И весь мир мой — в глазах твоих (1814)
13 июня 2025, 16:50«Напрасно ждал Наполеон,
Последним счастьем упоенный, Москвы коленопреклоненной
С ключами старого Кремля:
Нет, не пошла Москва моя
К нему с повинной головою.
Не праздник, не приемный дар, Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Отселе, в думу погружен,
Глядел на грозный пламень он»
— А. С. Пушкин, «Евгений Онегин»
Тьма не собиралась опускать. Цеплялась когтистыми лапами, тянула назад, в чернеющую пеплом пожарища бездну, не позволяя сделать ни шагу навстречу свету. Окутывала, застилая лазурный блеск голубых глаз, не давая открыться, грузно давила на веки, обжигала, и под жгучей этой тяжестью была лишь участь томиться в бесконечно тянущемся измученном ожидании. Сначала она думала, что… умерла. Стояла мертвецкая тишина. Ни звуков, ни собственных мыслей — лишь глухой гул, раскалывающий голову. Но уже вскоре там, за белоснежным светом, послышались родные голоса. Она пыталась идти к ним — те ощущались настолько близко, что, казалось, достаточно было просто протянуть руку и оттуда, словно Божье спасение, вмиг появится чужая ладонь, что тотчас вызволит её из заточения собственного сознания. Однако всякий раз, стоило приблизиться к мерцающему свету, она вновь и вновь срывалась и падала в пропасть всепоглощающей беспросветной тьмы. Барахталась, пыталась кричать, но тело упрямо отказывалось слушаться. Оно напоминало лишь оболочку, сдвинуть которую с места у неё не было ни сил, ни возможности. Она слышала все слова, что говорил ей знакомый сердцу голос, слышала утешения, ощущала, как рядом постоянно был кто-то, чьи прикосновения не причиняли боли, пока тело отчаянно сотрясалось в обжигающем пламени. Слышала, чувствовала… но не могла ответить. Ей нужно открыть глаза. Ах, если бы только это было возможно по велению сердца, она бы тотчас, не раздумывая, очнулась от мертвецкого своего сна, прогнав прочь пугающую своей темнотой пепельную трясину, затягивающую, точно непроходимое болото, в коем все это время тщетно барахтается, захлебываясь не то в слезах, не то в собственной крови. Сколько она так уже мучается? Месяц? Быть может, год, и не один? Разум сходил с ума от невозможности заставить тело пошевелиться, очнуться, позволить другим видеть — она сумела, она выстояла, она жива! — кричал, требовал, бился… Всё бестолку. Не проснуться ей никак. Сомкнуты глаза плотной, мертвецкой негой. Вдали вновь показался свет. Быть может, это шанс? Точно, точно шанс! Шанс вернуться, доказать крепкость собственной воли, увидеть победу, в коей не смела она сомневаться…Шаг. Ещё шаг. И ещё!
Тело пронзает тысячью игл. Тьма борется, тянет, как может, не желая выпутывать из смертельной своей хватки, старательно глаза застилает… Нет. Хватит! Больше она не в её власти. Собрать волю в кулак, стиснуть зубы и ступить вперёд, как тогда — стоя на краю Кремля, за мгновение до падения в пучину огня… Шаг. Ещё шаг. Боль становится сильнее, царапая изнутри — казалось, будто ей наживую насквозь прожигают внутренности. Дойти, удержаться, не сметь останавливаться… Остановиться сейчас — значит сдаться. Сдаться — значит умереть.Шаг. Ещё шаг.
Свет становится ярче, осыпая своим теплом обугленную кожу. Под ногами ощущается невиданная прежде лёгкость. Лицо обдает приятной прохладой, в воздухе застыл едва слышный шум моря.Она делает последний шаг навстречу свету, и вскоре…
Александр потерял счёт дней. Да и зачем их считать, если в каждом из них рядом с ним нет её? Ему часто приходилось слышать колкие фразы: «Бросьте Вы это дело, Ваше Величество! Не очнется она — очевидно же!», или же вовсе совершенно недопустимое: «Чудной ты, Саша. В совершенные лета входить подобает, а всё на чудеса, точно дитя, надеешься», — но ни в одну из них не верил, скорее предпочитал вовсе пропускать мимо ушей, считая недопустимыми.Что значит — бросить? Разве же можно?..
Один раз её уже бросили. Одну наедине с бушующей стихией, не желающей оставить после себя ни единой живой души — она едва не погубила её, поглотив собою всё, от блистательных шедевров, коими гордилась не только Москва, но и вся великая их Россия, от священные образов икон, обитых золотом куполов, до лучистого, ласкового неба, пышных яблоневых садов, журчащих ручьев и озорного пения птиц. Она поглотила всё, до чего смогла дотянуться… И лишь жизнь её оказалась ей неподвластна.Разве же мог он её оставить? Нет. Не позволил бы себе, не простил.
