Клятва жениха (1710)

5 июня 2025, 11:52
Рассвет над Красной площадью ещё алел робким румянцем, а уж Маша, будто сорока на ярмарке, щебетала без умолку. Возле шатра с пряностями, где дымок вился кудрями, она поддразнивала Лену, вертелась вокруг да похаживала, шубкой серебряной вспыхивая на солнце. — А ну-ка, Ленуша, признавайся, — голосок её звенел, как колокольчик на тройке. — Ты в хороводе-то нынче споткнёшься, как в прошлом году? Помнишь, на масленичном чучеле чуть платок не спалила? Ой, потехи было, ха-ха! — Да ты на себя б глянула, всего ради, дурында! — фыркнула. — У меня-то, чай, сестрица, опыт — как у медведя в пляске: раз начал, так пущай, до конца веди! — Не старовата ль пляски плясать, Ярославна? — хихикнула до того озорливо, что прядки пшеничные тотчас дрогнули на шубке. Румянец розовинкой щёчки окропил, точно дождичек на травушке ранним утром. — Того глядишь, ножки-то заноют, так с табуреточкой за тобою носиться-то придётся! Ламская аж подпрыгнула, шапка соболья тотчас набок съехала. Подбоченилась, насупилась вся — точно купчиха злющая, у коей в детстве яблоки они прямиком из-под носа свиснули. — Старовата?! Да я тебя не шибко и старше! — Быть может, и не шибко, да токмо и три годочка иной раз знать о себе дадут! — Да я ж тебя, птенца желторотого, ещё в пелёнках нянчила, дура! — Ой, беда-а-а! — схватилась за сердце, притворно охнув. — Ленушка, да ты и правда старушкой обидчивой стала! — Ну, держись, тетеря окаянная! С-щас покажу тебе, как «старушки» пляшут! Ламская рванула сестрицу за рукав, да так лихо, что та едва устояла. Маша хохотом игривым тотчас залилась, да до того ясным, точно звон колокольный пасхальным утром. Шапочка меховая на лоб съехала, глазки закрывая — она варежечкой попыталась поправить, да тут же и о снежок споткнулась острым носиком сапожочка. Звонко шаркнув, заставила белоснежную крошку окропить мех шубки. — Ой, Ленка, брось! — смеясь. — Уронишь — Петрушка голову снесёт за Москву-то матушку! Сестры влетели в хоровод, будто вихрь в поле. Толпа ревела, музыканты яростнее на гуслях бряцали. Лена устроила «петушиный бой» — присядка за присядкой, да так, что снег из-под валенок фонтаном взлетал. Маша же, хитрюша, пустилась в «журавля» — руки-крылья раскинула, да вертелась, будто пытаясь улететь от сестринской удали. А в сторонке, у лавки с пряниками золочёными, Даша с Серафимой стояли, словно две голубки под крышей. Уж больно живо вокруг было — им, чай, и неловко в такие пляски вступать. Коли б не воля сестриц, сидели б ныне дома за чашечкой-другою чая ягодного, что Машенька заваривала со всею душою, да мечтаниям предавались, как в старые добрые… Тут же ж и Сашеньку привезли — с ним бы посидели, небылицам бы поучили.

Эх…

— И чего они как сороки дерутся? — шепнула Серафима, крендель в руке ломая. — Шумят, будто медведи в берлоге, ей-Богу! Даша на это лишь вздохнула, поправляя шубку. — Пусть резвятся. Наше дело — тихим уголком переждать. Романов притаился у чужой шубки. Осторожно, будто бы страшась взор свой показать, смотрел из сторонки в сторонку внимательно, да следил, чтоб ненароком Елена Ярославовна силуэта его не увидала. Ибо уж коли так — и его в пляс утянет, а ему сие не надобно!

И тут… Грохот средь бела дня!

