Соколик (1704)

6 июня 2025, 12:54

«Бог не мог быть везде, и поэтому он создал матерей…»

Редьярд Киплинг

Солнышко над Москвою-матушкой взошло нынче рано. Петушки клокотали заливисто, норовя люд московский разбудить, встрепенуть, да от неги сонной избавить. А коли с постели поднимутся — там и умываться надобно, водичкой прохладной, студеной, чтоб бодрость не токмо утром, но и днем знойным в кровушке была, а там уж кто куда. Детки на ярмарку с матушками да сестрицами, пока батюшки — кто на службу, а кто и на торговлю пойдёт. Но сие есть люд московский… А в покоях Кремлевских нынче тихонько. Ставенки на оконцах приоткрыты, дабы воздушек свежий в горницу пробивался — тихонько, как мышка, — а все же от света тряпушками прикрыты. Солнышко нынче теплое, да шибко яркое — а будить кое-кого не хочется совсем. Посреди горницы под самыми иконками стояла крохотная разная колыбелька. Одеяльце — тепленькое и лёгкое, пушок лебяжий, подушечка — перина нежная, токмо головушку приложил, так и утонул в неге сонной. И вот, среди безмолвия простынок, дремал невероятной красоты комочек. Малыш устроился на бочку, сжав ручонку в кулачок. Щёчки румяные, пухленькие — точно сдоба свежая, с бочками сладенькими; реснички густые-густые, пышненькие, тень юркую на щёчки да носик курносый бросали и слабенько подрагивали от дыхания. А уж кудряшки… до чего зрелище забавное! Завитушки пышные, юркие, по всей подушечке рассыпались, каштановой россыпью на ткань белоснежную улегшись. Сашенька тихонько посапывал, изредка бормоча под носик бессвязную нелепицу, и предавался сну. Уж чего и любил — так это спатеньки, и порою бывало проснётся, а времечко к полудню близится. Мария устроилась рядышком, бережно положив ручку на резное деревце люльки. Смотрела, взгляда нежного не сводя — нынче Пётр Алексеевич зачастил с походами своими заграничными да строительством Парадиза, что на самого малыша и времени едва хватает. А уж коли она согласие своё дала на воспитание, то, стало быть, на её совести ныне и благополучие дитятки северного. Посему, токмо время появилось, государь велел Сашеньку в Москву везти. А ей оно и в радость. Такой уж мальчик светлый… глазки — серебро, чистенькие, как водичка родниковая, добрые-добрые! Душечка — чистота голубиная, сердечко любви полное, теплоты детской. Доверие в каждом движении, в каждом взгляде, на неё брошенном… светлое дитя. Впору ей и любить его, как сына своего — да токмо разве уж думать о сием можно? Она с детства матушкой стать мечтала. Ночами плакала, молилась пред иконками в сожженной своей избушке, лежа на обугленных прогнивших дощечках, поджавши обожженные ножки… да вот, беда: все вокруг лишь пальцем показывали, ядовитые козни строя, мол, без чести девка, токмо и делает, что с монголами ложе делит. А такой — ни женой, ни матерью не быть, ибо не возьмёт никто в уме здравом девку срамную. Уж коли Господь не дал ей своего дитя, по крови… стало быть, сумеет любовь свою она отдать Сашеньке? Малыш, словно почувствовав, что про него думы думают, зашевелился. Вот, потянулась вверх сжатая в кулачок ручка, следом — вторая… Потягивался до того умилительно, что на её лице улыбка дрогнула: насупился весь, губки поджав… крякнул гулко, носик сморщил и ка-а-ак зевнул во весь ротик беззубый — а рученьки-то крохотные, силушки не хватает широко потянуться да до головушки достать, и потому вытянул их кое-как и потряс, аки погремушечку. Московская прыснула, прикрыв губки рукой. До чего уморительное зрелище… На него глядя, ей впору думать, что милее ничего и видеть уже не придётся, как вдруг… — А-а-гх-хь, — донеслось из люльки. — Бв-вь… ви. Царица небесная, какая прелесть! И тут… тишина. Миг — и веки малыша задрожали, реснички пышные затрепетали и… взору её открылись чудесные глазки. Сонные совсем, в уголках капельки крохотные застыли от усердия, с каким