Романов осторожно, но вполне привычно, словно сие действие давно уже стало привычкой, берет в руку хрупкую женскую ладонь, поглаживая кожу. Прежний озорной румянец обуглился, вместо него ныне зиял огромный след от ожога, тянущийся зловещим пятном выше, к локтю. Когда впервые после пожара он увидел эти руки — признаться, не узнал. Чёрные, они сильно обгорели и без конца кровоточили, страшно было докоснуться, ещё страшнее — представить, какой болью все это в теле её отзывается. Сейчас кровь перестала сочиться, да и кожа выглядит куда спокойнее — на сердце у него тревожная печаль. Хрупкие, необыкновенно нежные и тёплые её ладони теперь отдавали мертвецким холодом, и ничто не могло их согреть: как бы ни старался, ни кутал в одеяния, ни поил тёплыми травами — холод не отпускал. Но даже это — меньшее из потрясений, которые приходилось ему переживать все эти два года. Сначала казалось, будто бы он не успел. Опоздал, упустил то мгновение, когда ей ещё можно было помочь — увезти, укрыть, спасти… Она лежала без чувств, казалось, будто бы не дышала вовсе — не слышно было стука обугленного сердца, что сумел бы отогнать тревожный морок, вселив надежду и не давая окончательно потерять рассудок от переживания… Вскоре наметились улучшения. Раны стали затягиваться, выжженные пряди вновь стали проглядываться — медленными шажочками отрастало любимое его пшеничное золото, что так завораживающе каждый раз блестело под солнцем… — Мы победили, Мария Юрьевна, — шепчет он, и его хриплый, осипший от бессонных ночей голос тихо вторит в такт шелесту волн у их ног. — Мир подписали… В самом сердце Франции. Погнали этих извергов туда, откуда явиться они на землю нашу дерзнули… Голос дрогнул. Проклятая влага вновь подступила глазам, и он зажмурился, в безотчетном безмолвии уткнувшись лбом в чужой висок. Когда-то в детстве он обожал делать так, лежа рядом с матушкой, когда та готовила его ко сну. Малыш никак не хотел устраиваться в колыбельке, а посему приходилось класть его рядышком с собой, на тёплые мягкие простыни другой — взрослой постели. Сашенька болтал озорливо ножками, стараясь скинуть носочки, ручонками тянулся к чужой голове. Там — драгоценность, ценнее всякого сокровища… Прядки пушились, точно шерстка лисья, кудри пышными локонами вились вниз по тонкому стану и рассыпались по постели упругими волнами. Малыш ручкой тянется к особо юркой пряди и цепко сжимает ту в ладошке. Тянет неумело в ротик, внимательно следя за реакцией матушки: станет она шалость прерывать или изволит внимания не обращать и веселье не прерывать? А затем улыбается во весь беззубый ротик и ластится, точно котенок маленький, к её виску — глазки жмурит, реснички озорные дрогнуть заставляя, носиком утыкается в пушистое золото волос её и тихонько, полным наслаждения голосом щебечет: — Ма-ма-а… А-а-я-я… Нет больше этих локонов, что окутывали его лучше всякого одялка, что казались ему настолько длинными, что впору было затеряться в их волнах, точно в лесу дремучем, где рыцари из сказок блуждали, пропадая бесследно в густой чаще… И которые он так любил, наблюдая, как Мария Юрьевна, стоя у широкого оконца Зимнего, бережно проводит по прядкам золотым гребешком — тем самым, что он когда-то ей подарил, — напевая под нос едва слышную песенку, что услышала на ярмарке… и затем, заметив его, обрушивала на него лёгкий, почти невесомый взгляд — лазурь небесная слабо поблескивала под касанием солнечных лучиков, а во взгляде, казалось, читался лёгкий укор. Она смотрела на него, не шелохнувшись. А затем легонько сгибала губки и прикрывала веки, позволяя ресничкам оставить тени на россыпи веснушек, вслед за чем слышал он бойкое: «Чего уставился, Саша? Я тебе, чай, не статуя, чтоб так глазеть!» Мы победили. Он победил. Но какою ценой? Нужна ли ему ныне эта победа, ежели в ней нет… её? Она учила его благодушию. Наставляла никогда не отвечать злом на зло, ибо только этого враг от него и ждёт… Он не ответил. Когда въезжал в Париж верхом на белом коне, лично отдал приказ устроить за солдатами слежку, чтобы ни единый камень не дрогнул на земле французской столицы; вместе с государем делал всё, чтобы парижане не чувствовали себя униженными и оскорбленными — не видели поруганной земли, какую видели русские крестьяне, вернувшись после в деревеньки, куда ступал сапог захватчиков… Он не стал устраивать скандалов, не стал вершить суда. Оказавшись лицом к лицу с Сенье, лишь… взглянул ему в глаза. Холодно, грозно… молча. Серебро глаз налилось невиданной прежде леденящей душу пронзительностью — казалось, ещё мгновение, и Пьер рухнет в обморок, не в силах выдерживать жгучего взгляда российской столицы… но Романов молчал. Смотря сверху-вниз, молчал, не позволяя себе произнести ни слова — они были не нужны, — французы сами сказали всё, что должно, когда