Часть 1
14 октября 2025, 00:00Я — сломанный язык
Об слоги и запятых
Кочки
И строчки
Молитв
Умирающий
Исполин
Уверяющий
Что спалил
В мире рай на отшибе земли
Я — проглоченный зевок
В спазмах тоннеля метро
Неиспользованный патрон
Раскуроченный вором замок —
Будто больной и слепой
Но я — только делаю вид
Играем с тобой в морской бой
Мимо. Ранен. Убит.
— …пов!
— Чего?
— Э…пов!
— Бля, Лен, я нихуя не слышу!
Лена выключила фен, выглянула из дверей своей спальни и повторила:
— Эдипов.
— Что «Эдипов»?
— Комплекс.
— Да что, блядь, Эдипов комплекс? Что это, нахуй, вообще значит?
— Загугли, — снисходительно посоветовала Лена и спряталась обратно.
Зеленые, блядь, тапочки!
Он отложил бритву на край раковины и натыкал «Эдипов комплекс ». Алиса сказала «Вот, что я нашла» с пометкой «на основе источников, возможны неточности», и он, конечно, впечатлился, в том числе, и источниками.
Даже бриться расхотелось. Он пошел искать Лену.
— А ты ебанулась сейчас или уже ебанутой за меня вышла? — Жалостливо уточнил он, когда нашел ее зарывшейся в нижний ящик шкафа.
— Была бы нормальной, вообще бы не вышла, — пропыхтела Лена; он похлопал ее по выставленному кверху заду:
— Справедливо. Так…что ты хотела-то сказать? Я загуглил.
— Ой, ничего, — отмахнулась Лена, сшибая вешалку то ли с кожанкой, то ли с чехлом на самокат. — Забудь.
Он слишком много забывал насильно, чтобы забыть еще и это.
— Чего уставился?
— Елена считает, что у меня Эдипов комплекс, — доверительно поведал он. Руки некуда было деть, он все перекладывал их с места на место, в карманы, на стол, трогал лицо и телефон, их хотелось помыть, горячие, грязные.
Он мыл их не более пятнадцати минут назад.
— Ну и в чем она не права?
Он мотнул головой:
— Она про вас так считает. Ну, типа, Эдипов комплекс, связанный с вами.
— Ну и в чем она не права?
Он сразу обиделся: ничего, блядь, вообще-то, подобного.
Ну, по крайней мере, с материнской фигурой это никак не связано.
Ангелина отвлеклась от попыток распушить охапку роз в более эстетичную с ее точки зрения композицию, и уставилась на него в ответ:
— А разве нет?
— Нет, — кисло ответил он и выложил ей то, что крутилось на языке: — С материнской фигурой это никак не связано. Почему все думают, что я не способен разобраться в своей башке?
— Не знаю, — легкомысленно ответила она, повязывая атласную охапочную ленту на ручку — вазы в редакции не нашлось, нашелся только высокий и узкий графин с ручкой, похожий на столовский. — Может, у тебя с лицом что-то не то?
У него на стеллаже в гостиной стояла инсталляция: три фигурки из «Звездного пути» (Сулу, Маккой и Кирк) застыли вокруг отчаянно синей телефонной будки . Он не знал, как пластик смог передать эмоции, но был готов поклясться, что у них были ужасно смущенные и растерянные лица.
Как и полагается всем, при встрече с отчаянно синей и совершенно земной телефонной будкой на Trappist-1 b, в обитаемой зоне системы Trappist-1, той, что в сорока световых годах от Земли, в созвездии Водолея.
Ну, такие же лица, как, видимо, у него, раз все полагают, что он не в состоянии разобраться со своей башкой.
Инсталляцию он сделал сам, охапку роз по пути купил сам, ненавидел себя сам, в башке своей разобрался тоже сам, а Ангелина стояла, занавесившись крупными кудрями, с лицом в розах, и говорила ему, что у него какое-то не такое лицо.
И не узнавала его. Снова. Так и ушла, не узнавшая, пока он стучался, смотрел в глаза, пытался рассказать, что знает ее миллионы лет.
Какие тут уж эдиповы комплексы? Может, у него и правда с лицом что-то не то?
Хотя редакция редко пустела к ночи (там всегда тусовались странновато-панковатые ребята, забегали сценаристы, приходил, постукивая по ладони дубинкой, сторож, напоминал тушить электричество), но как-то в этот раз получилось, что редакция вдруг погасла-затихла, и остались только его разобравшиеся сами собой мысли и распушившиеся в графине розы — Ангелина забыла букет.
И его.
Он потушил электричество.
Дом был хоть и плохонький, но чистый, мать старалась, и он старался, потому что, все-таки, это был их дом, половички в коридорах и полупустые комнаты анфиладами, и он не помнил, как прошло это лето, но помнил, что если отец храпит — можно встать за водой, отец не проснется, помнил, но все равно боялся вставать, и тогда в проеме двери вставала женщина.