потянуться пришлось… да ясные, как небушко в день знойный. — Проснулся, зорюшка моя Северная? — тихо, с лёгкой нежной улыбкой позвала его Маша. — Доброе утро, Сашенька… доброе утро, золотце. Малыш тотчас обернулся на знакомый голос. Завидев златовласый силуэт у самой своей люльки, улыбнулся широко-широко, во весь совсем ещё беззубый ротик, и залепетал довольно: — А-а-аг-у-у! Ножками задергал, в радости детской заходясь, ручонки протянул — возьми же, возьми меня скорее в объятия свои, не гоже дитятку в люльке леживать, коли рядышком ты! — Ва-а-а! Ти! Ти-ти! Ти-и-и-а-а-а! Ой, да глянь же на него! Ну, как же ж в объятия хочется, и так уже, и эдак перепробовал, ну как же ещё показать тебе? Сердечко изнывает от тоски и радости — ты же тут, рядышком, красивая такая… и кудряшки у тебя красивые. Пушистые. А у него тоже такие есть! Только твои длинные такие… и светленькие. А у него коротенькие… до них не дотянуться пока — ручонки маленькие… но это пока! Вот вырастет, и… Зато твои длинные! Коли возьмёшь на ручки, тогда и сцапает один локон у тебя, самый красивый и пушистый! Мария заулыбалась, а все же не спешила прихоти малыша исполнять. Вместо этого ручкой потянулась к люльке, прямиком к его головушке — Сашенька хотел было уже ухватиться ладошкой за её пальчик и прямиком в ротик вложить, да снова она его перехитрила! Легонько, почти невесомо, коснулась прядок у его виска, а затем бережно принялась почесывать, точно не дитятко перед ней, а котенок крошечный — такой же пушистенький. Это был их особый… Ритуал. Каждый раз, стоило малышу проснуться или же когда приходило времечко отправляться ко сну, она непременно гладила его так. Без сего жеста в противном случае ожидала её опала и поджатые в обиде пухленькие губки. Сашенька растаял, зажмурился от блаженства. Маленькое тельце обмякло, растворившись в этом прикосновении. Заурчал тихонько, как довольный мурлыка, и потянулся к её руке щечкой, раскрыв довольно ротик и пролепетав довольное: — М-м-мх-хь…хи-и-и. До чего же трогательный кроха. Глядя на него сейчас, хотелось… сжать крепко-крепко, прижать к себе и никому, никому и никогда не отдавать. Даже самому царю. Вот как ей отпустить его, когда воротится Петруша? Да она жизни без него не представляет и, чует сердцем, горевать будет, как в саму Смуту не горевала, дожидаясь следующего приезда Сашеньки! Ох, горе… Улыбка озаряла лицо. Она склонилась ближе, к самому его личику, позволяя золотым локонам окутать его, точно большое пушистое одеяльце. Малыш ухватился за один из них, особо юркий… и тотчас запихал в ротик, внимательно следя за её реакцией. Лисёнок маленький… знает, ведает, что не заругает она его, голоса не поднимет, ибо любит… оттого он и хитрит, что сердце колит! — Любишь же ты, как котеночек, ласкаться… — тихонько. — Птенчик мой славный… соколик мой. Слово сорвалось с её губ легко, естественно, как будто ждало его. Оно пришло само — из глубины той нежности, что переполняла её при виде его довольной, млеющей улыбки, при виде его старательно подставляющегося под ладонь виска… Сашеньке понравилось. — Ся… ся-я-я… ко! — повторил он, размахивая ручкой, будто бы празднуя свою маленькую победу. Вторая же цепко сжимала локон Московской. — Ся-ко! Ся-ко! Она засмеялась, тая в умилении. — Мой ты умница, — ласково огладила пальчиком его носик. — Маленький, пушистый мой соколик. Ты гляди, какие перышки у тебя? — чмокнула прямиком в кудряшки до того ласково, что малыш вновь задрыгал ножками. — Пуши-и-истые, наливные! Ох, полетит мой соколик, и не угнаться мне за ним никак! — Ли-и-и! — прогулил малыш, словно говоря «летит!». Ох, полетит! Да ещё как полетит! Ему уже виделись могучие крылышки, на коих он, как благородная птица, взмывает в воздух и летит навстречу ветру — могучему северному! — а там, внизу, остаются любимые кораблики, машет ручкой папа… И она.