пришли на его землю. Когда жгли деревеньки, угоняли скот… и резали невинных людей одним ударом сабли. Александр ушёл, оставив покои тонуть в удушливой тишине одиночества. И больше не вернулся. Они с ней часто выходили к Финскому. Здесь воздух отдавал приятной свежестью хвои. Тихо и хорошо — обожженному организму необходимо было время для восстановления сил, и чистый воздух был как нельзя кстати. Вот и сегодня — очередная прогулка. В которой вновь он — совсем один… Романов держал бережно, легко касаясь рукой её талии — ему по-прежнему казалось, будто она рассыпется, подобно хрупкой песчинке, и развеется на ветру, ежели он вдруг коснётся грубее обычного. Под пальцами протяжно и гулко стучало её обоженное сердце, он чувствовал каждое ребро, каждую косточку, что по сей день была окутана ломотой и жгучей болью. Её дыхание — прерывистое, но живое, приятным шлейфом касалось слуха. Он зажмурился, сдвинув брови. Крепче сжал пальцами ткань её рубахи. Тогда — два года назад, — он отдал бы всё, чтобы увидеть её… Такой… Тело — безжизненное, страшные ожоги кровавыми рубцами исполосовали белую, точно хрупкий мрамор, кожу. На щеке — огромная выжженная рана, до какой он боялся даже докоснуться, глядя, как при малейшем прикосновении остаётся на коже или тряпице розовый кровавый след. Золота волос почти не осталось — лишь редкие, короткие, ломкие прядки. Она не говорила. Не двигалась. Но жила. Александр стал для неё всем. Кормил с ложечки, терпеливо, капля за каплей, теплый бульон, перетертое пюре, молоко с медом. Глотать она была не в силах и потому часто давилась, и тогда он с замиранием сердца терпеливо ждал, пока кашель утихнет, вытирал ей подбородок с бесконечной нежностью. Снимал старые бинты, содрогаясь от вида страшных, не заживающих до конца ожогов, покрывавших её руки, ноги, часть спины и головы… Осторожно, полобно святыне, обмывал губкой в теплой воде с травами, стараясь не причинить боли, хотя знал, что даже прикосновение воды к незажившим участкам было мучительно. Потом накладывал свежие мази и бинты — долгий, кропотливый труд любви и отчаяния. Менял простыни, подкладывал руки под хрупкое худенькое тело, чувствуя каждую косточку под кожей, каждое непроизвольное напряжение мышц. Завернув в десяток мягких пледов, нёс на руках, как драгоценную куклу, в карету или просто к окну, чтобы она видела солнце, снег, Неву… — Смотри, Машенька, — совершенно бесцеремонно позволяя себе подобное, совсем не соответствующее её титулу обращение. — Снежок падает… как тогда, на масленицу, помнишь? Он шептал тихо, едва слышно, слепо надеясь, что хоть что-то проникает в её глухое забытье. Хотя бы так. Хоть немного… Сердце обливалось кровью от хрупкости той, в ком когда-то он видел неприступную крепость, которая на его глазах бросалась в огонь — кашляла, спотыкалась и задыхалась… но продолжала бежать, стараясь спасти его, увести прочь от огня, чтобы не видел, не чувствовал, не боялся… Сон Сашеньки был сладким и глубоким, пока не грянул настоящий Ад. Сначала — далекий, тревожный гул, словно тысячи разъяренных пчел, потом — резкие, пронзительные крики, врывающиеся в горницу сквозь толстые стены… — Пожар! Спасайся! Горим! Малыш вскочил в колыбельке, чувствуя, как сердечко колотится в груди, подобно раненой птичке. Темнота. Страшные звуки. И вдруг — свет. Не добрый, как солнышко ранним утречком, что ласковыми лучиками пробиралось в их горницу… а зловещий, оранжево-красный, пляшущий на стенах. Он подполз к прутьям колыбели, встал на коленки, прильнул к слюдяному окошку… и замер. Пожар. Он знал это слово. Знал, что это — ОЧЕНЬ плохо. Но видеть… было страшнее любых рассказов. В окошке, вместо спокойной лунной дорожки, плясали жуткие, ненасытные языки багрового и золотого пламени. Они лизали темноту, отбрасывая на стены горницы пляшущие тени чудовищ. Воздух стал густым, горьким, пропитанным запахом гари и чего-то невыносимо страшного — гибели. Мама металась по горнице, хватала ртом воздух, но тот, казалось, лишь обжигал ей горло, на её белой, нежной коже вдруг поступили красные пятна, словно невидимые огненные искры падали на неё, оставляя следы. Сашенька понял — маме больно, очень-очень больно… — Ма-ма… — пискнул он жалобно, протягивая к ней ручонки сквозь прутья. Он хотел помочь. Унять боль. Отогнать страшные искры. Серебристые глазенки были полны ужаса и безмерной жалости. Маша, услышав его голосок, резко обернулась. В глазах, затуманенных болью и дымом, мелькнула дикая тревога — не за себя, за него. — Сашенька, светик мой… Не бойся… только не бойся! Она не стала тратить время на утешения. Одним резким движением она выхватила Сашу из кроватки, завернула в теплую шаль поверх ночной рубашонки и наспех закутала его, оставив открытым только перепуганное личико.Спасти его. Увести. Любой ценой.
