hanged (reversed)

28 декабря 2024, 00:00
На девятом после смерти брата ужине, Хёна шесть раз впустую пытается втолкнуть в рот питательный субстрат. Рис, индейка, овощи. Десерт. Обезжиренное молоко с подозрительным запахом налито в стакан до самого края. Хёну тошнит. Шесть стесненных, механических попыток трясущейся рукой набить желудок этого ненужного тела. И седьмой раз — провал. Она сильно похудела за эти девять дней. Форма висит мешком на сутулых плечах и костлявых бедрах. На осунувшемся лице отсутствующее выражение. За спиной у неё шепчутся. Говорят: «скоро её будут через катетер в вену кормить, как Луку», и вот это небержное «как Луку» — и без того разбитую Хёну заставляет скусывать кожу на бледных, сухих губах, перебивать в крошку зубы, до щелчка сжимая челюсть. В саду Анакт всегда лето, но, может, настоящего лета никогда и не было. В кафетерии стерильный аромат. Все мёртвое. На стенках стакана по круглой кайме налипает жирная плёнка, и запах — пахнет чем-то таким, чем пахнет дыхание Луки. Хёна знает, что ей в напитки с щедрой руки далекого Хозяина что-то подмешивают — успокоительные или вроде того. Знает, и всё равно пьет, хотя сначала и противилась. Но от этих лекарств руки дрожат меньше. И уснуть становится легко, как раньше. Притупляется циркулирующее чувство несправедливости. Слегка. Хёна прикладывает костлявую ладонь к лицу. В просвете меж пальцев в пределах казущихся ловушкой белых стен, других людей она представляет мутными бессмысленными точками. Они о чём-то говорят, о чём-то смеются, громкие и шумные, живые — несправедливо, и для неё это теперь — зияющая дыра, не набитая смыслом. Где-то под диафрагмой у Хёны точно такая же. О дыре думать страшно, и лучше уж пить молоко с запахом лекарств, чем знать, что из тебя кусок выдрали. Выдрали. Нет, выдрал. Всего один. Один… кто? Человек? Лука в любом случае. Это путь забвения: если Хёна думает о нём, впускает маленький кадр пленки-воспоминания с ним в главной роли в сознание, как доброго старого друга, — Хёну сразу вымазывает на фрагменты, она рассыпается и барахтается в таких чувствах, что не в состоянии описать, ведь Лука, как созидательный Бог, их для Хёны создал с нуля. Вот он кто — монстр, чудовище, и что Лука с ней такого сделал, Хёна даже не до конца понимает. В тупике. Хёна всегда была умной девочкой, но что ей думать, когда её сломали, и она вообще впервые стакливается с тем, что что-то, а особенно её, можно сломать, как надоевшую игрушку? Что есть страданье, когда вся твоя прошлая жизнь — солнечный луч? Жаркий летний день, теплые объятия, улыбки и запах подаренных сладостей? Хёна не знает. Она попала в западню — бабочка в паутине. Не стоило связываться с тем, кого страданием воспитывали. С тем, у кого никогда лета не было. К её одинокому столу на краю кафетерия подплывает один из воспитателей. Хёна перекидывается с ним взглядом. Его жалостливое выражение уродливой инопланетной морды ничего Хёне не говорит. Когда он садится рядом, Хёна с несвойственной покорностью и спокойствием позволяет пришельцу накормить себя с ложки, как ребёнка. Он молчит. И замечательно. Хёна сейчас не выдержит разговоров. Легко потеряться в пустой разрушенной голове, но время тянется невыносимо медленно, и Хёна ловит себя на том, что часами может смотреть в одну точку, сутулясь, и ловит, что этот её взгляд до самого края переполнен чем-то таким жалким, что блевать хочется. Хёна теряется. Обесцвечивается радужка её глаз, ярко-синее становится тускло-серым, как пепел или грязь. Склизкие внутренности Хёны изнутри что-то жалит, скребёт. Хочется разныться, выпустить это всё. Но Хёна никогда не умела плакать. Никогда. Ни разу. Она всегда была сильной — ради брата и остальных; заступница, героиня. Когда Хёнву мертвым лежал на траве, как марионетка с отрезанными нитями — не плакала, и когда непривычно-красное лилось на такую яркую, сочную, ласковую траву, и когда солнечные лучики оседали на его заляпанной кровью разбитой голове, и когда его сжигали. Не плакала. Только вбирала в ноздри побольше того дымного запаха, чтобы навсегда запомнить то, что потеряла. На волосы лип пепел. На открытые ладошки сыпался брат. Как снег. Только