А она — кто?

Имя у неё красивое — он от батюшки слышал. Маша. Машенька, Мария — ещё, бывает, Машкой её кличут, но ей не нравится. Сашенька сам видел, как она губки поджимает и ручками в бока упирается — даже сам пытался так делать, но все почему-то смеялись! Видимо, ещё поучиться надобно… — Сашенька хочет кушать? — внезапно донеслось до чуткого ушка. — Кашку любимую… вкусную, с малинкой! Румяную-румяную, как щечечки Сашенькины! М-м-м?

Каков вопрос! Конечно! Конечно же хочет!

Ручки вытянул, глазки раскрыв так, что она засмеялась невольно — того глядишь, и растеряет глазки-то! Не гоже ж так раскрывать! — Ти-ихо, тихо, соколик! — хихикнула, ловко беря его на руки и усаживая удобнее. — Пойдём за кашкой? М-м-м… — она притворно закрыла глаза, вдыхая воздух, будто бы уже чувствовала запах завтрака. — Кашка вку-у-усная, так и пахнет! Чувствуешь, Сашенька? — Ка-а-а! Ся! — запрыгал в её объятиях, неумело хлопая в ладошки.

Скорее! Скорее, скорее! Где же кашка? Где вкуснятина?

И вот, на низком столике, резном, дубовом же, стоял черепок глиняный, теплый, с кашицей молочной, сладко пахнущей ванилью да топлеными сливками. — А ну-ка, соколик, открой ротик! — мурлыкнула Маша, черпая ложечкой березовой душистую кашицу. — Лети, птичка-невеличка, прямо в гнездышко! Сашенька, широко распахнув серебристые глазки и пухлые губки, тянулся к ложке. — А-м-м-м! — послышалось громкое, и кашица исчезла. Но не сиделось ему смирно! Как же тут, право слово, усидеть можно, когда в сердечке радость такая? То и дело малыш ручонками по столику дубовому стучал, будто приговаривая: «Ещё! Ещё!», весело ножонками, обутыми в мягкие башмачки, шевелил. «Тук-тук-тук! Бах-бах-бах!» — словно барабанщик малый, возвещающий пир горой. — Ох, уж ты, непоседа! Кашку-то кушай, а не стол обивай! Вишь, как ноженьки-то пляшут, озорничок! — Гу-гу! Ба-ба-ба! — Ба-ба-ба — это про кашку? — с хитринкой улыбнулась Московская, поднося новую ложечку. — Али про меня? — Ти-и-и! Она тотчас расхохоталась, едва удерживая горшочек с кашицей. Ну, Сашенька! Ну, шутник растёт! — Э-э-э, не-е-ет! Бабка наша, Агафья, чай, на базаре нынче, пряностями торгует! — смахнув прядку с плеча. — А я, соколик, Маша. Ма-ша! — склонила голову. — А? Гляди, как просто? — Ма… — запнулся. — Ся. Ма-ся! Она кивнула, не смея согнать с лица улыбку. — Умница, Сашенька. Ма-ша. А теперь — ещё ложечка, за папу! А-а-ам! — А-а-м-м-м… Кхь-хи-и! Когда черепок опустел, а щечки детские заалели от сытости и удовольствия, Мария ласково потрепала каштановую макушечку. — Ну вот, силач ты мой, подкрепился! А теперь… пора и ноженьки свои крепить. Не век же на теткиных коленях сидеть, а? Слово «пора» Саша уже знал. Оно означало нечто… важное, торжественное! Они так много-много деньков уже делают. Шагают — недолго, по-немножку, чтобы однажды за ним и не угнаться было. И вот, серебристые глазки сразу стали внимательными. — Давай, соколик, — прошептала она. Опустила к себе на ножки. Его крошечные башмачки встали поверх её — держала его крепко, но нежно. — Готов? — Я-а-а! — очевидно, это означало «Да». Маша сделала маленький шаг вперед левой ногой. Крохотная ноженька, стоявшая на ней, тотчас шагнула вместе с ней. — Вот так! Умница! А теперь — правой! Шагнула правой ногой. И снова Сашенькина ножка послушно двинулась вперед, крошечный башмачок скользнул по парче сарафана. Они сделали так несколько шагов по узорному половику, Маша осторожно двигалась, будто исполняя медленный танец, а Сашенька, доверчиво прижавшись к ней спиной, гукал от восторга, чувствуя движение и опору. — Видишь, как ловко? Сам шагаешь! Ноженьки-то уже какие крепкие! Скоро и без меня побежишь! И вот, сделав очередной шаг и почувствовав, как малыш уверенно переносит вес, Московская чуть-чуть ослабила хватку. Не убрала руки совсем, но дала ему чуть больше свободы. Она приготовилась тут же подхватить его, если он качнется. Но Сашенька… Сашенька не качнулся. Он стоял. Стоял сам! Глазки серебристые широко распахнулись от изумления. Он посмотрел вниз на свои ножки, твердо стоящие на половике, отдельно от чужих сапожек. Потом поднял взгляд — вопрошающий, полный нового, осознанного восторга. — А-а-а? Она замерла. Сашенька — её крошечка, её малыш, стоял. Стоял сам, без помощи и опоры — а когда-то переживал и расстраивался, что не может удержаться и плюхался на пол, поджимая от горя губки… Затем, будто птенец, впервые расправивший крылья, закачался. Ножки дрожали, как тростинки в бурю, ручонки метались, хватая воздух, но он шёл! Шёл, не падая, к кроватке резной. Она рухнула на колени, подползая к нему, не в силах встать. Руки тряслись, как листочек осиновый, губы шептали молитвы да похвалы, смешиваясь в единый поток благодарности. Мальчонка же, сияя, будто само солнышко в пелене туч, тянул к ней ручки, лепеча что-то на своем, тайном языке. — А ко мне? — она выдохнула, будто бы боясь спугнуть это мгновение. — Ко мне сможешь, соколик? И он пошёл. Без помощи, без страха. Шажочки его, словно капли дождичка по стеклу — неровные, но упорные. Маша, затаившись, видела, как в серебряных глазках зажглась искорка того самого нрава петровского. Мгновение — и малыш плюхнулся в её объятия.