Выбежала из горницы в дымную, адскую ночь. Воздух резал легкие, жар обжигал лицо. Крики, треск рушащихся балок, звон набата — всё слилось в оглушительный кошмар. Она бежала, спотыкаясь, прижимая к себе драгоценный сверток, но не оглядывалась на пожираемое пламенем сердце Кремля. Бежать, куда глаза гледят. Туда — в переулки за Ильинкой, где жила старая знахарка… Добежав до низкой избушки, Мария, едва переводя дух, втолкнулась внутрь. Знакомая запахом сушеных трав и воска изба была островком относительного спокойствия. Марфа, уже проснувшаяся от гула пожара, вскрикнула, увидев их. — Матушка! Да ты вся… Дитятко, куда ж ты!.. — Возьми его… и не смей выпускать! Пока не приду… — Мама-а-а! Не-е-еть! — завопил Сашенька, поняв её намерение. Он вцепился ручонками в мамин сарафан, страх потерять её отчаянно бился в сердечке.Видеть, как ей больно, и не быть рядом… Разве можно так?
— Мама-а-а! Лю-би! Не у-ди!Мама… Люблю… Не уходи…
Но она уже неслась прочь — туда, прямиком в бушующее пламя, навстречу тем, кого ещё можно спасти… Он успел увидеть, как она скользнула в горящие руины небольшого домика на краю площади — туда, откуда доносились крики о помощи. И в этот миг…ГРОХОТ!
Стены домика сложились, как карточный домик. Огромное пламя, как чудовище, взметнулось вверх, поглощая то место, где только что исчезла его мама. Искры взвились фонтаном, осыпая площадь. — МА-А-МА-А-А-А! Вопль Сашеньки был таким пронзительным, что перекрыл на мгновение грохот пожара. Он рванулся вперед, но Марфа схватила его на лету, прижала к своей груди, накрыла его голову своим холщовым фартуком. — Не гляди, дитятко! Не гляди! Господи помилуй! Царица Небесная, спаси и сохрани… — причитала она, качаясь на месте, заливаясь слезами, но крепко держа маленькое, бьющееся в истерике тельце. Он бился, кричал, царапался, пытаясь вырваться, увидеть… но знахарка держала мертвой хваткой. Мир для него сузился до темноты под фартуком, до запаха ладана, до душераздирающих рыданий старухи и собственного бессильного ужаса… его маленький мир рухнул вместе с тем домом — он видел только пламя, боль на чужом лице и страшное падение стен.Матушка там… Ей больно… А он ничем не смог ей помочь…
Когда первые лучи солнца, бледные и печальные, пробились сквозь пелену дыма, Сашенька подошел к Марфе, взял её за подол и посмотрел своими огромными, запавшими серебристыми глазками, полными немого вопроса и отчаяния. Слов не было нужно. Знахарка, сама не спавшая, вздохнула, укутав его потеплее. — Пойдем, дитятко… Пойдем искать… Дорога к Кремлю была путем сквозь кошмар. То, что ещё вчера было родными улицами, теперь — черное пепелище, обгорелые скелеты домов, груды мусора. Сашенька молча шагал рядом, крепко держась за морщинистую руку, взглядом лихорадочно скользя по развалинам и ища знакомый силуэт… но видел только серость и разрушение. Сердце сжималось от предчувствия самого страшного. — Вот тут, родненький… — шепнула наконец старушка, осторожно ставя Сашеньку на ножки. — Ищи свою матушку… Комната была полутемной. Мальчик замер на пороге, его глазки, привыкшие к ужасу пепелища, с трудом различали детали. Пахло лекарствами и… болью. На простой деревянной кровати, под грубым одеялом, лежала мама. Её золотые волосы испачканы пеплом, обычно румяное личико ныне было страшно бледным, с темными кругами под глазами. А любимые нежные ручки, что бережно сжимали его в объятиях, лежали поверх одеяла, забинтованные грубыми тряпицами, местами пропитанными темными пятнами. Бинты доходили почти до локтей, и даже сквозь них было видно жуткие ожоги. Она дышала тяжело, прерывисто, каждый вдох давался с усилием, вызывая тихий стон. Глаза были закрыты, но по лицу было видно — она не спит, а борется с болью, с последствиями того ада, в который бросилась ради него и других… — Ма… ма… — вырвался у Сашеньки тихий, дрожащий звук, больше похожий на стон. Все его страхи, вся ночная тоска, вся боль за неё, вырвались разом. Слёзки, горячие и соленые, хлынули ручьем. Не раздумывая, забыв про страх и осторожность, он зашагал к кровати. Маленькие ножки путались в полутьме, он спотыкался, но упрямо шёл вперед, протягивая ручонки к тому, что было для него целым миром — к своей маме. Она услышала его голосок. Веки дрогнули, с трудом приподнялись. Небесные глаза, потускневшие от боли и усталости, нашли его, и в них, сквозь мучение, пробилась та самая, бесконечная нежность. Она попыталась улыбнуться, но губы лишь дрогнули. — Соколик… золотце моё… Ты цел, Сашенька? — попыталась приподнять руку, чтобы погладить его, но резкая боль сковала движение.Он не знал, что делать. Как помочь?