— Эй, Сашенька! Иди к нам! Мальчишка аж присел, вжавшись в чужую спину, точно куропатка в снег. — Оставь его, Ленка! Не пужай гостя! Тут Ламская, лукаво подмигнув, рванулась к ним, да так стремительно, что Сашенька, бедолага, вскрикнул и юркнул за Серафимину шубку, словно за каменную стену. — Ишь, испугался! — засмеялась, руками размахивая. — Не бойся, не съедим! Ай-да к нам, научим уж, как с девицами обходиться! А то не ровен час, так и вырастешь, не ведая! Но мальчик лишь крепче ухватился за подолы тетушек, лицо в мех уткнув. Даша, обняв его, строго проговорила: — Полно, Лена. Не всякому по нраву ваша буйная радость! А сестры, меж тем, снова в пляс пустились — Лена, доказывая, что «старушке» ещё порох в пороховницах есть, а Маша, хохоча, будто и не было перепалки. Шум ярмарки, словно волны о берег, разбивался о спокойствие, что царило у лавки с пряниками. Можайская, поправляя Саше шапку, улыбалась. — Не верь, Сашенька, их важному виду, — начала она, кивнув на сестёр, что вдали в хороводе кружились. — Маша с Леной — те ещё озорницы. Помню, в Смоленске, когда впервые мы увидились… — прищурилась, будто вспоминая. — Яблоки у купца стащили, да так ловко, что тот аж на весь рынок кричал: «Воры! Воры!»… а меня, малую, заставили в мешок их собирать. Сашу от откровений таких будто бы водицей ледяной окатили. Вздор! Не бывать этому! Это ж как возможно сие? Да матушка его — пример для подражания, она ж в обиду не даст никого, за честность и правду всегда горою стоит, чему и его, помнится, обучала давеча! Уже ль и вправду по юности грешок за нею водился? — П-правда? Не может быть! Она же… она ж гостей встречает, блины печёт! — Ага, ещё как печёт! А сама, гляди, вон как ножкой топает — всё от тех яблок сноровка осталась! — Вздор всё это… — покраснел, будто маков цвет под снегом. — Матушка говорила: «Честь города — в делах наших!» Можайская, гладя его по плечу, покачала головой. — Честь-честью, да молодость берёт своё. Помню, она как-то купца за бороду дёрнула — тот квас пролил на кафтан новый. Ой, бедолага… — Но… батюшка говорил, она мудрая… — Мудрая-то мудрая. Да токмо сердце-то у неё, как у девчонки. Она вдруг склонилась к самой его кудрявой макушке, шапочкою скрытой, и улыбнулась до того игриво, что розовинка румянца ему на ушки полезла. — Вон, видишь, как на тебя поглядывает, когда думает, что ты не видишь? — и тотчас засмеялась, завидев, как мальчуган плечики поджимает, личико упрятать стараясь. — Полно тебе, соколик! Их плутовства — от избытка сердца. Маша тебя как сынка родного опекает. Саша нахмурился.

Соколик..?

Э-э-э, нет. Так его токмо матушке звать дозволено — сие есть любимое его прозвище, которое, помнится, слыхал он ещё будучи крохой, кто кроме «мамы» словечек и не знал! Это ж где сие видано, что её фразы… вот так вот, бесцеремонно, себе берут? — Это… это матушка так… Договорить не успел. Гости, уставшие от плясок, притихли, когда Аннушка — невеста, поднялась с шутливого деревянного трона. В руках у неё дрожал букет — не из роз заморских, а из тех цветов, что сама земля-матушка дарит: васильки, ромашки, веточки мяты, перевязанные лентой кумачовой… Букет пах летом, хотя вокруг лежал снежок, будто свадебный ковёр. Московская в это время, отвернувшись, уже спорила с торговцем о пряниках. Ишь, гад, решился ей невесть что подкинуть, будто бы она — дурында, и не ведает вовсе ни о чем, кроме того, что под носиком творится. Уже ль думал в дурах её оставить?! Э-э-э, нет! — Да какой же ж это мёд? Суррогат! — Окстись, матушка! — взвыл дядька так, что борода вздымалась в такт возмущению. — Сам видывал, как пчелки мои, кормилицы, трудилися! — Ты коли лукавишь, то думай, кому, голова пустая! — топнула каблучком. — Пчёлы сроду такого не носили! Коли они у тебя не болеют чем!