Дошёл! Он дошёл!

— У-у-ух! — взвизгнула она, поднимая его к потолку. Закружилась вокруг, заставляя малыша верещать от радости. — Да ты же мой умница! Да ты же богатырь! Да ты… ты… Слова терялись, растворяясь в смехе и поцелуях, что осыпали личико малыша. Сашенька визжал от восторга, а она лишь крепче прижимала его к груди, где сердце билось, как птичка. Внезапно он замер, уткнувшись носом в складки её сарафана, где пахло пряниками да материнским теплом. Ему хотелось сказать. Сказать, выразить словами всё то, что теплилось в крохотном сердечке. Когда они давеча были с нею на ярмарке, он услышал, как какой-то мальчуган произносит слово… доброе и теплое — будто бы в нем и крылись все те нежные чувства, какими он сам не мог никак поделиться. Мальчишка тогда обращался к высокой барышне, и она в ответ обняла, как… как Маша всегда его — Сашеньку обнимала! Слово такое… ласковое, красивое. И очень-очень простое.

Мама…

Ему нужно это сказать. Он должен это сказать, если любит по-настоящему… а он любил. Сердечко билось так, что, казалось, вот-вот выпрыгнет из крошечной груди!

И вдруг…

— Ма… ам-м… Словечко сорвалось тише шелеста мышиных лапок по соломе. Московская вздрогнула. — Что, соколик… — прошептала. — Чего ты говоришь? Но Сашенька, подняв головку, уже улыбался во весь рот. Ладошка его потянулась к её лицу, к слезе, что замерла на реснице, словно роса на паутинке. — Ма-ма-а! — гаркнул он вдруг громко, радостно. И тут же захихикал, будто понимая — нашёл слово, от которого взрослые теряют разум. У неё подкосились ноги. Она осела на пол, не выпуская дитя из рук. Губы дрожали, пытаясь что-то выговорить, но вместо слов из горла вырвался смех — нервный, прерывистый, смешанный с рыданием. — Родной мой… кровиночка… — лепетала она, целуя его лобик, носик, щёчки… целуя всё, куда могла коснуться. — Ох, Господи… Сердце колотилось так, что, казалось, выскочит из груди, превратится в ту самую птичку, что вот-вот вырвется из клетки. В ушах звенело, будто все сорок сороков московских зазвонили разом. Сашенька же, довольный, тыкался губами в её щёку, мокрую от слёз, и лепетал, как весенний ручеёк. — Ма-ма тя-тя! Ма-ма бух! Мама-ма! Каждое «мама» било в душу звонче колокольного звона. Маша прижимала его к себе, пытаясь запомнить это мгновение — тёплый запах детской макушки, дрожь маленьких ручонок, обнимающих её шею, сладковатый привкус слёз на губах… Он визжал от счастья, задорно и пронзительно. Его серебряные глазки сияли чистой радостью. Он вырывался из объятий не для того, чтобы уйти, а чтобы лучше видеть ее лицо, ее улыбку сквозь слезы. Он тянулся к ней пухлыми ручонками, трогал ее мокрую щеку, удивленно разглядывая влагу на пальчике. — Сашенька… — выдохнула она. — Голубчик ты мой, родненький… Слово сие прозвучало как нож воскрешающей боли, ибо за ним встали тени былого. Вековая мудрость её глаз померкла на миг, уступив место давней, затаённой скорби девичьей. После Орды да Смуты город восстал из пепла, отстроился, но ей не было прощения в глазах людских. Шептались, будто скверна коснулась её, будто честь девичью порушили безжалостные руки. «Обесчещена», — шелестело подворотнями, и взоры отводили. Девица без чести — кто возьмёт её в жёны? Кому дано будет ей сердце материнское явить? Сиротой душевной осталась она посреди своего же возрождённого града. Молитвы её, казалось, уходили в пустоту, точно дым в холодное небо. Стыд, навешанный чужими страхами, был тяжким камнем на сердце. Века неслись, а она оставалась. Вечной, могучей, прекрасной, но… одинокой в самом сокровенном.