Он не знал ее, но знал, что все будет хорошо, это она так его провожает, она пойдет с ним коридорами, неслышно ступая по половику, покараулит, пока он вдоволь напьется из ковша, и проводит обратно. Она здесь, чтобы спасти его.
Он не знал ее лица, но почему-то знал, что она улыбается и у нее глаза, как вода.
Это потом уже началась вся херня с прабабкой, с чужими лицами, голосами и первым ремнем на шее, по домашнему, уютно, на чердачке. К сожалению, тогда она не пришла проводить его, хотя ему тоже было страшно, так что больше он ее не ждал, вставал ночами сам, потому что она ему, наверняка, просто приснилась — а чего ждать сон, правда?
Он не ждал, а она снилась снова, он падал с велосипеда, и над коленями склонялась ее голова, и черные косы были уложены в скорбный венец, помогала перелистывать страницы в книгах, смотрела на него сквозь костер, наблюдала за тем, как в школьном туалете он залпом пьет из чекушки с остальными, чтобы быть, блядь, таким же смелым, как они, чтобы быть на равных, чтобы чувство общности не пропадало.
Он так хотел принадлежать чему-то большему.
И так сильно хотел, чтобы тогда, когда он накинул ремень на чердачную стропилу, пришла она, со скорбным венцом, молчаливая. Но она не пришла. Пришел другой.
Она все равно была во всех его детских снах, стояла где-то за вот тем деревом, когда его пиздили толпой на Володарского за филармонией , сидела на заднем сиденье еще той, старой «Субару», когда он вез Лену на первое свидание, и ему казалось, что он все сделает ради Лены, но на самом деле это ради нее, вечно молчащей, он пил водку в школьном туалете и дрался с толпой.
Она была с ним под обстрелами, на линии фронта, была с ним ночами, точно такая же, как была, когда он упал с велосипеда, и он кусал подушку, чтобы не разбудить скулежом Лену и тех, кто был с ним в том подвале, и он уже не знал, приснилась она ему или он придумал ее.
Вряд ли он, с его хуевой фантазией, смог бы придумать что-то похожее на нее: все окончилось бы на невнятной фигуре. Скорее всего, она ему приснилась.
Какой странный сон.
Высоко под потолком вспыхнул свет.
Он неловко пошевелился, почти упал со стула, занемевшие бедра отказывались прикладывать усилие. В дверях стояла Ангелина — точно такая же, как миллионы лет назад, и волосы, когда-то заплетенные в косы и уложенные короной, расплелись и разлетелись по плечам.
Она молчала. Только смотрела тем же (не узнающим) взглядом, чуточку растерянным, потому что не ожидала, что он останется здесь, в пустой редакции, на неудобном стуле.
— Я цветы забыла, — наконец сказала она, и это были совершенно не те слова, которые он ждал. Он ждал чего-то вроде «помнишь, как ты пришел пешком на Володарского за полгорода, потому что тебе пообещали, что разговор будет с глазу на глаз, а ты еще верил обещаниям? Помнишь, сколько человек там было?»
Он бы тогда сказал «восемь», потому что он помнил. Помнил, как ему сломали два ребра, и он ссал кровью еще неделю, помнил, что это было за то, за что в двадцать пятом можно сесть, а на деле было просто попыткой сохранить свою идентичность.
Он бы тогда спросил «почему ты не узнала меня раньше», и она бы ответила, что было не время, и еще какую-то неважную чушь, но села бы рядом и он целовал бы ей руки, оберегающие его миллионы лет.
Но она просто забыла цветы.
Ноги, наконец, решили послушаться, и он встал, одноногим оловянным солдатиком, покачнулся, и во все стороны летели пули, но все время мимо. Хоть бы одна завалящая самая щербатая пуля попала бы в цель, потому что бешеных, больных псов полагается пристреливать, особенно тех, что ползут из последних сил — хотя бы из жалости.
Только в этом случае он готов был принять жалость.
— Вас подвезти?
Ангелина обернулась, и он тоже обернулся, потому что показалось на секунду, что голос не его, это сказал кто-то другой, но никого кроме них не было в пустынной редакции.
Даже бесов.
— Нет, — мягко ответила она. Она больше не была легкомысленной, видимо, наедине с ним и нагромождениями офисной мебели больше не было смысла притворяться. Пальцы терзали ленту на ручке графина — зачем ей эта лента? — Я уже вызвала такси.
— Окей, — кивнул он и устроился на своем стуле обратно. — Как будете уходить, погасите свет, пожалуйста.