Маленькое сердечко разрывалось от жалости. Осторожно, боясь причинить боль, положил крохотную ладошку поверх забинтованной руки, там, где не было видно ран. — Ма-ма… не пла-ть… — всхлипывал он, сам заливаясь слезами. — Бо-бо? Са-ша… туть! — потянулся к её лицу, пытаясь дотянуться пальчиками до щеки. — Лю-би… Са-ша лю-би! Маму… Московская наклонила голову, превозмогая боль в шее и плечах, и коснулась губами его каштановых кудряшек. — И я тебя, соколик… — шепотом. — Не плачь… Видишь? Всё хорошо. Всё пройдет… — тихонько позвала. — Иди ко мне… осторожненько… Мальчик, всхлипывая, устроился рядом, уткнувшись мокрым лицом в её плечо. Она закрыла глаза, чувствуя детскую любовь — чистую и беззаветную, точно родничок. И в закопченной избушке, пропахшей болью и дымом, воцарился тихий мир. Мир, сотканный из слёз и непоколебимой любви. Сашенька, утомленный слезами и пережитым, позже задремал, всё ещё прижимаясь к маме. А она, стиснув зубы от боли, с теплотой в сердце смотрела на него, продолжая легонько гладить игривые кудряшки, и тихонько шептала: — Спи, заря моя Северная… Солнышко взойдет, щёчки мамины поцелует, и всякая боль уйдёт… У него была надежда. Маленькая, хрупкая, как первый ледок на реке. Она реагировала — иногда её веки едва заметно подрагивали при ярком свете, иногда палец непроизвольно дергался в его руке… Сердце билось — слабо, но ритмично. Дыхание было поверхностным, едва заметным, но… было. Она жила, цеплялась за жизнь всеми силами истерзанной души. Её Москва горела, но не погибла в огне. Она тлела под пеплом. Он научился понимать малейшие изменения в её состоянии. Учащенный пульс, чуть более хриплое дыхание — признаки боли, и он давал капли опия, ненавидя себя за необходимость, но видя, как черты её лица хоть немного расслабляются. Легкий румянец на щеках — возможно, жар. Тихий стон — знак кошмара, и тогда он начинал шептать всё, что приходило на ум… Любые бессвязные рассказы, пускай даже выдуманные — что угодно, только не дать ей утонуть в этом бесконечном омуте страха, смешанного с болью. Но было то, что он запомнит навсегда… как символ самого страшного, что было в жизни — что могло лишить его её. В ту ночь он вновь допоздна засиделся за документами. Император уже долгое время напоминал ему о необходимости разобраться с этим жутким потоком бумаг, и сейчас, казалось, время пришло. Мария безмолвно лежала на простынях, и он, убедившись в благоприятном её состоянии, осторожно покинул покои… а дверь всё же закрывать не стал. Будто предчувствуя? Очередной указ лёг на стол. Подготовка наступления на Западных рубежах, долгожданный заграничный поход… Буквы сливались друг с другом, слова плыли, создавая невнятную какофонию. Он тщетно старался вчитаться, уловить суть излагаемого… но все его мысли были ныне в соседних покоях, в той безмолвной тишине, где пахло ладаном и сухими травами. И вдруг — странный звук. Глухой, резкий, похожий на бульканье, точно как вода, бурлящая в котелочке. Ему думалось, будто бы он ослышался — мало ли, что почудится после стольких ночней бессонных? — но затем звук повторился громче, настойчивее… Страшная догадка пронзила мысли, и он вскочил с места, бросившись прочь. Несчастный стул грохнулся на пол с гулким звуком.К ней… Быстрее, быстрее к ней!
Мария лежала, запрокинув голову. Глаза были широко раскрыты, в небесной лазури ошарашенно метался морок немого ужаса и непонимания. С розоватых губ вырывались хрипы, булькающие, клокочущие, на подбородке — алая пена. Кровь… — О, Господи… — испуганно. Рухнул на колени у кровати, схватил её за плечи. — Тихо… тихо-тихо-тихо… Дыши, пожалуйста, дыши! Я здесь, не бойся! Но она не реагировала. Не слышала его просьб, походящих на отчаянную мольбу. Не видела испуганных глаз и слёз, застывших на бледных щеках. Хрупкое тело билось в немой агонии. Дрожь пронзала насквозь, спина выгибалась, и она запрокидывала голову назад, судорожно пытаясь поймать воздух. Из лёгких вырывался страшный, глухой звук — жуткая смесь стонов и хрипов, — будто что-то мешало, клубилось внутри удушливой смесью, разрывая грудь на части не позволяя сделать вдоха. — Нет… нет-нет-нет… Он знал, в чем дело. Город спешно отстраивали — ему на стол уже какую неделю ложатся стопки документов о начале строительства по уголкам разоренной Москвы. Возводили заново погибшие избушки, вбивая в землю огромные балки; расчищали улицы, сметая прочь обожженные доски и груды камней; даровали новую жизнь соборам и башням Кремля, павшим жертвами смертоносной стихии. Казалось, всё шло своим чередом, во имя её спасения, но… Она не успевала. Внутри — адская, немыслимая боль, заставляющая тело дрожать. Казалось, будто кости внутри ломались, не успевая срастись, раны разрывались, едва сумев затянуться, а в груди, полной дыма, клубилась кровь — обожженные лёгкие попросту… не могли дышать. Было нечем. Каждый вдох был пыткой, каждый выдох выносил наружу алую пену. Воспаление, чахотка, последствия вдыхания раскаленного дыма и ядовитых паров горящей Москвы — всё клокотало теперь внутри, заполняя кровью каждую клетку. Беспомощность охватила ледяной волной, сдавила горло. Он сумел одержать победу над величайшей армией, перед коей склонилась Европа, но теперь… перед лицом этой немой, кровавой агонии самой дорогой ему души, он был бессилен.Он ничего не может сделать. Никак не может ей помочь.