И вот теперь…

— Ма-ма! Ма-а-а! — повторил Сашенька. Громко, звонко! Это слово! Оно ударило не только в уши — в самую глубь той старой раны, в самое сердце вековой тоски. Слезы хлынули ручьём — не только от умиления, но и от сокрушительного, освобождающего прозрения. Её молитвы были услышаны. Не людьми, не судом мирским — самим небом, самой судьбой Руси. Не муж принёс ей дитя — сама История вручила ей сына. Не в браке, но в высшем, духовном родстве обрела она материнство. И дитя сие — не просто младенец, но душа града грядущего, державного, рождённого волей Петровой! Честь её не запятнана — она возвеличена этим даром. Стыд вековой рассыпался прахом под напором этой чистейшей, божественной радости. Теперь в её объятиях было не только счастье — было исцеление. Каждая слеза, падавшая в его каштановые кудри, смывала вековую горечь. Она дрожала, прижимая его, и дрожь эта была от счастья, смешанного с мукой долгого ожидания и внезапного освобождения. — Ма-ма! Ма-ма-ма! — визжал малыш, чувствуя необычайную силу её эмоций, отвечая на неё безудержной радостью. — Да, сыночек! Да, мама твоя! — вырвалось у неё сквозь рыдания. — Мама! Наконец-то… наконец-то я твоя мама! Он вдруг тянулся к ней пухлыми ручонками, потрогал её мокрую щеку…

А потом…

— М-м-м-м… Лю-би! — выдавил он, напрягшись. — Лю-би, мама!

Люблю. Он пытался сказать «люблю»…

Сашенька… Господи, ну что же ты… Она не вынесет. Не вынесет, Бога ради…

Когда его мокрый, неловкий поцелуй коснулся её щеки, смешанной со слезами радости и исцеления старой боли, Мария почувствовала, как последние оковы стыда и одиночества распадаются. Она смеялась сквозь рыдания, целовала его, этого нежданного, драгоценного сына, в чьих серебряных глазках виделось будущее величие, а в неуклюжем «ля-ба» — вся чистота мира. — И я… и я тебя люблю, соколик мой! — кричала она, и каждое слово было благодарственной молитвой. — Люблю тебя, сыночек мой дорогой, мой вымоленный! Не судьба, не люди — сама Русь тебя мне даровала! Он затих у неё на руках, убаюканный волной её любви и собственным счастьем. Его дыхание выравнивалось, пальчик во рту, другая ручонка сжимала её золотую прядь — якорь в новом, чудесном мире, где у него есть Мама. Она сидела, обняв его. В её глазах… светилась новая глубина. — Спасибо… спасибо, отец родимый. Спасибо, Господи… — шептала едва слышно. В шепоте том была нежность матери, принявшей дитя… была безмерная благодарность. За сына. За то, что вековая молитва услышана. За то, что клеймо обесславленной смыто слезами счастья и доверчивым взглядом серебристых детских глаз. Она, как и её Москва, пережившая поругание и возродившаяся, обрела не просто сына — обрела смысл материнства, очищенный от людской хулы, дарованный свыше. И в этом маленьком комочке, она любила само чудо исполнения самой заветной, самой потаённой мечты своей девичьей души…