Он мог бы, конечно, посидеть в машине, но машина больше не была только его машиной, теперь в ней валялся какой-то невъебический фиолетовый робот с отгрызенной ногой, засох на обивке шмат уроненного позавчера слайма, а в багажнике лежал сменный комбез с ботинками, вдруг ребенок ноги промочит, и ледянка. На всякий случай.
А он хотел быть там, где из темноты соткалась бы женская фигура и ее голову венчали бы уложенные косы. У нее бы снова не было лица, и она бы молчала, но он бы выплакал свою боль у нее на коленях.
Она все не уходила, и свет не гас.
Он открыл ее, как Вилькицкий Северную землю в 1913 году, а потом, как и Вилькицкий, обнаружил на западных оконечностях следы поморов.
Она уже была открыта, а он ломал лёд корпусом, и если она не родилась, то лучше бы ей было родиться, он все равно бы нашел ее. Перебирал всех встреченных женщин, искал в них разворот плеч, посадку головы, и в каждой из этих женщин было что-то от нее, но только лишь что-то, и лёд у него рушился под ногами, становясь ничем, потому что он его ломал, и приходилось скакать с осколка на осколок, и он бы упал вот-вот и никогда бы ее не узнал.
Он бы никогда не узнал ее, если бы был кем-то другим, не узнал бы, если бы был податливым, если бы пил утром чай, а не кофе, если бы выходил с правой ноги, а не с левой и никогда бы ни за что не переворачивал первую сигарету в пачке. Он никогда не узнал бы ее, приходи он вовремя, не узнал бы, если бы клал телефон в нагрудный карман вместо заднего, если бы не читал Лукьяненко и Бориса Акунина, в общем, он никогда не узнал бы ее, если бы не был Владом Череватым, но он им был.
И он узнал этот разворот плеч и посадку головы, узнал речные глаза, улыбку, словно так и не проснулся, женился, спасся, боролся, шел на поляну во второй раз, а она была такая же, какая была, когда он учился ездить на велосипеде.
Она была близко, стоило просто проснуться и встретить ее вне сна, и Влад проснулся.
А она нет.
— Влад? Ты чего молчишь?
Так легко было спросить: Ты чего молчишь, Влад?
Потому что он пил водку в школьном туалете, чтобы стать смелым и чтобы не осталось секретов, но вместо этого больше не осталось школьного туалета и его подташнивало от запаха водки.
Он больше не был смелым.
Потому что он не хотел так. Она должна была его вспомнить, ведь не может такого быть, чтобы она не помнила, как стояла в дверях, ожидая, пока семилетка раскутается из одеял и тихонько, как мышенька, будет красться на кухню, чтобы попить воды, пока батя не проснулся.
Она не может не помнить, как его пиздили за филармонией, как снаряды взрывались сверху, а внизу был он — и его рвало от страха, как она не пришла, когда он сначала долго ее звал, а потом застегнул на стропиле ремень.
Она должна была помнить. Так что он мог сказать?
Он пожал плечами:
— Кажется, мне нечего сказать. Вас точно не нужно подвезти?
Она проявилась напротив: брюки, рубашка в полоску, широкий ворот сполз с плеча, на коже розовел след от бретели. Как ее можно было не узнать?
Наверное, так действовала ночная редакция. Она тонула в пустоте и тишине, и он тонул, и ему тоже хотелось молчать, хотелось, чтобы больного и бешеного пса пристрелили, потому что ползти дальше не было сил, и пес покрывался язвами, так и не узнав ее рук.
Цветы все еще торчали в графине. У Ангелины были больные глаза, и усталая складочка между бровей, овал лица поплыл к вечеру, на пальце был пластырь — укололась. Он смотрел во все глаза и не знал, как напомнить ей еще: помнишь, ты вышла из леса к костру, который зажгла школота из собранных листьев? Помнишь, ты смотрела сквозь огонь, а на той стороне сидел я?
Ангелина не помнила. У нее была тысяча забот, не считая мелких поручений, школа в Питере, какой-нибудь форум северных народов в Йошкар-Оле, сын, а еще она никогда в жизни не была в Луганске и не выходила из леса к костру, разожженному школотой.
— У тебя очень…больной взгляд, — сказала, наконец, Ангелина. Он не знал, что ответить. Пожал плечами. — Влад, что случилось?
Влад ненавидел вопрос «что случилось», потому что у него никогда не было ответа, кроме «ничего», а это самое «ничего» обычно не считали ответом вообще.
У него даже зазвенело в ушах от напряжения, в котором ему срочно нужно было выдумать ответ, а фантазия, в общем-то, все еще была хуевой. Ангелина терпеливо ждала, и вместо ответа он принялся думать, как ощущается под губами розовый след от бретели, и вообще все розовые следы? Какой запах у ее тела после долгого дня? Сильные ли ее руки? Сможет ли она его задушить? А если из жалости?