горячий, марающий пальцы. Может, лета здесь никогда и не было. Только этот снег. Холодно. Холод цепкий, как чья-то настойчивая хватка, дергал Хёну за шиворот. Хёна всё равно тогда высунула язык. Задыхалась, давилась. Желала сожрать, вернуть утраченное и украденное. Безнадежная надежда. С тех пор только сильнее щипать внутри стало. Хёна перестает о себе заботиться. Её волосы — спутанный комок. Её тело — бесполезное, грязное, костлявое, ненужное, с вырванным куском чего-то важного. Ногти скусаны до крови и мяса — неровные бороздки, увечные кутикулы, дрожащие пальцы — отражение уродливой сущности владелицы. Первые дни Хёна, как умалишенная, дралась со всеми подряд, её гнев вскармливался взвинченным комом мыслей: несправедливо. Несправедливо. Почему Хёнву умер так рано и так нечестно, а все остальные живы? Почему Лука жив? И почему ему за это ничего не сделали? Хёна кусалась и кричала, а её в ответ запирали в одиночной темной камере, привязывали к кровати, и ей было боязно, что сейчас сюда ворвётся Лука и окончательно расправится с ней, пока она в таком уязвимом положении. Луку она хотела задушить. Хотела утопить. Хотела вырвать его сердце из грудины, отрезать язык, перекусить горло, чтобы смазанная жиденькая кровь текла по зубам, как вода с лекарствами, хотела изувечить, Хёна хотела вернуть то, что он забрал. Но каждый раз, когда она видела его — её от невытравимого страха размывало в трясущуюся маленькую девочку, и она ненавидела себя еще сильнее, чем Луку. Почему, почему, почему? Вопросы роились в голове, но никто не желал давать Хёне ответа. Никто не защитил её и не встал на её сторону. Ни Хозяин, ни уж тем более остальные пришельцы в саду. А другие дети, которые раньше всегда к ней с почтением и благоговением относились, стоило ей лишь разок оступиться, сломаться — от неё сразу отвернулись. Испугались, конечно. По саду гуляли слухи: «Лука её чем-то заразил, и теперь она стала похожа на него». Хёне гадко аж до скрипа зубов. Теперь Хёну поят транквилизаторами и дергают за шиворот, как заводную игрушку. Моют из шланга ничтожное тело, насильно кормят, заставляют учавствовать в конкурсах, петь, открывать рот, иногда одевают во что-то красивое. Её Хозяин, которого Хёна в лицо видела лишь единожды, щедро осыпает сад деньгами, — уважаемый спонсор, меценат, — и возможно только из-за него Хёну до сих пор не выбросили на помойку, как залежавшийся мешок с костями. Может, те, кто пускают эти мерзкие слухи и правы. Может, теперь Хёна действительно похожа на Луку. Чертовски. Хёну выворачивает. Сил почти не остается. Хёне даже перестает нравится петь, потому что это похоже на насмешку над мёртвым братом: пляска на его соженных костях. Ей больше не нравятся люди, потому что им всё равно. Будто ничего не случилось. Все больше волнуются за свои шкуры. Эгоисты. Хёна один на один со своей болью, один на один с собой. Никому не нужна. Кроме Луки. Но о Луке она даже не думает. Новым, десятым утром надевает чистый комплект одежды, мельком смотрит на ту часть стены, где раньше у неё было зеркало. Его убрали, потому что она разбила его в первый же день и осколками случайно порезалась. До сих пор неровные порезы остаются на руках. Еще долго не заживут. У Луки, пожалуй, есть один плюс — то, что он придурок. Слишком много думает, но думает не туда, дурак. Ему хватает смелости на убийство. Но не хватает смелости подойти. Если бы он не боялся встретиться с Хёной лицом к лицу, не боялся проявить инициативу — она бы с ума сошла. Он чего-то ждет. Думает, после того, что сделал, Хёна к нему прибежит. Ага, еще бы. И в обе щеки расцелует. Снова в кафетерии, за завтраком, Хёна язык до крови прикусывает — бо-о-ольно, ручки дрожат. Хёна еще не выпила свой утренний «витаминный коктейль» c лекарственными добавками, которые сделают её хорошей и поддатливой, потому ёрзает на месте и не может расцепить челюсть, как бешенный зверь, когда видит Луку. Он просто проходит мимо, вернее, его куда-то ведут, наверняка на медицинские процедуры или вроде того, но от вымученных внимательных глаз Хёны не ускользяет то, как его губы краешком льются в нервной улыбке, как он зубами сверкает в полутьме, когда одаривает её