* * *

Маша подвела Сашеньку к сундучку резному, где хранились его уличные одежды. Сам он стоял, крепко вцепившись в складки парчового сарафанчика, смотря на маму доверчиво-любопытными серебристыми глазками. — Ну-ка, соколик, — ласково, доставая мягкую рубашечку из тонкого льна. — Солнышко нынче в окошко глядит, птички поют — чай, зовут нас на улочку погулять! Пойдём? — Дя-я-я! — радостно отозвался он и залохпал в ладошки. — Вот и славно, — улыбнулась. — Пойдём скорее наряжаться! Первой была рубашечка. Сашенька покорно поднял ручки, позволяя надеть её, но стоило завязать тесемочки у горла, как его внимание привлекло золотистое сияние у самого лица — длинные, кудрявые локоны, спускавшиеся, как солнечные волны. — О-о-я-а-а-а… Пухленькие пальчики тотчас потянулись к ближайшей пряди, стараясь ухватить шелковистый золотой локон. Он мурлыкал, завороженно перебирая волосы, мешая завязывать поясок на рубашонке. — Ай, проказник! — смеялась Московская, осторожно высвобождая локоны из цепких, но таких нежных пальчиков. — Не мешай маме, соколик! Рубашечку надобно опоясать, чтоб не разлетелась! Потом настал черед теплых вязаных носочков. Тут уж Сашенька решил проявить характер. Как только мама взяла один носочек и попыталась натянуть его на его пухлую, розовую пяточку, ножка ожила! Задрыгала, замахала, как крылышко птенца, пытающегося взлететь! Вторая ножка тут же подхватила ритм. Получился веселый танец несогласия! Сашенька, глядя на свои уворачивающиеся ножки, заливисто засмеялся. — Хи-хи-хи! Гу-гу-я! — явно довольный своей изобретательностью. — Ах ты, непослушник этакий! Ноженьки твои чего это, не хотят в тепле быть? Ну, погоди! И тут она пустила в ход проверенное оружие. Пальчики вдруг устремились не к строптивой пяточке, а к самой ножке. Легкие, стремительные прикосновения, как крылышки комарика! — Кысь-кысь-кысь! — приговаривала она, щекоча. — Защекочу-защекочу! Чьи это ножки упрямятся? Чьи это ножки балуются? Сашенька взвизгнул от неожиданности и восторга! Согнул ножки, пытаясь защитить пяточки, ручонки устремились вниз, чтобы поймать и остановить щекочущие пальцы. — Не-е-е! Ни-и-изя! — пытаясь удержать мамину руку. — Ага! Попался, проказник! Пока его ручонки были заняты обороной пяточек, её свободная рука… внезапно устремилась под рубашечку, к его мягкому, теплому животику! Пальцы забегали по нежной коже, щекоча уже там! — Кысь-кысь по животику! Кто-о-о тут у нас шалит? Кто тут упрямится? Сашенька захохотал так, что, казалось, вот-вот сердечко выпрыгнет от счастья! Разжал кулачки, защищавшие пяточки, и схватился за мамину «щекотучую» руку у живота, но смех сотрясал так, что удержать её не было сил. Он заливался, извиваясь от хохота, его серебристые глазки блестели слезками веселья, беззубый ротик был распахнут в безудержном смехе. — А-а-ася-а! Хи-хи-хи! Ма-ма-а-а! Пользуясь моментом всеобщего веселья и расслабления, она ловко и быстро натянула на его ножки оба теплых носочка.

Победа!

