахло дешёвым кофе, пластиком и чем-то сладким — карамелью, что ли, — от чего слегка кружилась голова. Лампы горели в полнакала, создавая уютное, чуть болезненное освещение, в котором лица казались бледнее, а тени — глубже. Полки с электронными сигаретами были у кассы, в прозрачной витрине, подсвеченной холодным белым светом. Они лежали на чёрном бархате, как ювелирные украшения, — маленькие, блестящие, с жидкокристаллическими экранчиками, на которых застыли приветственные надписи. Рядом — разноцветные флаконы с жидкостями: «Клубника-лайм», «Манго-маракуйя», «Табак-карамель», «Свежая мята». Атцуму пробежал по ним взглядом, чувствуя, как пальцы начинают дрожать — не от холода, от предвкушения. Продавщица — женщина лет тридцати с усталыми глазами и накрашенными ногтями цвета запёкшейся крови — взглянула на него равнодушно, поверх очков в тонкой металлической оправе. Её лицо было тем особенным, неузнаваемым лицом людей, работающих в ночную смену: ни приветливости, ни враждебности, только бесконечная, глубокая усталость, которая делала её похожей на статую, оживающую лишь для того, чтобы пробить чек. — Вам помочь? — Да. Вот эту, — он ткнул пальцем в маленькое устройство серебристого цвета, гладкое, как морская галька, с единственной кнопкой на корпусе и крошечным экраном, на котором высвечивался уровень заряда. — И жидкость к ней. Что-нибудь... нейтральное. Оно ведь не совсем безвкусным будет? — Нейтральное не значит безвкусное, — она чуть улыбнулась — одними уголками губ. — Берите «Табак-карамель». Самый популярный вкус. Или «Свежую мяту», если хотите, чтобы пахло свежестью потом. Атцуму замялся. В его голове вдруг всплыли картинки из интернета, которые он когда-то видел: обзоры, форумы, чьи-то голоса, обсуждающие плотность пара и насыщенность вкуса. Он никогда не придавал этому значения. Сейчас же это казалось почему-то важным. — Мятную, — сказал он. С мятой проще. — Хороший выбор, — продавщица достала с полки флакон с прозрачной жидкостью и серебристым устройством, упаковала их в маленький пластиковый пакет. — Что-нибудь ещё? — И лезвия для бритья, — добавил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно, буднично, как будто он покупает хлеб и молоко. — Обычные. Ни один мускул не дрогнул на её лице. Она достала из-под прилавка небольшую картонную упаковку «Kai», прочитал Атцуму на этикетке, и это знакомое, бытовое название вдруг показалось ему злой насмешкой. Для бритья. Конечно. Что ещё может быть для бритья? Он положил упаковку в корзину, рядом с сигаретой и жидкостью. Расплатился наличными — тщательно отсчитал купюры, стараясь не смотреть продавщице в глаза, чтобы не увидеть там вопроса. Она молча пробила чек, протянула сдачу и пакет. — Удачи, — сказала она, и Атцуму не понял, было ли это вежливым «приходите ещё» или она что-то знала. Он вышел на улицу и сделал несколько шагов в сторону от фонарей, в тень деревьев, где его не было видно ни из кафе, ни из магазина. Руки дрожали — мелкой, противной дрожью, которую он не мог унять. Он разорвал упаковку сигареты, сунул в неё флакон с жидкостью, нажал кнопку пять раз подряд, как было написано в крошечной инструкции на обратной стороне коробки. Устройство мигнуло синим — один, два, три раза — и затихло, готовое к работе. Он поднёс его к губам. Мундштук был прохладным, гладким, почти невесомым. Он сделал затяжку — не глубокую, пробную, осторожную, как пробуют воду перед прыжком. И мир взорвался мятой. Это было не похоже на обычный холодок жвачки или леденца. Это было что-то другое — резкое, колючее, жидкое, заполнившее рот, горло, даже нос, будто он вдохнул не пар, а самую суть мяты, выжатую и сконцентрированную до предела. Казалось, что тысячи крошечных иголочек одновременно коснулись языка, нёба, задней стенки горла, и это было не больно — нет, скорее ошеломляюще, как если бы тебя