Часть 1
23 декабря 2024, 00:00Старый стадион «Дружба» горел синими огнями и говорил с Катей гулом отопительных приборов и электрических станций. Город говорил с ней железнодорожными станциями, говорил с ней через провода, на которых сидели перепуганные грачи, высокомерные ласточки и наглые голуби.
На ней было новое платье, и маты слетали с языка одновременно изысканно и неуклюже — неуместно, будто она сама стеснялась своих же слов и замолкала через секунду. Дядя Коля смеялся с её матов так, будто она зверушка в зоопарке, развеселившая его на секунду интересным выкрутасом.
Ей хотелось надеть на себя помимо нового платья и новое лицо. Украсть сигарету у бомжа, чтобы согреть изнутри лёгкие хотя бы на миг.
В той квартире все кашляли, веселились, стоял шум, угар, содомия, запах водки. Чей-то оставленный «Маленький принц» на подоконнике среди бычков напоминал о детстве и казался неуместным также, как и Катя среди хипстеров, байкеров, среди всей этой тусовки, в которой не было места обыкновенным шестнадцатилетним школьницам. Она вошла в квартиру, пропахшую травой, как фея в воздушном белом платье в лес, умирающий от нефти и захваченный кикиморами. Девушки в беретах и косухах смотрели на неё, казалось, свысока. Но это было неважно — её взгляд был прикован к дяде Коле, поджигающему малолетке бонг. Белый свитер из девяностых, благородная седина, щетина и спокойная улыбка в полумраке квартиры — через секунду он захохочет по-дьявольски, хлопнет мальчика по спине так, что он поперхнётся, скажет что-то по-высокомерному снисходительное и насмешливое, что-то вроде «Смотри не поперхнись, а то через жопу газы вылетать будут», но этот секундный светлый образ внезапно кольнёт её сердце и останется в нём жить навсегда.
Сутки назад они с Мишей обсуждали домашку, сидя на мосту, она носком ковыряла щебень, и он сказал, что планирует на хате собрать всех универских друзей его старшего брата. С её губ едва не вылетело: «А дядя Коля будет?» жалобным эхом, но слава богу, ума хватило захлопнуть рот вовремя. Однако сердце заколотилось как безумное, как одинокий преступник в карцере, сошедший с ума.
Сердце, сердце всегда бултыхалось в груди как бутылка в болоте — никак не вырваться, только стучать сквозь густоту крови при его имени. Тусуясь в их квартире, она усердно делала вид, что сосредоточена на алгебре, но когда он трепал её по голове, лицо становилось испуганным — конечно, со стороны всё видно. И он говорит: «Катька, вот думаешь ты, что самая умная, а ты поживи с моё, посиди в «Чёрном дельфине», вот тогда и будешь на мать свою выкобеливаться». Ей кажется его рассказ про то, как он сбежал из тюрьмы, просто написав президенту, нереальным, но она слушает, как шум моря в ракушке — хочется его голос также приложить к уху и слушать, слушать, слушать.
Она была тем самым человеком, с которым обсуждаешь устройство общества на кухне в три утра, пока все остальные играют в «Правду или действие», целуются, меняются бонгом, слушают Оксимирона. Это было то славное время, когда Оксимирон ещё не казался копчиком от прошлого.
Новый год — время, когда всё неуместное, странное, пошлое, бесноватое соединяется воедино и становится правильным и волшебным. Ёлка с висящими пивными бутылками вместо игрушек, вместо подарков кассеты с Пинк-флойд. Лежашая на столе вместе с оливье и чипсами милка-баблс — неуместный подарок из детства. Увидев эту милку, Катька едва не заплакала. Милка-баблс — тот же маленький подарочек, от которого хочется разразиться слезами. В этом есть что-то от детства, когда вы доедаете макароны по акции, мать кричит и бьёт тебя ремнём, когда Катя просит куклу, а потом она внезапно видит эту куклу под ёлкой, и ей тут же хочется упасть перед матерью на колени.
«Потерянный ребёнок», — так он говорит, наливая ей фруктовый чай из пакетика, когда вместо того чтобы идти домой, она снова приходит в их квартиру. И, пока они сидят на их маленькой кухне, она смущается от его улыбки и пристального взгляда. Он смотрит и улыбается как змея, держа подбородок на замке рук.
И ей становится нервно, дико, странно, щекотно — чай обжигает желудок, прямо как его улыбка.
— Не вырастет из вас людей, — смеётся он, глядя на молодёжь. Катька слушает его из своего угла, смотрит на него единственная как будто — тихая, маленькая, спрятанная. Ей кажется, что она и её влюблённость укутаны тайной как одеялом.
В квартире жёлтые стены поют голосами Бумбокса, птицы на обоях в паттерне бесконечности, говорят о спокойствии и представляют собой тишину и отсутствие времени и движения. Катя смотрит на них, проводит по ним пальцами — и тут же ткань отсутствия времени прерывается. В материю вмешивается человек, делая её частью своей истории.