вниманием, коротким брошенным взглядом. Вроде: «смотри, я здесь, и я отлично вижу тебя». Хёна разбивает стакан с мультивитаминными добавками «анксиолитики» . Осколки проливаются на стол, покрывают пальчики, сверкают под ярким светом ламп жемчужным отливом, а из ладоней Хёны на белые рукава ручейками ползет красненькое. Не больно. Только голова немного кружится, когда она смотрит на стеклышки и не нарочно кутает в осколки руки. Кровавые заливы на её рукавах устьем сходятся к вене в центре запястья — такую она постоянно видела на бледной коже Луки, а сейчас видит и у себя. Это почти красиво, этот распустившийся сине-зеленый цветок артерий и вен, но Хёна теперь плохо воспринимает красоту и вообще больше ничего кроме боли не воспринимает. Гул нарастает в ушах, для неё — бессмысленные пустые звуки, а она даже скривиться не может, мутно в глазах. Случайно вышло. Чьи-то крики гулко рвутся в ушах. Хёна теряет сознание. Это первый раз, когда она оказывается в лазарете в качестве пациента, а не тайного гостя. Руки перевязаны тугим белым бинтом. Кровью не пропитан, значит, уже не раз меняли его, пока она спала. Не так уж сильно она и поранилась. Чистая случайность. Ну, она так думает. Почему-то стыдно даже предположить, что она сделала что-то подобное специально. Такое мог бы сделать Лука. Но она? Никогда. Хотя промежуточек сознания щекочет маленькое открытие: чуть-чуть, но физическая боль всё остальное, что жгутом сдавливает её тщедушное нынешнее сознание, ослабляет. Руки и ноги привязаны к кровати. Хёна закатывает глаза с раздражением, проклёвывается чистая эмоция — гнев. С ней обращаются, как со скотиной. Так и забьют обухом топора по затылку. Вскроют. Остатки братика, оседающие в стенках сосудов, вен и капилляров, горячий прах на ладонях и языке, как медицинские препараты стимулируют в Хёне то, чего до этого никогда не было по-настоящему. Это бензин, топливо, поддерживающее в ней жизни: гнев. Такой сильный, что всё остальное временами подавляет. Стерильный лазарет. Угловатое небольшое помещение. Серые металлический стены, тихий шум каких-то аппаратов, массивная дверь с автоматическим замком. И неудобная узкая кровать, к которой Хёна привязана. Пахнет мочой, кровью и чем-то лекарственным, какими-то травами и веществами. Рядом с кроватью стоит капельница. Хёна помнит, как тяжело сюда попасть. Непросто проскользнуть по длинным темным коридорам со снующей то тут, то там охраной, непросто умыкнуть у кого-нибудь ключ-карту только ради того, чтобы навестить больного друга, а после всё равно получить жестокий выговор, ведь своеволие питомцам не прощается. Под бинтами порезы пульсируют, когда Хёна по случайности снова думает о Луке как о друге. Похоже её чем-то накачали, потому что даже злиться на себя она нормально не может. Конечности ватные, мысли вихрами спутываются во что-то причудливое, но пустое, как во сне. И слюна у Хёны изо рта течет, как у животного. Сосёт под ложечкой. Хёне приходится это глотать, а оно еще и вспенивается. Мерзость. В углу лазарета Хёне мерещится чей-то взгляд. Яркий цвет, лишенный бликов. Потухшее, мертвое. Она вспоминает: когда Лука лежал в этом лазарете, она умело отвязывала его от кровати, и он всенепременно забивался в тот угол, потому что Луку чем-то нехорошим опаивали, и он был вялым, слабым, таким грустным, что каждый раз Хёна вместе с ним уединялась в том углу, притягивала к себе, жала к груди его холодные ладошки, чтобы согреть, бормотала: «всё хорошо, всё будет хорошо, вот увидишь», голову ютила на его плече, близко прижималась и думала, что не должен Лука быть таким холодным, он такого не заслужил. Губами тогда притыкалась к венке на его шее, вдоль столпа вела носом. «Щекотно?» — бормотала в тонкую кожу, чувствовала, как, пульсируя, течёт кровь по его артериям, а Лука только что-то невнятно мычал. Она думала, что ему не нравится, и пыталась отстраниться, но Лука жалко притягивал за одежду взбудораженными руками и проглядывалось в его униженном, убитом препаратами взгляде какая-то нездоровая мученическая интенсивность. Его яркая — под наркотиком еще ярче — радужка заплесала, разбрызгалась градиентом с всплесками оранжевого под расширенным