вдруг окатили ледяной водой в жаркий день. Он закашлялся. Кашель вырвался неожиданно — резкий, сухой, неглубокий, но настойчивый, заставивший его согнуться пополам и опереться рукой о холодную стену магазина. Пар, который он выдохнул, был густым, белым, почти непрозрачным; он клубился в воздухе секунду-другую, прежде чем растаять без следа. Во рту остался привкус — не мятный уже, а какой-то металлический, с лёгкой горчинкой, похожей на вкус слюни после долгого бега. Горло слегка саднило, как будто он прокричал матч с трибуны. — Твою мать, — прошептал он, выпрямляясь и вытирая глаза, на которых от кашля выступили слёзы. Но странное дело — ему понравилось. Не сам кашель, нет, и не неприятное жжение в гортани. А то, что было после. Лёгкое, почти невесомое головокружение, которое поднялось откуда-то из груди и поплыло вверх, к вискам, заставляя мир чуть-чуть расплываться по краям. И пустота в голове — не та тяжелая, давящая пустота отчаяния, а лёгкая, очищающая, как после того, как долго-долго шёл под холодным дождём, а потом зашёл в тёплый дом и выдохнул. Вот оно, — подумал он, делая вторую затяжку — уже смелее, глубже. На этот раз кашля не было, только то же резкое, колючее вторжение мяты, от которой защипало в носу и защипало глаза. Он стоял в темноте, прислонившись к стене, и курил. Медленно, неторопливо, как будто это был самый важный ритуал в его жизни. Затяжка — пауза — выдох. Затяжка — пауза — выдох. Пар поднимался вверх и терялся в кронах тополей, и Атцуму казалось, что вместе с ним уходит что-то ещё — напряжение, тревога, страх перед завтрашним днём. Он постоял ещё немного, дыша свежим воздухом, пока мятный привкус во рту не сменился обычной, привычной пустотой. Потом достал бутылку воды, купленную в том же магазине, сделал несколько глотков, прополоскал рот и сплюнул на землю. Запах — он понюхал свою куртку — был почти незаметен, только лёгкий, едва уловимый аромат мяты, который можно было списать на жвачку. Но лезвия… Лезвия он спрятал в самый глубокий карман рюкзака, в тот самый потайной кармашек, где когда-то лежала монетка. Картонная коробочка тихо звякнула, касаясь фольги внутреннего шва, и этот звук — тихий, металлический — отозвался где-то в груди странным, щемящим спокойствием. Они здесь. Они есть. Я могу их не использовать, но они есть. Это главное. Он не хотел резать себя. Правда. В тот момент, когда покупал лезвия, он не думал о боли. Он думал о контроле. О том, что где-то там, в его комнате, всё острое было выброшено, а здесь, в его руке, лежала маленькая пластиковая коробочка с десятью тонкими, холодными лезвиями. И это знание — просто знание о том, что они у него есть, — уже делало дыхание глубже, а мир — чуть менее чужим. Он выбросил пустую упаковку из-под сигареты в урну, поправил куртку и зашагал к базе. Дорога до базы заняла почти час. Он шёл медленно, останавливаясь у витрин, глядя на огни города, на редких прохожих, которые куда-то спешили, не замечая его. Ему нужно было время, чтобы успокоиться — чтобы пульс вошёл в норму, чтобы дыхание стало ровным, чтобы лицо перестало быть белым, как бумага. Мятный привкус всё ещё чувствовался на губах — свежий, холодный, чужой. Он слизнул его, как слизывают кровь с разбитой губы, и улыбнулся чему-то своему, никому не видимому. На территории базы он столкнулся с Хинатой, который возвращался с пробежки — красный, потный, но счастливый. — Атцуму-сан! Ты откуда? — Гулял, — Атцуму улыбнулся — той дежурной улыбкой, которую носил как маску. — Встречался с братом. — О, как он? — Нормально. Спрашивал про Олимпиаду. — Он будет смотреть? — Хината загорелся. — Трансляции же по телевизору показывают! — Он мне брат или нет? Он приехать клялся. Они разошлись, и Атцуму пошёл к себе — но не в свою комнату, а к Сакусе. Потому что если он сейчас останется один, с этими мыслями, с этой коробочкой