— У вас такси, — напомнил он, совладав с желанием разбить себе лоб об пол прямо перед ней. Голос у него оказался вдруг севшим — но и не мудрено, он кричал последние…года три, в общем-то.
— Нет никакого такси, — вздохнула она. Подтащила поближе стул, села очень по мужски, расставив бедра и он тут же сгорел от желания знать, как наощупь там, в темноте брюк, под плотной тканью. Такое его накрывало примерно столько же раз за неделю, сколько он заглядывал ей в глаза, проверяя, узнала или нет.
— Давайте все-таки довезу.
— Давай ты все-таки расскажешь, рыцарь моего печального образа, что у тебя случилось.
А у него ничего не случилось. У него успех, собака, ремонт дома, все, как у людей, запись к стоматологу в пятницу. У него приемы, записи, съемки, опять не выспался, у Лёвы резался правый клык, он температурил, на ужин хотелось чего-то из детства. Макаронов по флотски, например, хотя он ненавидел макароны.
Что он должен был ей ответить?
Она склонилась вперед. В распахнутом полосатом вороте мелькнуло бежевое, медовое, телесное, секретное: он зажмурился, потому что сегодня все-таки нужно было вернуться домой, вернуться с человеческим лицом, а не с оскаленным, голодным и неряшливым ртом.
— Давай я тебя посмотрю.
Голос у нее был нежный-нежный. Он все сидел, зажмурившись, и вроде бы нужно было сказать про непрогляд, про то, что ее ебнет обраткой, если она попытается его смотреть, про то, что не надо к нему в душу лезть, но проблема была в том, что надо. Надо было, чтобы она залезла в душу, забралась поглубже, встала на самое сухое место, чтобы не запачкать обувь в грязи, осмотрелась и поняла, наконец, почему он вечно смотрит на нее так, словно разучился говорить.
Так что он сдирал с себя многолетнюю защиту с кровью, обламывая ногти, оставаясь почти обнаженным, и молчал, зажмурившись, потому что не мог смотреть в глаза этому нежному голосу (ну, и потому что все еще не умел говорить).
Руки он спрятал в карманах: во первых, они были грязные, он мыл их почти час назад, нельзя было, чтобы Ангелина брала его за такие грязные руки; во вторых, он почти физически ощущал, как пульсируют болью кончики пальцев с сорванными ногтями. Он даже проверил, посмотрел на руки, старательно не поднимая взгляд, но с руками все было в порядке, никаких ран, руки, как руки, только грязные.
Он все ждал, что Ангелина возьмет инструменты. Возьмет его за запястья. Заставит смотреть в глаза. Что-то скажет, опять не то, чего он ждет, но она ведь и не обязана говорить именно так, как ему хочется, правда? Ангелина молчала, и тогда он решился посмотреть, а когда открыл глаза, обнаружил, что она часто и обезоружено моргает, близоруко и трогательно, словно действительно собираясь что-то сказать, но слова не собираются в предложения, а буквы не собираются в слова. Влад улыбнулся: он знал, как сложно собрать ебучие буквы в ебучие слова, как они осыпаются на пол, и ты ходишь по ним, хрустящим, как по мертвым листьям, и впору уже собрать эти буквы в кучу и зажечь костер, как тогда, это же просто, главное, чтобы через этот костер на него смотрели.
Кажется, ей не потребовались инструменты.
Лицо бросило в жар, он сгорбился, разглядывая на полу высыпавшиеся из слов буквы, пока она разглядывала его душу, и он надеялся, что ее обувь не испачкана тем, что кипятилось столько лет, а потом Ангелина нашла в многочисленных складках рубашки его запястья, вытащила из карманов его грязные руки. Никак нельзя было этого допустить, но как с ней можно было бороться?
Влад бросил вороватый взгляд, словно сам у себя крал: покрасневший кончик носа, влага в уголках глаз, пружинка пряди волос скачет у виска. Невыносимо.
— Езжайте домой, Ангелин, — вздохнул он и отобрал у нее свои руки. — Давайте обойдемся без отливок и бесов.
Так будет правильно. Так она поедет домой, а он чуть-чуть еще посидит и тоже поедет домой, и оставит в багажнике рядом с ледянкой и запасным лёвиным комбезом все свои мысли на тему того, как проследить губами розовые следы от бюстгальтера на коже и как там наощупь под брюками, и помнит ли она, как сидела на заднем сиденьи, когда он вез Лену на первое свидание.
Ангелина действительно встала. Он наблюдал: порывистые движения, будто она собиралась взлететь в поисках своего плаща, и ее дурацкие пятнистые туфли так оглушительно громко стучали по ламинату.
Она опять забыла букет и не погасила свет.