Заключение момента в ладошку — после его смерти ей постоянно хочется этим заниматься. Воровать моменты и складывать во внутреннюю копилку, лишь бы не остаться с душевной пустошью наедине.
— Не вырастет из вас людей, — говорит он, и словно птицы снова повторяют друг друга.
Катя — девочка, заключённая в тоску как в клетку. Кажется, что она должна танцевать вместе с ними, веселиться до упаду, но она почему-то такая же тишина, как птицы на обоях. Она почему-то призрачная и такая же тонкая, как паутина в углах. Спрятанная в коконе грусти и отделённая стеной призрачности от всеобщего веселья.
Квартира — маленькое пространство, в котором происходит настоящий момент и отсутствует остальное пространство, отсутствует остальное человечество и прошлое. Есть просто они — молодые, выросшие в пространстве водки, бесконечных мемов, низких зарплат, смеха в зимней ночи и дешёвого цветочного пива. Они — дети морозной, дикой, лоскутной России, делят её как одеяло, бегают из одного конца в другой, едут в поездах, напиваясь палёной водки до потери сознания, путешествуют автостопом с рюкзаками на плечах и разводят костры в лесах.
Лёхе становится плохо, они вызывают скорую, Миша блюёт в туалете, а Катя становится неопределённой, размягчённой до состояния сахарной ваты, когда он кладёт ей руку на хрупкое плечо, и что-то говорит про ёлку. Если у него нет чувств, тогда зачем он постоянно трогает её? Словно его присутствие рядом с ней, его дыхание на её шее — доказательство правдивости её девичих грёз о его тайных чувствах.
И становится нервно, волнительно, хочется опустить глаза в пол. Трепетать. Бесконечно трепетать, как крылья тех неподвижных птиц. Они идут рябью, когда она с его рукой на его плече влажными глазами смотрит на стену.
Дрожит, птичьими выдохами выпуская углекислый газ — то же растение на подоконнике.
— Ну что, Катька, не видать нам новых людей, да? — говорит он ей на ухо, обжигая запахом спирта, и ей кажется, что разговаривает она не с придурковатым дядей Колей, а кем-то другим, самим временем. Время грустит о людях, бывших когда-то совсем другими — может, лучше, может, хуже, это неважно. Время грустит. Смотрит на ёлку. Говорит голосами тех других людей, стоит вместе с ней в углу, и она задерживает дыхание.
Звучит Scorpions, Still loving you.Молодёжь непонятно откуда знает эту песню, начинает танцевать, кричать, подпевать — Кате кажется, что старое поколение должно ревновать к такому ярому чувствованию их песни. Время тоже задерживается в них теми же песнями, оставляет следы. То, что было шрамами на прошлых поколениях, для них лишь бижутерия.
— Потанцуем, малявка? — улыбается дядя Коля и кладёт ей руку на талию. Почему-то Кате снова видится печаль в его ореховых глазах. Слова меняются местами в её голове, и она просто движится за ним как волна — почему-то рядом с такими мужчинами хочется быть волной, податливой, неприхотливой, восторженной.
Он ведёт уверенно, как и должен. Смотрит, будто знает всё, всё, всё, и легонько усмехается, посмеивается. Оттого и руки на талии не двигаются ниже положенного, едва прикасаются будто — Катя и от этого прикосновения пугается. Должна радоваться, но почему-то страшно, почему-то хочется всё так же задержать дыхание, но на этот раз от страха.
Они будто в этой комнате одни — девочка в платье не по размеру и здоровый сорокалетний мужик с грустными глазами и слегка дрожащими на её талии руками, будто держит хрусталь. Их слегка неуклюжий танец симметричен вьюге за запотевшим стеклом — там синь, темень, вой, а здесь тепло и топлёная нежность. Два времени сталкиваются друг с другом лишь на миг, чтобы снова быть разделёнными стеной непонимания, но сейчас — сейчас их соединяет музыка, тоже маленькая шкатулка эпох и секунд.
И Катя смотрит на него не отрываясь.
Песня заканчивается, и всё снова продолжает своё движение, а она становится птицей. Лишь её сбившееся дыхание и растерянный взгляд вслед ему, ушедшему на балкон, говорит о том, что было.
— Но… но! — и срывается с места как безумная, за ним, поддаваясь внезапному вихрю.
Мороз на балконе колет щёки, губы, веки. Он курит — тоже без верхней одежды — глядя на фейерверки. Они разрываются в воздухе, прямо как её капилляры после недолгого бега.
— Зачем вы это всё делаете? — ей хочется спросить строго, но она делает это как маленькая девочка, пытающаяся отчитать взрослого мужика — прямо как и в объективной реальности. Как будто не имеет на это права, как будто не находит верных слов для объяснения своего гнева даже при осознании своей правоты. А он смотрит на неё сверху вниз, бесстрастно, как шахматист, ведущий только ему известную партию. От этого хочется сжаться в комок как котёнка.