И тут… Ах! Букет взмыл в воздух.

Лена, стоявшая в толпе, заметила, как цветы летят прямиком к спине сестры. — Машка! — заорала она, голос перекрыл гармошку. — ЛОВИ, ДУРА-А-А!!! Мария тотчас же дёрнулась, как ужаленная, и с криками: «ГДЕ?!» обернулась — глядь! — как букет уже в миге от её носика. Она вскрикнула, отпрянула, споткнулась о подол собственной шубки и… повалилась навзничь, да ручки, будто сами собой, взметнулись вверх.

Хлоп!

Цветы шлёпнулись ей на грудь, а сама она — в сугроб, взметнув фонтан снега. — Москва жениха ловит лежмя! — захохотал народ. Ламская вихрем умчалась к сестрице. Маша лежала, раскрыв глазищи — столько ужаса в одном мгновении, это ж где видано?! Да они что ж, совсем решили из ума её выжить, дурехи? Прядки расползлись по снегу — липнут снежинки нещадно, да с облака снежка, что она своим плюханьем подняла, серебристая россыпь оседала прямиком на её реснички. — Ну, Маруся, ты теперь аки барышня из сказки! — хохотнула Лена, под руку счастливицу хватая. — Дуреха! — Сама дурёха! — вскочила, подбоченившись. И тотчас замерла, почуяв, как иней с шапки пополз за шиворот. — А-а-гх! Ленка! Это ты всё! Ты меня с толку сбила!!! — и хлопнула сестру по уху. В этот миг, подобно черному восточному вихрю, из самой толпы вдруг вынырнула… Камалия! Глазки цвета ночи восточной сияли игривой радостью, а шубка кружилась в такт движениям, точно волчок. — Сашенька, голубчик! — пропела она, хватая мальчика под мышки, будто котёнка. — Куда это ты запропастился? Пора показывать, как северные кавалеры дам развлекают! Романов распахнул глаза в ужасе. Какие ещё кавалеры? Он кавалеров только при дворе видел, и то, всего парочку раз, ибо спать ему в сие время надлежало после обеда… и как вообще она умудрилась его заметить? Он же как мышка был! — Я… я не умею… Но она уже кружила его в плясе, заставляя семенить ногами по снегу. — Ой, да какой статный вымахал! Плечи шире, голос грубее… жених! — Жени-и-их? — оживилась Ламская. — Ай-да, сюда тащи! Невеста-то у нас, чай, готовая! Московская даже не сразу сообразила, и потому от удивления поперхнулась. — Дура, ты с ума сошла! — Да я ли? Сашенька ж сам говорил! «Вырасту, — сказал, — Марью Юрьевну замуж возьму!». Не помнишь, что ль? Толпа вокруг загудела. Камалия, прижав мальчика к себе, захохотала: — То-то, Машенька, краснеешь! Видать, сердце-то не спокойно! Мария терпеть не стала. Швырнула букет, куда токмо взгляд попал… да прямиком угодила в морду того дядьки-купца, что мед ей удумал втюхать по цене баснословной. Гордо голову вскинула и варежку с руки сдернула, будто бы к схватке боевой готовясь. — Хватит! А ну, сюда подь! Сейчас я тебе уши надеру, бабка ты старая! И шлёпнула сестру меховой варежкой по шапке так, что та съехала на глаза. — Ой, не гневись, невеста! Жених-то твой вон куда — лицо руками закрыл! И правда — Саша, словно крот зимой, уткнулся ладонями в глаза, стоя посреди площади. — Ничего, ничего, женишок! Первый раз — всегда страшно… — КАМАЛИЯ! — взвизгнула Московская, хватая её за рукав. — Совсем обнаглели! Лена, выхватив Романова за плечики, поставила его перед сестрой, как жениха перед иконой. — Да ты ж только гля-а-ань, каков женишок-то вымахал! — и принялась тискать его, аки дитятко. — Щечки румя-а-аные, взгляд твё-о-ордый — ну боярин молодой! — Да вы с ума посходили! Дитя мучаете — краснющий стоит, бедный, а мне потом что батюшке его говорить, ежели хворь?! — Дитя?! — подняла его. — Да ты ж погляди, ноги-то до земли достают! В деревнях и не таких женихов венчают! Саша, не желая более терпеть, заболтал ножками, стряхивая с них снежок. Хватит! Заладили! Уж о своём обещании он складно помнил — а вот девицы, судя по всему, забыли давеча и своих клятвах его за дите не считать и не тискать, аки котёнка! Не нравится ему до жути… Матушке только можно. — Пустите-е-е! Я сам… сам! — Ой, речи жениховы слушаем! Романова поставили на ноги. Мальчик, стоя пред наставницей, чувствовал, как сердце колотится так громко, что, казалось, его слышат даже на другом конце площади. Руки дрожали, будто от мороза, но внутри горело, будто он проглотил уголёк. — Ма-Мария Юрьевна… — начал он, и голос его сорвался. Он сглотнул, стиснул кулаки, заставив себя поднять глаза. В голове пронзительно стучало: «матушка»… Да Пётр Алексеевич запретил давеча ему так выражаться. Ибо не матушка она ему по крови, да и не родная вовсе — стало быть, и слова такого тёплого не заслужила…