Надо посидеть еще чуть-чуть. Стянуть с себя это звериное, потому что нельзя приходить домой, когда пена из пасти, нельзя так за руль. Надо посидеть еще немного, в пустой и тихой редакции, в темноте, как на палубе затонувшего корабля. Оказывается, самое тяжелое — не молчать, когда его обвиняли на пустом месте, не глотать унижения по контракту, нет.
Самое тяжелое — когда она все увидела, но все равно его не узнала.
И он остался сидеть, и впереди была очень долгая, тяжелая ночь, совсем беззвездная, потому что он на самом деле, был как супервойд Волопаса — абсолютно пустой.
Нет в супервойдах никаких звезд.
Когда он выбрался на подкашивающихся от долгого сидения ногах на улицу, совсем похолодало. Он перед этим долго разглядывал небритую глупую рожу в туалетном зеркале и помыл руки, а вытереть забыл, так что они сразу отмерзли даже в карманах.
Ангелина все еще стояла на улице — в дальнем конце тротуара, почти у шлагбаума, он еле разглядел, и у нее были опущены плечи и он так растерялся, что не придумал ничего умнее, чем свистнуть, а когда она подняла голову на этот свист, он разглядел вдруг, что ее волосы заплетены в косы и плотно уложены вкруг головы.
— Хули ты рассвистелся, — сердито сказала Ангелина прямо над ухом, он вздрогнул, дернулся, а когда вернул взгляд туда, к шлагбауму, там никого уже не было.
Прямо, как в дебильных бульварных ужастиках.
Ангелина оказалась в шаге от него, пряталась от ветра за колонной, и никаких заплетенных венцом кос у нее не было. Показала почти докуренную сигарету, с ярким следом помады, мол, курила, не думай, что ждала тебя.
Вот бы она ждала его, конечно, и курила просто так, просто потому что ждет его. Ей бы так подошло что-то изящно тонкое, какой-нибудь «Davidoff» или, на крайний случай, мятный «Vogue», но она курила Монтану — толстые, пуленепробиваемые и ядерные в фирменном жестяном синем портсигаре.
Однажды он нашел такой портсигар завалившимся за гримерный столик, долго носил в кармане пальто, забывая отдать, а потом скурил все в один вечер, потому что накрыло особенно сильно, а потом его рвало — то ли с непривычки, то ли от отвращения к себе. Это было еще в павильонах, год назад, он тогда просто купил новый портсигар с Монтаной и положил его на край столика.
Опустевший портсигар Влад хранил у себя в кабинете и никогда бы не смог ответить на вопрос «зачем».
— Быстро отвечай, не задумываясь, — тяжелым голосом сказала она и затянулась совсем по мужски, насмерть, до свиста в легких. — Вечер воскресенья, на подоконнике, впереди шоссе, по левую сторону промзона, подоконник высокий, окно приоткрыто, кого ты ждал?
— Маму, — не задумываясь, как и было сказано, ответил он. — Мама должна была забрать меня домой.
— Кто снял тебя с подоконника?
Он ненавидел воскресные вечера. Тоскливые, когда весь вечер — это одно сплошное ожидание, потому что к бабушке на выходные прикольно только первый день, а во второй хочется к маме, даже если батя будет опять…ну. опять беситься, это же ничего. Мама нажарит картошки, они еще успеют напиться сладкого чаю, главное ведь, чтобы забрали. Мама приедет на синем автобусе, вот на ту остановку, совсем маленькую, если смотреть с седьмого этажа, и он сразу ее увидит из окна, узнает ее бордовый пуховик с роскошным бордовым мехом на воротнике. Батя потом этот пуховик загонит куда-то, но пока не загнал, мама приедет в нем вот на ту остановку. Ее видно из окна, если встать коленками на подоконник.
Однажды окно под его руками поддалось, и почти сразу открылось, и опора пропала, а потом он вдруг оказался ногами на полу, а сердитая женщина нарушила молчание и выговаривала ему, что он идиот.
Больше она никогда и ничего ему не говорила.
— Ты. Ты сняла меня с подоконника.
Ангелина подкурила вторую от первой, щелкнула портсигаром и в этом щелчке послышалось вдруг что-то отчаянное, но отчаяние бы уже не остановило его, он все говорил, и никак не мог заткнуться:
— Это всегда была ты. Вот там, возле шлагбаума, только что — тоже ты. Всю мою жизнь это была ты. Всю мою жизнь я искал тебя. В школе, дома, когда обстрелы начались, за филармонией когда пиздили, когда Лену встретил, вчера, позавчера и месяц тому назад, и десять лет тому назад, это всегда была ты. И никакой это не Эдипов, блядь, комплекс, и мне не нужна отливка, и это не бесы, и в церковь я не пойду, и к психиатру тоже. Давай я вызову тебе такси и ты поедешь домой и забудешь, что я позволил себе сказать тебе «ты».