черным зрачком; красноватый белок, пронизанный крупными извивающимися сосудами, треснул, и взгляд совсем остекленел. Все черты Луки померкли. Но он смотрел и одними губами шептал: «не уходи», и лишь в отблеске глаз намеком сверкало злое, добавленное, обиженное: «почему все постоянно хотят меня бросить?» Хёна в будущем никогда этого не признает, но ей стало жарко. Она смутилась. Кривым движением Лука принудил Хёну к объятиям, и она случайно прижалась к его щеке и скулам губами. Лука до белых костяшек сжал её одежду, и когда он трогал Хёну, её кожа становилась липкой и скользкой, холодной, как воздух в лазарете. Воспоминание липко-белое. Не трогай меня. Не прикасайся ко мне. Грудь Хёны бешено дергается. Слюны изо рта льется больше. Зыбкие мысли трансформируются в зыбкие образы, от них не убежать — вот теплый ветер на коже, вот длинная тень на траве, яркие звезды на небе, и вот Лука на теле Хёны сверху, разоряющий и опустошающий, в своих намерениях вязкий, как кровь. «Смотри на меня, смотри на меня, смотри и не смей меня бросать — тебе нравится?» Слой за слоем, Хёна разрушена: от кожи до мяса сняли, всё выкрали. Что осталось? Клейкие отпечатки прикосновений на коже, которые не отмыть и не стереть, посмертно с ней, как выженное клеймо на скотине, остатки брата на языке, чахнущее гнилое тело, вот оно — Хёна гниёт. Противно пищит аппарат рядом с кроватью, пульс зашкаливает. Кто-то вкалывает Хёне в вену дополнительную порцию «успокаивающей добавки», и сознание мутнеет окончательное; кашеобразное месиво. Чувство времени притупляется. Хёна очень долго спит. Это отвратительно, как кандалы на руках и ногах. Когда она отходит от лекарств, она понятия не имеет, сколько провела здесь, лежа, и бездумно смотря в потолок, как тупоголовое животное. Туго перетянутые белые бинты все еще на запястьях. Очень хочется пить. Тишина давит. Никого нет. Хёна прикидывает: скоро её выпустят. А что дальше? Её утилизируют? Или сделают вид, что ничего не произошло? Или теперь она, по примеру Луки, тоже будет регулярно получать лечение, растрачивать драгоценное время на бесполезные медицинские процедуры, будто ей заняться больше нечем? Ну, наверное нечем. После смерти брата Хёну мало что интересует. Больше не так, как раньше. Мир становится похож на искаженную тень, и Хёна не понимает, действительно ли всё так изменилось, или просто она начала смотреть через мутное, разбитое стекло, теряя связь с собственным выпотрошенным телом? Она глотает остатки слюны. В горле сухо, как прахом посыпано. Хёна даже не может встать, чтобы попить, потому что руки и ноги все еще привязаны к кровати. В затылке премерзотно стучит. Боль, будто молотком бьют. Старательно так. Ощущение, что череп вот-вот по швам разойдется, как бинт на нитки. Хёна зевает; прикинув, она спала часов пятнадцать, а всё равно сонная. Теперь у Хёны такое постоянно. Очень много спит. Кошмары снятся каждую ночь. Догоняют её. Она защищается, заслонами ей служит отрицание и препараты, но ей не спрятаться. С кошмарами приходит вина. Хёна ненавидит себя за слабость. За то, что не защитила. И сильнее всего за то, что боится. Теперь боится, когда поняла, что совсем не всесильная, осознала, что любовь и преданность не гарантия счастья и доброты. Осознала, что здесь её может предать любой — даже тот, кому она доверяла, как самой себе. Каждое утро она просыпается простреленной и беспомощной. Хёна бросает взгляд в сторону, когда массивная железная дверь с тихим скрипом расходится в стороны, и в кто-то заходит в лазарет. Даже вглядываться не приходится, хотя после введенных в кровь веществ, её зрение всё еще размытое. Лука. Он прикладывает палец к губам, будто они во что-то играют, сознательно медленно делает шаг к Хёне. Стараясь не выказывать тревоги, разлившейся по телу вместе с транквилизаторами, она дергает привязанными конечностями, тщетно надеясь на чудо. Движение выходит суетливым, неловким и заторможенным. Лука, конечно, замечает: — Тебе они тоже давали лекарства? — Убирайся, — невпопад отвечает Хёна, в полной мере осознав, насколько же сухо у неё во рту. Язык, словно мертвая рыба на дне озера, еле шевелится. Лука не реагирует. Хёна пристально, как