— Котёнок и есть ты котёнок, Катька, — треплет по голове, смеётся. Она бьёт его руку в порыве гнева. Стена времени встаёт как пелена, которую никак не разорвать — липкая паутина, зло, бешенство, боль смешиваются воедино и рикошетят в неё же. Слёзы становится сдержать всё труднее.
— Зачем вы это делаете! Вы же сами понимаете, что это ёбаный бред!
— Не матерись, Катька, тебе не идёт, — холодно обрубает, а потом хватает руки в ладонь — сильно сжимает. В этом есть что-то лихорадочное. Даже в том, как он на этот раз смотрит на неё. Вдруг берёт её за подбородок и насильно обращает её взгляд на лицо, спокойное, но какое-то искажённое от боли ей непонятной: — Тихо ты, угомонись. Тебе ещё учиться и учиться, Катька, не дури ты. Иди домой лучше, отдохни. У тебя каникулы скоро. А там и новые мальчики. Отдыхай ты, Катька, и не думай о всякой ерунде. Маленькая, маленькая, тише…
Чтобы не расплакаться у него на руках, она вырывается из его стальной мужской хватки и бежит обратно в квартиру, берёт свою (материну) дублёнку и на этот раз бежит из квартиры уже насовсем. Дальше, дальше. Лишь бы не чувствовать этот обжигающий стыд за истерику в его ладонях.
Время протекает мимо, как волна меняющихся объектов — люди меняют лица, одежду, хобби, президенты сменяют друг друга, а она будто навечно заперта в той комнате, смотрящая на него из того угла. Становится страшно и дико, понимая, что этот момент останется шрамом в ней навечно, но тогда она этого не понимает.
Она бежит к стадиону «Дружба», и снег хрустит под её ботинками. Непонятно как, но реальность словно бежит за ней — шелестит ветром, сдирая шапку, плачет вместе с ней электричеством, шарканьем невесомых ног умерших когда-то на этой дороге людей, вместе, вместе с ней. Как будто она чуть менее одинока вместе с этими призраками, вместе с водой, бегущей по отопительным трубам. Гул воды низкий, страшный, но успокаивающий.
Она ни с кем не говорила о том, как реальность шипела в такт её мыслям. Как город дико кричал, запечатанный в клетку бетона. В этом городе мало ли что кому могло привидеться. Каждый слышит и видит своё. Для Миши говорящим был мост, для дяди Коли — здание бассейна почему-то казалось похожим на его почившую тётку.
И будка, все говорили только о ней. Якобы в ней можно им позвонить.
Катька впервые за полгода после его смерти пошла к стадиону «Дружба» и встала возле той самой будки. Слёзы застилали обзор. На секунду она закрывает глаза — ей кажется, время давит на веки, застилает обзор, впервые колошматит её по щекам, и её тошнит. Хочется выблевать его как инородный элемент, вернуть на своё порядочное место, заставить пойти вспять. Сделать с ним хоть что-то. Бить его, бить.
Может, тогда перестанет быть таким жестоким.
Она бросает монетку в автомат. Берёт дрожащими руками трубку.
И слышит его «алло».
— Папа! — кричит она, захлёбываясь слезами.
Всё её бешенство на время оборачивается против неё же — как тогда, с дядей Колей, когда его голос, трескающий от помех, льётся ей в уши.
— Да, котёнок? Ты как?
Она бежит к стадиону «Дружба», она кидает монетку, она бежит из комнаты в комнату, она воет как раненый зверь, она отбирает у мёртвого отца из рук таблетки, она становится тише, светлее, мягче.
— Тихо, тихо, котёнок. Ты уже сделала уроки? Тихо, не плачь, разве мама хочет увидеть твои слёзки?
— Папа, но я… — она хочет сказать нечто другое, но время проворачивает в ней механизм, заставляя говорить те фразы из две тысячи пятого — и она внезапно вспоминает тот диалог, который происходил на кухне. Тот момент пролетает перед глазами, как фильм.
— Я ещё не сделала математику, а математичка злая пизда!
Даже голос кажется двенадцатилетним. Пока идёт этот диалог, она знает, что будет дальше, и по щекам текут слёзы.
— Тише, тише, котёнок, не матерись, тебе не идёт. Давай, котёнок, будет тебе плакать. Садись и делай математику, а мама нам ужин приготовит, да? Хочешь макароны!
— Да, папа, — её слёзы в настоящем повторяют слёзы в прошлом, но по другим причинам. Совсем другие. И голос отца — совершенно, абсолютно такой же, как тогда, кажется странным, пришедшим из страны чудес.
— Да, папа, — повторяет она, когда звонок завершается короткими гудками.
— Да, папа, — гудит она почти как вьюга и шепчет как ветер, становясь прозрачной как птицы.
А реальность всё говорила с ней через гул отопительных приборов, железнодорожных станций и шум электрических проводов.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!