— Ты замолчишь сегодня или нет, — устало вздохнула Ангелина, и это даже не было вопросом. — Я тебя разве уговаривала пойти к психиатру?
— Не уговаривала, — согласился он. Смотрел на землю, на мокрый асфальт, потому что на самом деле, он хотел разреветься и ебуче-стереотипное не позволяло ему это показать.
И тогда она сказала:
— Помнишь, сколько человек там было?
— Восемь, — ответил Влад в ту же секунду, потому что он помнил, потому что он ждал этого вопроса три года, потому что он знал, что следующий вопрос его, и он задал этот вопрос: — Почему ты не узнала меня раньше?
Ангелина должна была ответить какую-то неважную муть, вроде «было не время», но вместо этого она сказала:
— Предложение подвезти еще в силе?
Он каждый день ждал, что Ангелина его узнает. Вспомнит его. Ждал каждый день, но в этот — в этот день не ждал. Он придумал себе миллион сценариев — и ни один из них не был согласован, Ангелина шла напролом, как и всегда, и какой было глупостью подумать, что она вообще будет действовать по каким-то сценариям.
Ангелина курила Монтану Хэритадж, у нее были дурацкие пятнистые туфли и цветастый платок, в сумке сплошная неразбериха и серп, щиколотки отекли к вечеру, размазался карандаш в уголке глаза, он помнил ее всю жизнь и не знал ее ни секунды. Она слала нахуй всех, кого хотела, никогда не играла по чужим правилам, а когда смеялась, утыкалась лицом ему в плечо. Какие сценарии?
А как вообще вести машину-то? Влад уложил руки на руль и понял, что не знает, как снять с ручника, у него просто атрофировался мозг, потому что Ангелина села рядом, и пристегиваясь, задела его рукавом. Пахло деревом, табаком, ладаном, странная, живая женщина сидела в его машине, а он пытался вспомнить, как, сука, снять машину с ручника.
На повороте с Басманной на Доброслободскую, Ангелина пошевелилась, вздохнула даже, так тихо, что почти неслышно, но Влад вслушивался как раз за этим. Он ждал ответа.
— Курить у тебя можно?
Ей у него было можно все, что угодно. Вообще все.
— Конечно, — согласился Влад и вытащил даже ей пепельницу, надеясь, что быстрый ответ не показался заискивающим. Он в целом, готов был ждать ответа еще около… трех рабочих дней, хотя бы потому, что Ангелина не сказала ему адрес и он ехал просто прочь из Москвы, куда-то, где небо звездное и высокое, и оказалось, что ехать с Ангелиной и молчать было замечательно. До этого они как-то всегда имели с собой кого-то третьего, или бесконечно говорили о том, что не все в жизни оканчивается на выборе безлактозной сметаны и разгонов стендап-клуба №1 вместо майонеза и концерта Павла Воли.
С ней было уютно молчать.
— Ну, — трогательно шмыгнула носом Ангелина, и он вздрогнул, кинул быстрый взгляд, чтобы проверить, не плачет ли она. Она не плакала, смотрела на него, и курила, все так же глубоко затягиваясь. Кончик носа у нее по прежнему был красным. — Ты, наверное, думаешь, что сейчас мы с тобой ускачем в закат на белом коне?
— Вы за кого меня принимаете, — обиделся Влад. — За идиота?
— Да, — повела плечом Ангелина. — За идиота я тебя и принимаю. А себя за идиотку.
Почему-то спорить Владу не хотелось. Впереди были Сокольники, он собирался пересечь их и выехать так далеко, как только можно. В целом, даже в Питер можно.
— Я понятия не имею, почему, — сказала Ангелина и затушила сигарету. Снова сразу же закурила вторую, закашлялась, а потом слезы потекли у нее без перехода, сразу же, будто открылся заслон, будто она там копила их лет сто, нет, миллион, столько же, сколько он ее помнил. Она плакала, он вел машину, Москва горела, все были заняты делом. — Я не знаю, понимаешь? Я бы и не вспомнила никогда. Тебя — никогда бы не вспомнила.
Что за страшное слово «никогда»? Будто тысячи ядерных грибов расцвели по всей планете, будто вся Вселенная стала супервойдом Волопаса.
Он припарковался у здания с башенкой, отогнул подлокотник и забрал ее сразу всю целиком себе на грудь, и узнал ее руки, и сигарета осталась тлеть в пепельнице, пока она плакала, а он узнавал, как нежно за ухом, там, где у нее всегда строгие тяжелые серьги, маленькие и аккуратные, и волосы спутались.
И если бы Влад мог сдержать свои слезы, чтобы показать, что он сильный, что ему можно доверять, что семилетка вырос и больше не боится встать за водой, он бы сдержал, но он не мог.