Подхватил её, прижал к своей груди, пытаясь придать ей хоть какое-то положение, чтобы облегчить дыхание. Голова безвольно упала ему на плечо. Кровавая пена пачкала рубашку. Этот хрип… ужасный, булькающий звук борьбы за каждый глоток воздуха… впивался в сердце, сводя с ума. — Держись… держись, умоляю, держись… Он шептал едва слышно, бессильно качая её, как ребенка. Слёзы катились градом по щекам, смешиваясь с кровью на её губах. Никакие знания, сила, власть — ничто не могло остановить эту агонию. Он мог только наблюдать… как она мучается, как тело, которое он так бережно лелеял, предает её, как она захлебывается своей же кровью, как внутренний огонь пожирает её изнутри… Отчаяние, черное, всепоглощающее, охватило сердце. Он прижимался щекой к её горячему, мокрому от пота и крови виску, шепча бессвязные слова любви, мольбы и проклятия судьбе. Впоминал руки, нежно поправлявшие ему одеяльце в далёком детстве и деловито опускающие голубую ленту из-за того, что «Ты всё ещё носишь её слишком высоко, Саша!», ласковый голос, сначала читавший сказки, а затем без умолку твердивший о бездарности некоторых вельмож и ведущий с ним словесные пикировки, звонкий смех, ласковые прозвища и ехидные шпильки… А теперь — этот хрип, эта кровь, эта немыслимая боль, от которой он не мог ее защитить. Её тело вдруг выгнулось в его руках в неестественной дуге. Хрип стал пронзительным, свистящим. Глаза под веками закатились. Казалось, вот оно… Последний вздох.За что?! За что ей это? За какие грехи такие муки? За что, Господи, за что?!
Весь мир остановился. Время сжалось в ледяную точку. В груди разорвалось что-то огромное, черное, последнее. Он прижал её безжизненно повисшую голову к своему плечу, завыв от невыносимой боли — глухим, бессловесным воем затравленного волка. Он сидел, держа её на руках, и качал, пока этот кошмарный хрип не начал понемногу утихать, сменяясь прерывистыми, хлюпающими вздохами. Она не пришла в себя. Она просто… пережила. Ценой невероятных мучений. Романов знал — это повторится. И он снова будет бессилен. — Я здесь… — едва слышно. — Я здесь, Душа моя, я здесь… потерпи, — всхлипнул, осторожно касаясь губами её виска. — Солнышко взойдет, щёчки твои поцелует, и всякая боль уйдёт… Он сидел, уткнувшись лицом в её висок, и шептал все известные молитвы, моля всех богов, всех сил земли и неба, о которых когда-либо слышал, моля, чтобы это прекратилось… Послышался тихий кашель, за которым последовал измученный, полный боли сиплый вздох. Александр огладил рукой хрупкую спинку. Такое в последнее время случалось часто, так, что он сумел привыкнуть. За эти два года ему приходилось видеть многое, ещё большему выпала участь становиться свидетелем — многое из этого она, будь в здравии, ему точно бы не простила. — Всё в порядке, Душа моя… Он произносит это почти шёпотом. Надеется, что она слышит это так же, как слышала все два года, что он говорил с ней, не смея отойти от её постели. — Я рядом. Два слова, в которые вложил он всю свою душу. Если уж не сумел он оказаться в тот момент с ней, войти в пламя вместо неё — пускай хотя бы сейчас она знает и чувствует: он не бросил, не отвернулся. Не предал… никогда не предаст. Внезапно с её стороны последовало странное шевеление, которого раньше ему наблюдать не приходилось. Не питая иллюзий, но и не лишая себя возможности теплить самые смелые надежды, Романов опускает взгляд… И тотчас замирает в изумлении. Веки Московской задрожали, выгоревшие, едва заметные ныне ресницы затрепетали, и в следующее мгновение случилось настоящее чудо. На него посмотрели светлые, полные лучистого блеска любимые голубые глаза.И в них, казалось, увидел он весь свой мир.
Дрогнули бледные, почти белые потрескавшиеся губы. Она попыталась открыть их — тщетно. Слишком слаба. Слишком больно. Внутри всё ещё горело, кости ныли, легкие едва справлялись с простым воздухом. Она сглотнула с видимым усилием, лицо исказила гримаса боли. Казалось, огонь разгорался в самих лёгких, поднимаясь пламенем к горлу.Скажи. Скажи хоть что-нибудь. Дай знать, что ты здесь, со мной!