может, осматривает его, думаю, что сможет как-то контролировать ситуацию одним строгим взглядом, как это было раньше. — Я вижу, что давали, — кивает Лука, — ты похожа на меня… Лука смотрит Хёне в остекленевшие глаза. Обычно он так не делает, потому что ему неловко, и он чувствует, словно попал в ловушку. Но сейчас Хёна в ловушке. У неё расширенные зрачки и полинявший цвет радужек. Ясность суждений затуманена веществами, развеяных у Хёны в крови, как сладкая посыпка. Лука подходит ещё ближе, его движения всегда вялые, всегда медлительные, сухие. Только когда из-под палки его заставляют проявлять активность — он немного меняется. Но один на один, откровенно — никогда. Хёна не видела его так близко и не разговаривала с ним со дня смерти Хёнву. По понятным причинам, её вообще старались держать от него подальше. Как он пробрался в лазарет, Хёну не волнует, хотя она замечает в его руке ключ-карту. Наверняка украденную — его излюбленный приём. В Луке никогда ничего внешне не меняется, никогда. Идеальная кукла, марионетка, привязанные конечности на ниточке, он — полый, как разверзнутое, выпотрошенное тело. Но кое-что всё же меняется. Теперь Хёна видит Луку насквозь, даже когда её ум не слишком остр. Под жалкой оболочкой, холодными пальчиками и натянутой, неумелой нежностью у Луки скрывается бездна, острая зубастая пасть. Одна жажда: поглотить и выжрать, украсть. Хёна ненавидит себя за то, что была так слепа. Так слаба и глупа. Он садится на краешек кровати, и Хёну захлестывает паника, из-за препаратов вымученная и беспомощная. Когда они смотрят друг другу в глаза, она сжимает кулаки, тщетно пытается разорвать ремни, сдерживающие ее. Полминуты молчания тянутся слишком долго. Лука так близко, что она слышит, как он дышит. А он слышит, как быстро бьется её сердце. Наконец, Лука аккуратно опускает ладонь, когда проводит вдоль перебинтованного запястья Хёны легко и мягко, словно касается ещё свежей раны. — Я ничего не сделаю, — обещает он. Хёна не верит. Лука смотрит на неё так неестественно обожающе, так неправильно. Неправильно, что он так спокоен. Неправильно, что ему всё равно на то, что случилось между ними. Не зная, как ответить ему побольнее, Хёна просто трусливо отводит взгляд. Лука снова проводит по её бинтам. Хёна вздрагивает. Спазм. Она не может разжать челюсть. Лука чист, как и всегда, и их кожу разделяет слой бинта, но даже так его ласка ощущается липким плевком. Издевкой. Никогда раньше Хёна не обращала внимания на их разницу в возрасте, потому что Лука физически был меньше, слабее, и даже сейчас он такой. Но теперь, когда он смотрит на нее сверху-вниз, а её восприятие размеров затуманено наркотиками, как сизым дымом, Хёне кажется, будто она лицом к лицу с чем-то невообразимо большим и страшным, что описанию не поддается. Хёну охватывает иррациональный страх. Страх, будто эти хрупкие пальцы снова что-то у неё отнимут, покрывшись синим, как расплескавшийся синяк на бедре. — Знаешь, я никак не пойму, зачем ты себе навредила, — бормочет Лука, осторожно обхватывая ее запястье, — тебе было больно? Хёна плюёт ему в лицо. Он только слабо вздрагивает от неожиданности, но преспокойно, без эмоций, стирает густую слюну с щеки белым рукавом. Ткань темнеет у манжеты. — Твоя слюна пахнет моими лекарствами. — Говорит Лука, и Хёне мерещится намёк на улыбку в его чертах. Лука заглядывает Хёне в рот, когда она его открывает. Хёне не хватает воздуха. Ей кажется, будто она сейчас умрёт, и она не знает почему, ей страшно, тело обмякает, и она чувствует, что её здесь по-настоящему нет. Хочется рыдать навзрыд, хочется, но она осыпает себя проклятиями за то, что всегда в себе подавляла эту слабость, и теперь её вымывает на составляющие, её колотит от страха, а она даже не в состоянии заплакать, потому что не умеет. Лука берет стакан с водой на тумбочке возле кровати и бережно прикладывает ободком к губам Хёны. Стекло запотевает от её неспокойного и горячего дыхания. Лука наклоняет стакан, смачивая горло Хёны. Он пристально-пристально смотрит, неизвестно чего пытаясь добиться, а взгляд Хёны бегает по лазарету, как птица, старающаяся выбраться из клетки. Если бы Хёна не была бы