Но на этом испытания не закончились. Предстояло надеть чепчик — легкий, льняной, с завязочками под подбородком. Как только Маша поднесла его к Сашенькиной головке, он мгновенно оживился. Стоило ей попытаться примерить чепчик, как маленькая головушка с каштановыми кудряшками начала мотаться из стороны в сторону, как маятник! «Нет-нет-нет!», — казалось, говорили его упрямые движения. Он снова засмеялся, глядя на Машу с озорным вызовом. — Кхь-хь-хи! Не-е-я-а-а! — и мотал головой ещё усерднее, превращая процесс в веселую игру. Она попробовала удержать его головку, но Сашенька только сильнее упирался, его игривый смех становился всё более задорным. Она вздохнула, но вздох этот был полон нежности, а не досады. Глядя на сияющее от смеха личико, на озорные серебристые искорки в глазах, она поняла: битва за чепчик сегодня проиграна. Солнышко пригревало уже по-летнему, ветерка не было. — Ох, победил ты меня, соколик! Пущай уж, — сдалась, откладывая злополучный чепчик в сторону. Нежно потрепала непокорные каштановые кудряшки. — Погуляем так, с вольной головушкой! Она накинула на него легкую, теплую накидку, подхватила под мышки и подняла высоко, заставляя снова заливисто засмеяться. Затем крепко прижала к себе. — Ну, держись! В путь-дорожку! Тихая улочка, усыпанная золотистой пыльцой, встретила их целым морем зрелищ. Стены бревенчатых хоромин, расписные наличники, палисадники с пышными пионами да мальвами — всё казалось Сашеньке огромным, новым миром. Мама несла его на руках, крепко прижимая к парчовому сарафану, а он, забыв про утреннее непослушание, сидел царственно, широко распахнув серебристые глазки. — Гляди, соколик, — шептала она, указывая на резного конька на крыше соседней горницы. — Видишь, лошадка большая? Она стоит и дом стережет, чтобы никто злой не пришёл и не обидел! Сашенька уставился на яркую фигурку, губы его сложились в круглое «О». Потом потянул пухлую ручонку: — Ко-ко! Гоп-гоп! Ту-у-у-ту! — Точно, «ту-ту»! — засмеялась, подкинув его легонько вверх, отчего он завизжал от восторга. — Как гром по небу! А вон, глянь — ласточка! Видишь, черная стрелочка? — указала на птицу, резавшую синеву неба. — Крылышками машет: «Виль-виль-виль!» Сашенька проследил за полетом, головка его запрокинулась. — Ви-и-и! — повторил старательно. — Ви-ви! И тотчас замахал своей свободной ручонкой, подражая птице, и залился счастливым смешком: «Хи-хи-хи! Ви-и!» — Умница! Самый смышленый, самый внимательный, соколик мой! Так дошли они до маленькой лужаечки, где резвились воробушки, прыгая меж одуванчиков. Всё поле, вся травка — в пышной белой россыпи! — Ко-ко! Пи-пи! — закричал малыш, пытаясь соскользнуть с рук. — И-ди! И-ди! Пи-пи! — показывал на землю, нетерпеливо дрыгая ножками в носочках. — К птичкам, соколик? Сейчас, сейчас… — осторожно поставила его на траву, крепко держа за ручки. — Ну-ка, шагай! Догоняй скорее! Сашенька, широко улыбаясь, сделал несколько робких шажков по мягкой траве. А воробушки, испуганные его восторженными криками «Пи-пи! Гу-ли!», вспорхнули и уселись на забор поодаль. — А-а-а! — огорченно протянул малыш, остановившись. — Пи-и-пи… У-у-те-ели! Сашенька развел ручонками, изображая полет, и посмотрел на Машу с таким комичным укором, что она не смогла сдержать смеха. — Улетели, проказники такие, не захотели с тобой играть! Ну, ничего, соколик, посмотри, какие цветочки! — аккуратно опустилась на корточки рядом с ним, сорвав пушистый беленький одуванчик. — Видишь? Облачко маленькое, как на небе! Малыш осторожно потрогал белый шар пальчиком. Подул — не получилось. Потом попробовал лизнуть — сморщился от неожиданного вкуса. — Фя-а! Тьфю… — выплюнул он с таким выражением лица, что Маша снова залилась смехом. — Не вкусно, да? — утерла ему губки платочком. — Это не кушать, это дуть надо! Смотри! Она поднесла одуванчик к своим губам и подула. Белые парашютики тотчас разлетелись в разные стороны, окутывая маленькими зонтиками пушистую травку. Глазки серебряные округлились от восторга. — У-у-у! — загудел он, старательно складывая губки трубочкой и стараясь подуть изо всех сил на другой одуванчик. Пара пушинок слетела. — У-у-я-а! — закричал он на своем языке, захлопав в ладоши. — Ма-ма! У-я! У-у-у! У-у-тели! — показывал на невидимые семена, улетающие в синеву. — Улетели, точно! Ты мой герой, одуванчиковый победитель! Они пошли дальше, к тенистой березке у края улочки. Сашенька притих, положив голову на мамино плечо, его пальчики бессознательно перебирали золотую прядь. волос. Он что-то тихо бормотал себе под носик, переваривая увиденное. Про конька, что охранял чужую избушку, про ласточку с её красивыми крылышками, про сорванцов-воробьишек, что не захотели с ним играть… — Ма-ма… лю-би… — подняв усталые сияющие серебристые глазки, малыш уткнулся носиком в её шею. — Лю-би… — И я тебя люблю, соколик мой ясный, — прошептала Московская, глядя, как солнечные зайчики играют в его каштановых кудряшках. — Люблю сильнее всего на свете. Ты — моё солнышко, мой самый родной мальчик… Он уже почти дремал, убаюканный её голосом, теплом и мерным шагом. Его дыхание становилось ровным, кулачок разжался, выпуская золотую прядь. На губках блуждала счастливая улыбка. Москва тихо гудела вокруг них — стук топора где-то вдали, крик петуха, шелест листвы над головой… Но для Марии в этот миг весь мир сузился до теплой тяжести на руках, до запаха детской головки и тихого «лю-би», звучавшего в сердце гимном самой чистой, самой чудесной материнской любви. Она шла домой, неся своё сокровище, зная, что эта прогулка, полная смеха, первых слов и открытий, навсегда останется в её душе как одно из самых ярких, самых нежных чудес их общей, только начинающейся истории… Багровое солнышко заглядывало в слюдяные окошки длинными, косыми лучами. В горенке пахло дымком от лучины, душистым тмином из печи и чем-то неуловимо домашним, успокаивающим. На дубовом столике, том самом, где утром гремел «барабанный бой» пухлых ручонок, теперь стояла простая глиняная миска с пшенной кашицей, сдобренной топленым маслицем. Рядом — чашечка с теплым молочком. Сашенька сидел у мамы на коленях. Головка с непокорными каштановыми кудряшками тяжело покоилась на её плече, серебристые глазки полуприкрыты, длинные реснички отбрасывали тени на розовые щечки. Лишь изредка он причмокивал пухлыми губками, будто вспоминая вкус утренней кашки.