А как же? Можно так разве?

— Да не слышит она тебя! Ближе подойди! Но тот не шелохнулся, будно корни вросли в снег. — Я… в прошлом году… когда я сказал, что женюсь на Вас… Вы засмеялись! Маша улыбнулась уголками губ, чуть прикрывая глазки. Несколько снежинок упали с ресничек золотистых, и она умиленно согнула бровки. — Соколик, это же шутка была… — Не шутка! — вырвалось у него громче, чем он планировал. — Батюшка говорит: слово мужчины — как печать. Его нельзя… нельзя бросать на ветер! Он шагнул вперёд, снег хрустнул под сапожком. Теперь их разделяло лишь пол-аршина. Московская почувствовала, как от него пахнет дымом костра и чем-то детским — мёдом и варежками. — Я… я вырасту! Буду высоким, как батюшка! Научусь шпагой владеть, как царь… и карты читать, как мореходы! Лена фыркнула, но Камалия прикрыла ей рот ладонью — это ж сам жених клянётся! — И тогда… я приеду не с пустыми руками! Привезу… привезу… — он замялся, ища подходящее. — Привезу каравеллу! Мария невольно улыбнулась, представляя корабль посреди Красной Площади. — Каравеллу? — Да! Нагруженную книгами, шоколадом и… и зеркалами венецианскими! Чтобы Вы… — покраснел. — Чтоб Вы в них красоту свою рассматривали! Маша вдруг опустилась на корточки, чтобы быть с ним на одном уровне. Глазки голубые налились прежней, совсем тёплой нежностью — той самой, с какой обычно матушка смотрит на своё озорное дитятко, что, от души нарезвившись, рассказывает небылицы со своей прогулки. — А ежели я корабли не люблю? — Тогда… — замялся на мгновение, а затем вдруг подошёл совсем близко, едва носиком своим её носа не касаясь, и громко, дабы вся площадь услышала, заявил: — Тогда сам буду о красоте Вашей говорить! Всем-всем, чтоб… чтоб никто не сомневался! И… И любить Вас буду так крепко, что дамы придворные от зависти лопнут! Маша, не выдержав, засмеялась, легонько прикрыв губки варежкой. Сашенька замер, увидев в этом жесте всё… её прекрасные голубые глазки — россыпь аквамаринов в чистейших омутах, в коих он тонул каждый раз, стоило обратить на неё взор. Лёгкую розовинку румянца на нежных щечках, что он, будучи крохой, совсем ещё неумело, но старательно целовал, касаясь пухлыми губками её кожи — выходили скорее мокрые, случайные прикосновения, но малыш тогда вкладывал в них всю-всю любовь и ласку, что теплилась в крохотном сердечке. Её золотые реснички, что отбрасывали лёгкую тень на щёчки, где озорной россыпью в игривой пляске резвились крохотные веснушки, не желающие прятаться даже в студеную пору. «Я люблю тебя, мама!», — отчаянно рвалось из груди… но было нельзя.