Возможно потому, что Ангелине было совершенно похуй на то, сильный он или нет, а еще потому, что она не увидела бы: она ничего не видела из-за слез, а он не видел ничего, кроме ее слез. Зато теперь он знал, что ее роскошные пуговицы на манжетах рукавов больно колят шею, и что ее волосы пахнут чем-то горьким навроде перца, и что когда она плачет, от нее не слышно ни звука.
Он хотел найти среди шарфов, воротников плащей и волос ее губы, но она сама его нашла и сама поцеловала, потому что Ангелина никогда не действовала по сценарию и не играла по чужим правилам, тем более, если эти правила принадлежали Владу. И они могли бы еще вечность припираться на тему разницы в возрасте, бесов, методов работы, жен и мужей, но тогда они продолжали бы обманывать себя в том, кто они есть. А были они просто люди. Эгоистичные, уставшие и насквозь больные, они целовались на парковке Вкусно и точки, и собирали губами слезы, потому что Ангелина могла его никогда не узнать, и он бы тогда никогда не узнал ее рук.
Что за страшное слово «никогда»?
Заторопившись, Влад вырвал пуговицу на ее рубашке. В любой другой ситуации он бы остановился, извинился, предложил бы помощь, проделал бы весь комплекс виноватого в порче имущества гражданина, но это была не любая ситуация, так что он вовсе разодрал все остальные пуговицы, и узнал, наконец, как ощущается под губами розовый след на плече от надавившей бретели, и даже бьющий в глаза свет от прожектора над зданием не помешал ему в этом.
Он бы ее всю разложил прямо здесь, у себя на коленях, на панели, потрогал, проверил на вкус, узнал бы на запах. Он бы лизал ее, пока не отнимется язык, пока челюсть не устанет от одного положения, пока дыхание не охрипнет от пересохшего горла, и только тогда он прервался бы лишь на секунду, чтобы сглотнуть, и сразу бы продолжил. Она бы тогда наверняка таскала бы его за волосы и била пятками по спине.
Но прожектор бил в глаза, они стояли на парковке перед Вкусно и точка, и отсюда нужно было уезжать, если только они не собирались купить себе по комбо из коллабы с Хэллоу Китти.
И тогда Ангелина назвала ему адрес, шепнула на ухо, задевая губами, и Влад даже не сразу понял, где это вообще? Где-то в созвездии Северной короны?
Это оказалось в Крылатском, не Северной короны, конечно, но тоже ничего. Если бы Влад был в адеквате, он бы непременно оценил инфраструктуру, близость к метро, состояние жилого комплекса, но он мог только трястись, как псина, и поправлять Ангелине воротник плаща, потому что там, под плащом, у нее не осталось ни одной пуговицы на рубашке, они все валялись под ногами на ковриках в его машине.
Это он их оторвал, и оторвал бы еще раз, и пуговицу на ее брюках он тоже собирался оторвать, просто потому, что его колбасило так, словно он вмазался, и руки были совсем неуклюжими, грубыми, и как хорошо, что это был старый дом безо всяких камер в подъездах.
Телефон Влад зачем-то выключил. Совсем. Даже сообщения никакого не написал, просто выключил. Он потом себя за это непременно поругает, а пока он хотел переступить порог квартиры и сотворить с Ангелиной все то, что уже себе напридумывал.
Глупый Влад успел забыть, что Ангелина не действует по сценарию, и был за это наказан, потому что это его впечатали в стену, когда дверь закрылась, это его целовали, это его таскали за волосы и драли пуговицы на его рубашке, и господи, боже, в каком же непередаваемом счастье он от этого был.
Оказалось, что Влад не умеет целоваться. Потому что его еще никто так не целовал. Потому что все другие поцелуи были понарошку, не по настоящему. Потому что он все еще был девственником и не понимал в этом ни черта, потому что до этого он занимался сексом, а надо было заниматься любовью, но ему просто было не с кем заниматься любовью, Ангелина вспомнила его только сегодня ночью, в пустынной редакции, где наверняка остались их призраки, непонятые друг другом и молчащие в темноте.
Москва все еще горела за окном, когда он раздел Ангелину и разложил ее перед собой, будто на столе, и не нужно было никакого ниотамори, он собирался есть не с нее, а ее. Он так боялся, что она будет просить не смотреть, выключить всю иллюминацию в городе или занавесить окна, что заготовил миллион убеждений о том, что она для него, блядь, самое красивое, что он когда-либо видел, а он видел вспышку сверхновой, ему было с чем сравнивать. Но не было никаких просьб и стеснений, не было слов, она лишь раз шепнула «мой маленький», и это заставило его разорваться на тысячу квантов. Ангелина разрешала смотреть, Ангелина хотела, чтобы он смотрел.