— Са… — вырвалось у неё едва слышно. Голос был чужим, истерзанным, лишенным привычной теплоты и силы. Но это был… её голос. Голос, который он не слышал два года. Он не поверил. Не мог. Это был сон. Прекрасный, жестокий сон… Она увидела его застывшее от неверия лицо. Собрала все силы, всю волю, что осталась в измученном теле, и повторила. Громче. Четче. Сквозь хрип и боль… — Са…ша… Одно слово. Его имя, произнесенное её голосом. После двух лет молчания и агонии. Годовая плотина отчаяния, страха, беспомощности рухнула. Он сжал её в объятиях, не боясь причинить боль, прижимая к себе так крепко, как только мог, пряча лицо в её волосах… Она болезненно щурилась — тело пронзало жгучим жаром, солнце с непривычки казалось скорее коварным, нежели тёплым и приятным, — но продолжала смотреть прямо на него, вглядываясь в гранитное серебро его глаз. Весь мир сузился до этого трепещущего, невозможного жеста. Её прекрасные голубые глаза… Светлая россыпь лазури виднелась едва-едва, солнце страшно жгло, причиняя нестерпимую боль. Она тихо простонала, безмолвно повернув голову, и уткнулась лицом в его плечо, словно стараясь спрятаться…Как когда-то делал он сам.
Болезнь пришла стремительно, как ночной вор. Сашенька горел. Его каштановые кудряшки безжизненно прилипли ко лбу и вискам, серебристые глазки, всегда ясные и любопытные, стали мутными, словно покрытыми тонкой дымкой. Он не плакал громко, а хрипел, задыхался, и каждый вдох давался с трудом, будто в горлышке застрял колючий комок. — Соколик… родненький… — шептала Маша, качая его на руках, но даже ласковый голос не приносил облегчения. Он плакал — тихими, бесконечными, отчаянными слезами страдания. Почему мир, ещё вчера такой яркий и дружелюбный, вдруг стал враждебным и мучительным? Каждый глоток теплого молочка, которое мама старательно подносила к его пересохшим губкам, превращался в пытку. Он делал крошечный глоток — и тут же отдергивался с тихим стоном, зажмуриваясь, отталкивая чашку слабой ручонкой. Слёзки текли ручьем. «Бо-бо…», — сипел он хрипло, тыча пальчиком в шею, но объяснить, где именно, не мог. Маша прижимала его к себе, чувствуя, как бьется его горячее сердечко, и ее собственное сердце обливалось кровью от беспомощности. Кашель сотрясал крохотное тельце сухими, лающими спазмами. Он кашлял так, что синел, цеплялся за мамины плечи в поисках спасения, судорожно блуждая круглыми от страха глазками по её силуэту — казалось, будто бы что-то внутри не даёт дышать. Внутри всё пылало, как печка, но ручки и ножки при этом были ледяными. Сашенька инстинктивно жаждал тепла, кутался в одеяльце, но она знала — нельзя. — Нельзя, соколик, нельзя сейчас кутаться, — мягко, но настойчиво отодвигала одеяло, когда он пытался натянуть его на голову. — Дай тельцу остыть немножко… Его плач тогда становился особенно горьким и обиженным — почему мама, его защитница, отнимает единственное утешение? Московская не отходила от него ни на шаг — поила его крошечными глотками прохладного клюквенного морса, обтирала влажными тряпицами, смоченными в настое ромашки, меняла распашонки… она пела ему колыбельные, и каждый раз голос дрожал, стоило увидеть, как по его бледным щекам снова и снова катятся беззвучные слезы. Самое страшное было в его глазах. Там был не только страх и боль, но… упрёк. Почему мама не может сделать так, чтобы стало хорошо? Почему она не прогонит эту жуткую, невидимую заразу, которая сжигает его изнутри и не дает дышать? Однажды ночью, после особенно мучительного приступа кашля, он безмолвно лежал у неё на руках, слабо всхлипывая, точно пойманная птичка. Маша прижалась щекой к его пылающему лобику, покачивая малыша в объятиях. — Держись, соколик, — шептала. — Мама здесь, мама никуда не уйдет… Сейчас ночка настанет, Сашенька уснёт, а мама прогонит хворюшку. Прогонит, светик мой… Он слабо потянулся к её лицу мокрой от слёз щечкой, ища спасения в её тепле и знакомом запахе.Мама защитит. Мама не даст в обиду. Мама прогонит хворюшку…
Его мама никогда не обманывала. Никогда-никогда! Значит, скоро легче станет… значит, скоро он поправится… И Маша поклялась себе в эту долгую, страшную ночь, что сделает всё, чтобы её соколик снова засмеялся, снова затопал своими валеночками по снегу, снова заворчал из-за каши… даже если для этого ей придется выстоять против самой зимы и самых злых ветров. Когда-то он искал в ней защиты, и она разрывалась, места не находя от горя и беспокойства за него…Настал его черед.