Хотелось до боли — нельзя.

Она смотрела на него так, будто впервые видела — не мальчика, а того, кто однажды станет мужчиной. Глаза её, обычно озорные, смягчились, как весенний лёд под солнцем. Миг — Мария потянулась, и он, замерший в ожидании, даже не дрогнул, когда её губы, тёплые, как блины с мёдом, коснулись кончика его носика, словно снежинка, но от него по щекам разлился такой румянец, будто проглотил раскалённый уголёк. Поцелуйчик растаял, как снежинка на щеке, но след его будто щекоткой пробежал по носу. Саша сморщился, задержал дыхание, но не устоял — чихнул звонко, по-детски, так что шапка съехала на бровь. — Будь здоров, соколик, — тепло улыбнулась Московская, бережно поправляя ему шапочку, и в этом жесте трепетала вся её материнская забота, которой она не желала его лишать вопреки воле государя. — Ма… Мария Юрьевна… — Можно, — вдруг сказала она. Романов раскрыл рот. Замигав глазками, непонимающе уставился на неё — в гранитном серебре отчаянно билась догадка.

Можно… что?

— Можешь звать меня так, как велит тебе сердце, Сашенька, — наконец, продолжила она, взглянув прямо в серебряные глазки. А затем, бережно смахнув снежинки с его шубки, легонько прошептала на ушко: — Для тебя я всегда матушка, соколик. И батюшка твой… — подмигнула. — Этого не отменит. Я ему, чай, не указ царский, дабы отменять он что-то думал. Толпа вокруг, не слыша, но наблюдая, умиленно ахнула. Дамы прижали ручки к груди в трогательном жесте, дядьки да юноши поснимали шапки. — Прелесть-то какая, — шепнула Серафима. — До чего светлый мальчик… а Пётр Алексеевич всё никак не хотел к тетушке его везти! — ручки сложила на груди, будто бы обижаясь. — Нрав, говорит, скверный… мол, дитя испортит! — Нрав-то, может, и скверный, — по-доброму усмехнулась Даша. — Да токмо душа у неё добрая. А дети, Симушка… они добро чувствуют. И держатся за него, как за соломинку… — Глядишь, и впрямь судьба, — хихикнула. — Чай, тетушка не про крови ему матушка… — Запомни этот день, милая, — шепнула. — Когда-нибудь мы соберёмся и детишкам будем рассказывать, как начиналась история их родителей. Московская-младшая чуть слышно ахнула. — Каким детишкам? Их, что ль? — замигала глазками. — Тетушка, да ты чего! Сашенька ж сам — дите ещё! — Вырастет, — улыбнулась, глядя на них. — Да и не такое уж, стало быть, и дите… коли намерения серьезные. Сашенька их не слышал. Он только смотрел на матушку, довольный и гордый.

Можно! Ему можно!

Это будет их маленький секрет, который они вместе сохранят и никому… никому иному рассказать не посмеют. Это… это будет, как шифр! Тайный, сродни тому, с чьей помощью войско русское шведов обманом брало — сам он слышал, батюшка ему говорил! И пускай однажды он вырастет… Слово сие не посмеет забыть. Шептать его будет — тайно, едва слышно… но будет. Как дань памяти сегодняшнему дню. Сегодня он запомнил главное: чтобы стать мужчиной, ему не нужно ждать… нужно просто не отпускать это тепло, что сейчас окутывало ладонь сквозь шерсть — нежную и ласковую ручку.

Мамину ручку.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!