И Влад смотрел, скользил пальцами по бедру, целовал колени, искал губами грудь, и вжимал ее в себя так крепко, чтобы не осталось и микрона воздуха, и кванта света, потому что все его клетки хотели в нее.
Ангелина пускала его руку между бедер и как-то так закусывала губы, что до него сразу доходило, да, вот так правильно, вот здесь нужно, и вот здесь тоже хорошо. Ему тоже было хорошо, мокро, аж по запястью текло, затекало за ремешок часов, пахло пряно, ярко, и кожа в складочке у ягодиц была нежная и тонкая настолько, что можно было касаться только кончиками пальцев. Ангелина, наверное, краснела, но в сумраке было плохо видно.
На мысль об этом он рассмеялся: Ангелина? Краснела?
Ни за что.
Зато теперь он знал, как она пахнет везде, куда он сунул свой длинный нос, знал, что если найти губами ее грудь, переплестись ногами, и свободной рукой прижать покрепче, то она будет часто дышать и вскидывать бедра вверх, чтобы потереться. Бесстыдно.
Никакого стыда, нет, стыд он выставил за двери спальни (как они вообще оказались в спальне), распахнул ее бедра шире и вмазался лицом, наверняка расцарапав щетиной. Заставил уложить ноги на плечи, пока пальцы оставляли вмятины, и узнал ее вкус, такой же пряный и яркий. Теперь потекло даже по подбородку, но какая вообще была разница, докуда дотекло, если это было потому, что она его хотела?
Влад был бы счастлив, если бы вымазался в ее соках целиком.
Он даже покусал ее немножко, Ангелина на это тоненько попискивала, и сильнее стискивала бедрами, а потом раздвигала ноги вновь и уверенно прижимала его лицо крепче, становясь совсем открытой, грязной, как его руки, но предельно чистой.
Женщина со скорбным венцом из его снов стала Ангелиной Юрьевной, Ангелина Юрьевна превратилась в Ангелину, а Ангелина доверчиво раздвинула перед Владом ноги и позволила ему пачкать ее, вертеть как куклу, проверять ее на вместительность, грязными пальцами лезть в лоно, прикусывать клитор, целовать, сталкиваясь зубами, позволила разложить себя на коленях, пальцами раскрыть губки пошире, и смотреть, как по сантиметру, плавно и сжигающе, Ангелина начинает принадлежать ему.
Влад думал, что это любовь, но все было сильно хуже, потому что оказалось, что все, что ему было нужно от жизни, это вот так взять ее до упора, накрыть ее своим телом, и чувствовать ее дыхание на шее. Если бы он знал это заранее, он бы не соглашался на договора побед. Он отдал бы свою жизнь за это, а на что ему теперь дурацкая статуэтка, когда есть живая Ангелина, горячая, узкая, с покрасневшим кончиком носа, тяжелым взглядом, вздорная, с бардаком в сумке и кристальной ясностью в сердце?
Какие диалоги о резинках и предохранении могут быть, если он всю жизнь к ней шел, а она его только сегодня вспомнила?
Пока не засветлел край октябрьского неба, он раз за разом брал ее, и каждый раз она с готовностью отдавала, и они не разговаривали вслух. Делили сигарету, целовались, беседовали глазами — для того чтобы услышать друг друга, больше не нужно было кричать. Больше вообще ничего не было нужно, ни побед, ни разговоров, ни человеческих ценностей, ни споров о методах работы, Влад без слов знал, что ей это все не нравится, и от него после работы неприятно пахнет, и руки у нее давно чешутся взять серп и оболванить его, перерезать все ниточки договоров, оставить его без заемной силы, и что тогда, когда затянулся ремень на стропиле, она не пришла, потому что ее не пустили. А Ангелина без слов знала, какие у него слабые места, куда ткнуть, чтобы было больнее, где он хранит самую ужасную грязь, и что ему приходилось делать, и как он жалеет, что испачкал ее, но одновременно не жалеет.
Но край неба светлел, ночь, оказавшаяся настолько звездно-яркой, словно они провели ее в середине сверхскопления Ланиакея, заканчивалась.
Влад знал, что будет: он вьпьет кофе, и они будут молчать, и он оденется и поедет домой, и Ангелина позвонит ему по дороге и молча велит возвращаться и он вернется, потому что по другому уже не сможет.
И будет грязь, скандалы, и Ангелина себя возненавидит, и он перестанет бороться, но он будет приходить к ней столько же раз, сколько она приходила к нему, и их призраки сегодняшней ночи так и останутся в пустынной редакции.
Но все это стоило и будет стоить того, чтобы узнать ее руки.
Все это стоило его спасенной жизни и он Ангелине ее задолжал.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!