привязана — она бы точно сделала что-нибудь плохое. Она глотает, стараясь не подавиться, теплая вода распирает ей горло. Когда последняя капля попадает в рот Хёны, Лука отставляет стакан. Не то чтобы это помогло. Он просто молча смотрит, как Хёна беспомощно трепыхается, словно попавшаяся в капкан лиса. На границе её виска под спутанными грязными локонами пульсирует вена. Лука гладит распущенные волосы Хёны. Она сейчас совсем некрасивая. — Ты так прекрасна, — бормочет он маловнятно, — никогда не борись с этим. Есть кое-что, в чём мы отличаемся. И в этом ты лучше, чем я. Теперь Хёна точно видит, что этот придурок ей грустно улыбается одним краешком губ. Она пытается вырваться из цепкого хвата чертовых ремней, чтобы вдарить ему хорошенько, расцарапать лицо в разлинованную мясную стружку, чтобы он стал таким же уродливым, как его сердце. Страх испаряется мигом, стоит Хёне заподозрить в его словах издевательство. Лука видит, как Хёна дергается, видит в её глазах что-то плохое, от чего стыдливо поджимает губы, но всё равно спрашивает: — Хочешь я тебя освобожу? Хёна ничего не отвечает. Лука воспринимает это за согласие. Он возится с ремнями, которыми она привязана к кровати. Ему сложно развязывать Хёну, потому что она активно извивается, а ремни просто так не снимешь, но Лука старается, хотя его изящные руки для такого совсем не предназначены. Минут пять, может, и Хёна свободна. Они сталкиваются взглядом, и Хёна на него уродливо скалится. Видно, как стучат её зубы. Она думает, что Лука полный идиот. Ей сложно пошевелиться, неразработанные конечности будто бетоном залиты. Внутри Хёны гремучей смесью бурлит желание мести и остатки страха. Но Луке будто и всё равно вовсе, будто он и не замечает ничего. — Я вижу, ты не рада тому, что я здесь. Но я очень... скучал по тебе, — признается Лука, уверенный в том, что это отличная причина. Он берёт руку Хёны в свою, с кровати свисают ремни, а переплетенные пальцы похожи на сбитую клетку, на усыпанное костьми кладбище. Хёну от отвращения и ужаса разматывает на лоскуты разодранной кожи. Она знает, что нет смысла взывать к его совести. У Луки такого нет. Он поломан. Но так хочется — хочется вцепиться в ворот, трясти и требовать: почему почему почему почему, спрашивать, знать, что не получишь ответ, но всё равно упрашивать, чуть ли не на коленях, пытаясь выведать, пытаясь убедиться в том, что во всём этом была хотя бы капелька осознанности. Хёна выдергивает руку из его хватки что сбрасывая оковы. Движение резкое, как чья-то смерть. Лука осматривает тело Хёны с ног до головы, его взгляд — издевка над подлинной заботой. Имитация, попытка слепого нащупать истину. И сам он — имитация. Пародия на человека. Его рука замирает в воздухе, а после и вовсе рассеяно падает на белую простынь рядом с Хёной. Лука теряет последовательность действий. Он признает, что ему непривычно, когда Хёна так на него смотрит. Он из тех, кто готов стерпеть всё: от пощечин до издевательств, но в этот раз всё ощущается в разы болезненней. У Хёны дрожит и щёлкает челюсть, её вообще всю колотит, как при лихорадке, белок глаз наливается красным. Она приподнимается на локтях. Лука неуверенно пытается взять Хёну под руку, помочь подняться, но она отталкивает его. Он растеряно смотрит на неё. — Я могу помочь, — утверждает настойчиво, — всё, что угодно. Всё, что ты захочешь. — Заткни свой грязный рот… — шипит Хёна, морщась. Говорить тяжело, её от переизбытка чувств и наркотиков раскраивает, в голове звонят колокола, отбивают молотком по стенкам черепа. Лука игнорирует и придвигается ближе. Он снова хватает Хёну за запястье. В его взгляде нездоровая интенсивность, несвойственная смелость. Его щеки горят розовым. — Я никогда не хотел причинять тебе боль, — шёпотом, на крови клянется Лука, потому что бинты Хёны смачиваются красным; он сдавливает слишком сильно. Хёна морщится. У неё на левой руке у сгиба локтя длинная игла с клапаном и портом — катетер, через который ей по капельке в кровь вводят всякую дрянь. Она вырывает иглу из-под кожи, щурясь от рези. Кровь окропляет простыни. Она дёргает Луку за воротник на себя, смотрит глаза в глаза. Желает выбить из него