в рюкзаке, он сделает что-то, о чём пожалеет. Или не пожалеет. Но лучше не рисковать. Сакуса открыл дверь почти сразу — будто ждал. — Ты поздно. — Загулялся. — Атцуму прошёл внутрь, бросил рюкзак у порога. — Можно я у тебя останусь? — Ты всегда можешь у меня остаться, — сказал Сакуса, и в его голосе не было ни удивления, ни снисхождения. Только спокойное, твёрдое да. Они не говорили о встрече. Не говорили об Осаму. Не говорили о родителях. Просто легли на кровать — Атцуму на живот, уткнувшись лицом в подушку, Сакуса рядом, на спине, глядя в потолок. И молчали. Через десять минут Сакуса протянул руку и положил её на затылок Атцуму — не гладя, просто держа. Тяжело. Уверенно. Как будто говорил: я здесь. И никуда не уйду. Атцуму закрыл глаза. В кармане рюкзака, висевшего на стуле, лежала маленькая пластиковая коробочка с лезвиями. Он чувствовал её присутствие — холодное, обещающее. Но сейчас, под тяжестью чужой ладони, оно казалось не таким важным. Завтра, — подумал он. — Завтра я решу, что с ними делать. А сегодня — просто буду здесь.***
Следующие несколько дней прошли в режиме «тренировка-еда-сон». Атцуму курил тайком — за спортзалом, в туалете на втором этаже, в старом сарае с инвентарём. Делал по две-три затяжки, не больше, чтобы не вызвать кашель и не оставлять запаха. Прятал сигарету в рюкзак, в тот же потайной карман, где лежали лезвия. Он боялся анализов. Каждый день заглядывал в график медосмотра, который висел на доске объявлений, пересчитывал дни. Через пять. Через четыре. Через три. Он почти перестал курить — за три дня до осмотра не сделал ни одной затяжки, пил много воды, надеялся, что никотин выведется из организма. Врач — пожилой мужчина с добрыми глазами и усталой улыбкой — взял кровь, проверил давление, задал стандартные вопросы: «Как самочувствие? Не болит ли что? Не принимаете ли запрещённые препараты?» — Нет, — сказал Атцуму, глядя ему прямо в глаза. — Всё в порядке. Результаты пришли через два дня. Все показатели — в норме. Атцуму выдохнул — с облегчением. Ему сошло с рук. Он обманул систему. И это знание — о том, что он может обманывать, скрывать, прятать, — было почти таким же опьяняющим, как первая затяжка. В пятницу вечером, через неделю после встречи с Осаму, Фостер объявил: «Завтра выходной. В полном объёме. Никаких тренировок, никаких сборов. Отдыхайте, гуляйте, ешьте что хотите. Но чтобы к понедельнику были свежими, как огурцы». Бокуто тут же предложил: «А давайте в кафе сходим? Там, в городе, есть одно классное место. У них крафтовое пиво и картошка фри с сыром!» — Ты только о еде и думаешь, — вздохнул Хината, но глаза его горели — он тоже был не против. — А о чём ещё думать? — искренне удивился Бокуто. — О вечном? О вечном я думаю, когда сплю. А в выходные хочу есть и веселиться. — И пить, — добавил Мейян, капитан, который обычно держался в стороне от таких разговоров, но сегодня, видимо, тоже был настроен расслабленно. — Крафтовое пиво — это звучит заманчиво. — Тогда решено! — Бокуто хлопнул в ладоши. — Завтра, в семь, у главного выхода. Все, кто хочет — приходите. Мия, ты с нами? Атцуму, сидевший на скамейке и перематывавший напульсник, поднял голову. — Только если идет Сакуса. — А ты сам хочешь? — спросил Бокуто, хитро прищурившись. — Только если идет Сакуса, — повторил Атцуму, чувствуя, как краснеют уши. — Пойду, — сказал Сакуса, не поднимая головы от телефона. — Ну, вы даёте, — Бокуто развёл руками. — Прям как старые супруги. Ладно, вы двое — идёте. Хината — идёшь. Мейян — идёшь. Я — иду. Кто еще? — свое желание изъявили еще около 8 человек. — Отлично, компания собралась.***