Спать… спать охота.

— Устал, соколик? — шептала Маша, нежно покачивая его. — Солнышко уже спать пошло, и птички притихли. Пора и тебе спатеньки… только покушаем сначала, и скорее в кроватку. Она осторожно усадила его поудобнее, спинкой к себе. Взяла березовую ложечку, зачерпнула душистой, теплой кашицы. — Лети, пташечка, прямо в ротик! Ам! Сашенька лениво приоткрыл ротик. Каша исчезла. Он не дрыгал ножками, не стучал ручонками — лишь сладко вздохнул. Вторая ложечка встретила такое же сонное принятие. Казалось, он ест больше по привычке, чем от голода. — Умаялся, соколик мой ясный, — улыбнулась, вытирая ему уголки губ мягкой тряпицей. Пальчиками нежно погладила его теплую щечку. — Весь мир сегодня обшагал, а теперь глазки слипаются… совеночек. Поднесла к его губкам чашечку с теплым молочком. Сашенька приоткрыл глазки, потянулся к чашке пухлыми губками и сделал несколько маленьких глотков. — Ам-ам… м-м-м-ням… — промурлыкал он довольно, и крошечная ручонка потянулась не к ложке, а к маминой руке, державшей чашку. Обхватил её тёплые тонкие пальчики и прижал к своей щеке, млея от прикосновения и сладкого тепла напитка. — Пей, соколик, пей, радость моя, — прошептала она. — Молочко полезно пить, ноженьки крепче будут, чтобы Сашенька всю-всю Москву прошагал! Малыш довольно облизнул губки. Сон отчаянно брал верх — головка клонилась к мамимой груди, глазки закрылись, отяжелевшие реснички угрюмо падали тенью на пухлые щёчки. Сквозь берущий верх сон губки сложились в забавный бантик, и следом раздалось тихое, но невероятно трогательное… — Тю… тю… Маша сидела неподвижно, боясь пошевелиться, чтобы не нарушить этот хрупкий миг покоя. Её рука, освободившаяся от чашки, бережно легла ему на спинку. В горнице стало совсем тихо. Трещала лучина в железном светце, отбрасывая пляшущие тени на стены. За окном запел сверчок — тоненькая, монотонная песня летней ночи. Она смотрела на спящее дитя, на его расслабленное личико, на каштановые кудряшки, беспомощно прилипшие ко лбу… в его сне не было ни следа утреннего озорства или дневного упрямства — только безграничное доверие и мир. Она знала, что надо умыть его, переодеть в ночную рубашечку, уложить в люлечку. Но сейчас… сейчас она не могла нарушить этот покой. Её пальцы сами собой нашли его висок, то самое волшебное место, и начали своё нежное, едва ощутимое почесывание. Лёгкое, невесомое… как перышко. — М-м-м-рь… х-х-хьи… — отозвался Сашенька, сложив губки в едва заметную улыбку. Казалось, он улыбается во сне именно этому прикосновению, этому островку абсолютной безопасности и любви… — Спи, соколик, — прошептала Маша, наклоняясь так близко, что золотые прядки коснулись его щечки. — Спи, моё дитятко ненаглядное. День у нас был долгий, озорной… а теперь и спать пора, — легонько коснулась губами его височка. — Отдыхай, заря моя Северная. Мама с тобой… всегда-всегда с тобой. Спи… Она сидела, не двигаясь, слушая его ровное дыхание и песню сверчка. Тени от лучины плясали на стенах, рисуя таинственные узоры. В мисочке остывала недоеденная каша. Но всё это было уже не важно… Важно было лишь хрупкое дитятко у неё на руках, тишина, наполненная любовью, прошедшей через смех, упрямство, первые шаги и слова, через щекотку и восторг открытий, и нашедшей свое завершение в этом мирном, сладком сне на её груди… Москва-матушка затихала за стенами горницы, убаюканная сумерками, а в её сердце тихо пела колыбельную сама нежность, держащая на руках будущее — своё маленькое, беззащитное и бесконечно дорогое сокровище. Сокровище по имени Сашенька. Её сын. Её Петербург.

Её соколик.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!