извинения, признание, желает, чтобы он прекратил так над ней издеваться. Но у Луки взгляд такой глупо-самозабвенный, такой невинный, что хватка Хёны слабеет. Он действительно ничего не понимает. Вот так. И в чём тогда смысл? Где потерялась суть причиненной им боли? Когда их дыхания смешиваются, а дрожащая ладонь Хёны сжимает мягкий воротник Луки, она наконец позволяет себе невольно заплакать, как ребенок, выливают всю эту скопившуюся гниль, весь сидящий внутри яд, и она такая жалкая, жалкая, но, может, признав — она снова чувствует себя живой. Признав, что её лето украли, и что его больше никогда не будет, и её тоже такой, как раньше, тоже никогда не будет. Лицом к лицу, один на один, вот оно — освобождение. Все изнутри разодрано. Лука озадаченно гладит её замызганную слезами щеку. Он впервые видит Хёну плачущей. Он восхищен, его глаза блестят собачьей преданностью; у Хёны действительно есть что-то, чего у него никогда не будет. — Ты такая красивая. — Как завороженный, как под наркотиками, шепчет он. — Теперь только для меня. Да. Теперь только для него. В его глазах — нежные блики, счастье влюбленного пса, живое, как распустившийся цветок. Только для него, ведь другого он убил. Только для него, ведь на свободу Хёны он уже посягнул. Свитер спадает с острого плеча Хёны, обнажая под оголившейся ключицей серебристую гравировку её имени. Сверкает под лазаретными лампами, как святой грааль, дрожит в ритме опадающего дыхания Хёны. Пальцы Луки скользят по буквам, обводят контур. — Я так… счастлив. — заявляет он. Хёна давится слезами. Её будто облизали, будто чем-то запачкали, она тонет в густотелой вонючей крови, она вся искалечена и размотана, а Лука — Лука чист, Лука счастлив, Лука влюблен, и Лука дрожит не из-за кислой режущей боли. Он этого добивался? Всё ее счастье забрать себе? Украсть, прикрываясь любовью? Светодиод на ее хлябающем ошейнике свербит красным, но Хёна — пуста. Разобрана. Конструктор для сборки. Лишь когда Лука небрежно тянется к её губам, видимо, возжелав получить то, что не получилось забрать в прошлый раз, Хёна возвращает себе хрупкие остатки гордости. Коротким ударом под горло клеймит Луку, как жалкого слабого звереныша. Он хрипит. Отшатывается. Хёна дергает его за ошейник. Кулак дрожит, когда замахивается. Пытается сжать покрепче, но сил совсем мало, а ещё ведь нужно хорошенько прицелиться. Первый удар кривой: по нижнему краю челюсти, еле размяв костяшками. Потому Хёна толкает Луку на пол, падает вместе с ним. На него сверху. Так легче. Её бинты разматываются, спадают с рук, когда она седлает его живот. Нечеткие порезы со стертыми струпами на запястьях кровоточат. Хёна снова замахивается. Второй, третий, четвертый и пятый удар выходят хорошими, даже невзирая на то, что под слезным маревом Хёна почти ничего не видит. Её бьёт крупной дрожью от пальцев до губ. У Луки разбит нос, рассечена губа, гематомы на лице, кровавые струи скатываются ему в рот, и он судорожно хватает ртом воздух, кашляет. Она хочет спросить, нравится ли ему это. Хочет сказать, что он даже представить себе не может, как ей сейчас хорошо. Хотя Хёна мысленно самой себе врёт. Она надеялась, что месть принесет ей освобождение, избавит от боли, но все, что она до сих пор чувствует — дрожь в руках и ногах и несмолкаемую свербящую полость под сердечными клапанами. — Ненавижу тебя... — выплевывает она, и кажется, что гнилые сгустки, каскадное награмождение, размазывающееся у Хёны внутри, рвутся с этими словами наружу. На языке таблетная горечь, завалявшийся вкус разложившегося мяса. На деле Хёна просто рыдает, не может остановиться, и давится слезами впервые за всю жизнь. Она ненавидит Луку. Ненавидит, что о брате она не плакала, а о нём — пожалуйста, заливается слезами, словно ребенок, бессильный и глупый ребенок, ничтожество. А Лука, избитый, только бесцельно открывает рот, силится что-то сказать, но из-за крови, которую он гоняет во рту, давясь, говорить ему сложно. — Х-Хёна, — едва выдавливает Лука, как от Хёны ему снова прилетает; хлесткий удар по правой щеке. Он кусает язык до крови, но даже не кричит, только захлебывается хрипами и горячим воздухом, судорожно хватая ртом. — Заткнись! Я тебя прямо