Кафе называлось «Красный фонарь» — не из-за чего-то неприличного, а потому, что у входа висел старый китайский фонарик, который хозяин, как уверял Бокуто, привёз из Шанхая. Внутри было уютно: мягкий свет, деревянные столы, на стенах — афиши старых фильмов и фотографии города в прошлом веке. Они заняли большой стол у окна. Бокуто заказал картошку фри, куриные крылышки, две пиццы и, разумеется, пиво. Хината взял себе сок — «я за рулём, если что», хотя прав у него не было, просто он не пил спиртное перед важными стартами, даже в выходной. Мейян заказал тёмное пиво. Сакуса — зелёный чай, на что Бокуто закатил глаза. — Чай, Сакуса? Серьёзно? — Я слежу за своим питанием и не хочу отравлять этим свой организм, — невозмутимо ответил Сакуса. Бокуто фыркнул, но спорить не стал. Атцуму взял себе светлое пиво — небольшую кружку, «чтобы попробовать». На самом деле он хотел почувствовать хмельное расслабление, которого не было уже несколько недель, но боялся, что алкоголь ударит в голову слишком сильно, и он скажет или сделает что-то, что выдаст его тайны. Беседа текла неторопливо. Бокуто рассказывал о том, как они с Акааши пытались собрать шкаф из ИКЕА и в итоге вызвали сборщика, потому что «у нас руки не из того места растут». Хината делился новостями от Кагеямы — тот тренировался как проклятый, говорил, что «Ушидзима в форме монстра, и мы должны быть готовы». — А ты сам? — спросил Мейян, поворачиваясь к Атцуму. — Как ты? Последнее время ты выглядишь... лучше. — Лучше — это как? — улыбнулся Атцуму, чувствуя, как внутри разливается тепло от пива и от этого простого, человеческого вопроса. — Спокойнее, — сказал Мейян. — Раньше ты постоянно нервничал. Дёргался. А сейчас — как будто пришёл в себя. — Может, потому что я пришёл в себя, — ответил Атцуму, и это было почти правдой. Сакуса, сидевший рядом, под столом накрыл его колено своей ладонью. Не сжимал, не гладил — просто держал. И этот жест, незаметный для остальных, был громче любых слов. — А вы, ребята, — Бокуто обвёл их взглядом, — вы такие милые, когда сидите рядом. Прям как на свидании. — Мы на свидании, — сказал Сакуса, и Атцуму поперхнулся пивом. — В смысле, мы в компании. Это не свидание. — Но вы смотрите друг на друга так, будто вокруг никого нет, — заметил Хината, и в его голосе не было насмешки — только констатация. — Я Кагеяму так же смотрю. Он говорит, что это раздражает. — Потому что он не умеет принимать комплименты, — отрезал Бокуто. — Кагеяма вообще ничего не умеет принимать, кроме мячей, — усмехнулся Мейян. Атцуму засмеялся — настоящим, живым смехом, который вырвался сам собой, без контроля. И в этом смехе, в этом тёплом, пьяном вечере, в этом столе, где рядом сидели его друзья — да, он мог назвать их друзьями, — было что-то такое, от чего лезвия в рюкзаке казались далёкими, ненастоящими, принадлежащими другому, старому Атцуму, которого он, возможно, начинал отпускать. — Вы такие счастливые, — вдруг сказал Бокуто, глядя на Сакусу и Атцуму. — Это видно. Прям глаза болят. — Не завидуй, — съязвил Сакуса. — Да больно надо, — обиделся Бокуто. — У меня с Акадо также. Это такое редкое заболевание. Я им болел, когда Акааши согласился переехать ко мне. — Акааши переехал к тебе, потому что ты устроил пожар на кухне, — напомнил Хината. — Он сказал, что боится оставлять тебя одного с газовой плитой. — Это проявление любви, — гордо заявил Бокуто. — Забота о моей безопасности. — Ты небезопасен для кухни, — вздохнул Мейян, но в его голосе тоже смеялось. Атцуму откинулся на спинку стула, чувствуя, как рука Сакусы на его колене чуть сжимается — предупреждение или вопрос. Он посмотрел на него. Сакуса смотрел в ответ — без улыбки, но с чем-то более глубоким, тёплым, от чего сердце пропускало удар. Да, — подумал Атцуму. — Мы счастливы. По-своему. По-дурацки. С оглядкой. Но счастливы. И этого, прямо сейчас, было достаточно.***
— Спасибо, — тихо говорит Атцуму, когда они зашли в лифт. — За что? — За то, что ты есть. Сакуса промолчал, но его рука сжалась крепче, и этого достаточно.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!