здесь придушу! Урод! Растертый и помазанный прахом адреналин, струящийся в крови, подстегивает Хёну на шипящую ярость. Подстегивает на убийство человека. Её дрожащие пальцы смыкаются на шее Луки, теперь похожи на реберный каркасс, пережимают его пищящий красным ошейник. Сил очень мало, но чтобы задушить такого хлипкого и слабого питомца как Луку, много усилий не потребуется. Механически Лука царапает сжавшиеся на его шее пальцы, цепляется, хрипит, его сердце отстукивает под двести. Он уверен, что сейчас и сдохнет, что Хёна не врёт, и это страшно. Страшно, что у него так ничего и не получилось, и всё, что он может — в последний раз найти её бешенный взгляд и взглянуть туда со всей оставшейся нежностью, оставшейся бесконечной, никогда не заканчивающейся для Хёны сломанной, запутанной любовью. Хёна чувствует, как перехватывает дыхание. Она ослабляет хват и смотрит бессильно, смотрит внимательно, потому что, о боги, на миг она снова видит в Луке того мальчика, которого защищала от всего мира, а не монстра, чудовище, разрушившее её жизнь. Её заминки хватает на то, чтобы Лука сбросил её руки с шеи, столкнул её застывшее тело с себя. Хёна скатывается, оперевшись на ладони, смотрит в пол, а Лука, как беспомощный, испуганный зверёк отползает от неё. — Я не против, Хёна, — задыхаясь, бормочет он, — не против… Стирая колени брюк, Лука снова подползает к ней. Хёна не двигается, её одежда окончательно скатывается с плеч из-за драки, и Лука ласково поправляет её, натягивая сбившуюся ткань обратно, скрывая голые участки матовой кожи. —…но тебя убьют. Понимаешь? Они убьют тебя, глупая. Зачем ты вообще это сделала? — невнятно, всё еще глотая пузырящуюся кровь, морщась от тупой и резкой боли, говорит Лука. Хёна думает, что это ложь. Его ведь не убили в день смерти брата. Обставлено как несчастный случай. Как же. Но в любом случае…. Хёна — разлагающееся, расшитое порезами на руках, обескровленное нечто. Зачем ей жить? «Не борись с этим. Ты прекрасна» — так ведь Лука сказал? Больше никакой борьбы. Никогда. В этом попросту нет смысла. Больше в её жизни нет смысла. Лука ласково прижимает подбородок к её плечу, трется раскровленным носом о одежду, кровью марает, бесстыдник. Лазарет теперь смахивает на бойню, всё в крови и пахнет соответствующе. Несомненно, скоро сюда ворвется персонал, может, охрана. Несомненно, кому-то сегодня не поздоровится. Такие проступки пришельцы не прощают. Чрезмерно буйных псов принято усыплять, даже если их хозяева — щедрые спонсоры. Может, Хёна даже не против. Может, перспектива разлететься пеплом в ночном небе, как брат, не так уж плоха. Может лета никогда и не было, и всё, что Хёне остается — зима, помазанная белым-белым прахом с запахом гари и мяса. Примкнув губами к её уху, мазнув красным, Лука говорит: — Я что-нибудь придумаю. Не бойся. Он сглатывает густую кровь, Хёна слышит, как медленно она стекает по его горлу. Хёну пробивает на жар. — Только не сдавайся. И Хёна знает, что для Луки это на самом значит: «только не бросай меня», но невзирая ни на что, она клятую по ощущениям вечность до прихода рассерженной охраны, по-детски рыдает на плече того, кто украл у неё всё, рыдает, признавая свою беспомощность, слабость, неполноценность. Никогда она не была всесильной, никогда чужая судьба подвластна ей не была, и Лука забрал у Хёны эту наивную самоуверенность, золотые крылышки, спустил с небес на землю, и может, может, ей стоит благодарить его за это. Того не желая, она благодаря нему повзрослела. И, может, лето и украдено, но всё ещё остается за что бороться. Все раны со временем заживают, срастается увядшая плоть, распускаются цветы на месте обескровленных вен, гнилого мяса. Может, глупое «не сдавайся» — последнее, что Хёне остается, последняя воля того слабого нежного мальчика, которого она когда-то звала другом. Может и так. Но что украдено — того никогда не вернуть. Не заменить и не исправить. До конца дней с этим придется жить, и эта незаживающаяся дыра — её новая реальность. Всё же, лето было. Яркое и теплое. Светлое, что слезились глаза. Но больше его нет. И Луки тоже больше для Хёны нет.
000

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!