Осторожно, будто бы боясь причинить боль, судорожно коснулся дрожащей рукой её головы. Легонько повернул, закрывая от лишнего света — солнце страшно жгло слишком долго закрытые от мира глаза, — и бережно накрыл ладонью у самого виска.Моё. Никому не отдам. Против самого солнца пойду, но не отдам…
Она поморщилась. Боль обожженной плоти, сломанных костей, легких, всё ещё ноющих от воспаления, боль, от которой всё внутри горело и стонало… Она была в каждом её неровном вдохе, в дрожании руки, в глубине только что открывшихся глаз. — Я здесь… Всё хорошо, Душа моя. Всё хорошо… Он не верил собственным глазам. Руки предательски задрожали, сжимая хрупкое стенающее тело в подобии объятий. Голос подводил, к глазам подступали слезы. — Слава Богу… Неужели молитвы мои были услышаны… — Са… ша… — шепчет. Кажется на мгновение, будто бы она улыбается. — Эт-то… ты… Каждое слово отзывается непостижимой мукой. Томится, клубится внутри пепел пожарища, обжигает болью невыносимой — до того, что противно давило в груди, словно водрузили на неё баснословной тяжести сундук.Он рядом… как же хорошо.
— Я… — едва заметно кивает, не смея взгляда от неё отвести. Сердце окутало прежде невиданным тёплым чувством — таким, какое он прожить и не мечтал, думая, что бывает таковое лишь в сказках.Что это? Радость? Счастье?
Любовь?..
Он не знает и узнать боится. Ещё больше боится, что всё то, что видит он сейчас — на самом деле явь, а не морок, плод его истосковавшегося воображения. Саша… Он сильно изменился с того дня, как она видела его последний раз: вытянулся, повзрослел, возмужал… Взгляд стал таким серьёзным, осознанным — как полагается уже совсем не пылкому юноше, а уверенному, сильному мужчине, — да все таким же добрым остался, невинным. Нет там ужаса пережитого кошмара, нет страха увиденных смертей — значит, получилось у неё долг свой выполнить. Оградила, уберегла его от бедствий.Справилась, как и обещала.
А ещё таким он стал… красивым. Вот, взять хотя бы пряди. Шелковистые такие, раскудрявые — так и вьются под влагой воздуха, ветром северным гонимого. Так бы и запустила ладонь, огладила… А там уж, того глядишь, и взъерошила бы как следует. Ибо негоже такими раскрасивыми ходить, особенно при ней! Но что это? Вместо радости видит она в его глазах… слезы?Бог ты мой, Саша… Ну что ж ты…
— Мария Юрьевна, мне так жаль… Он не в силах более держаться. Всё то время, что была она в забытьи, он думал, что больше никогда её не увидит. Не услышит звонкого её смеха, ласковых речей и вечно причитающего говора, норовящего зацепить и найти что-то, в чем допустил он какую-либо оплошность. Не встретятся они после долгой разлуки за чашкой-другой чая, не обсудят последние события, не закружатся на ярком балу в просторном зале, озаренным тысячами свечей, горящих так же, как горит его сердце при виде неё…Что же это? Радость? Счастье?
Любовь?..
Ну уж нет. Изволь, голубчик, она не для этого с самою собой борьбу вела, дабы в мир сей вернуться и глаза открыть, чтобы видеть вместо радости долгожданного своего возвращения твои слезы! Как в детстве, ей-Богу. — Са…ша… Не… надо… — Не могу… не могу! — поражённо. У его ног сейчас вся Европа, весь мир рукоплещет его победе и передаёт лавры победителя… А что же он? Льёт слезы, вглядываясь в хрупкие черты лица девушки напротив, точно малое дитя. — Жить все эти годы в осознании собственной беспомощности от невозможности помочь Вам для меня явилось настоящей мукой… Покорно, со всей осторожностью, берёт ручку. Её холодная ладонь ложится ему на лицо, огладив холодом мраморную кожу. Он закрывает глаза, преклоняясь перед прикосновением. — Я… я боялся, что потерял Вас навсегда. Что… больше никогда… Он не мог договорить. Картина её безжизненного тела, осыпающихся волос, обугленной кожи встала перед глазами с пугающей ясностью. Страх, холодный и всепоглощающий, снова сжал сердце. Мария сморщила носик с легким недовольством. Твердым движением подняла пальчик и приложила к его губам, заставив замолчать. — Не… смей… — прохрипела. — Жа… леть… Она ненавидела быть слабой. Ненавидела видеть эту боль за неё в его глазах. Она вынесла всё. И вынесет ещё, если того потребует судьба.Прекращай заниматься ерундой, Саша. Хватит ныть.
В самом же деле — сколько можно её хоронить? Верить в неё надо. В неё и силы её собственные — не первый раз за Отечество в пламя входит. Выстояла в прошлые лета — выстоит и ныне. — Не… ум… ру… Что-то не шибко хорошо даётся ей роль всеобщего благодетеля-утешителя. Она на него смотрит и безграничную вину в глазах его видит. Совсем себя измучил, бедный… думал, из-за него это всё: и война, и пожар. Саша, Саша… Объяснить бы тебе, что ни к тому, ни к другому ты не причастен. Да разве ж выслушаешь? Ты же в батюшку весь… — В моих силах было остановить эту войну! Во всяком случае, уберечь Вас от пожара! Они должны были дать генеральное сражение, но никак не оставлять город… — По… м-мгх… — голос сорвался, и она не договорила, вместо этого прорычав бессвязицу и стиснув зубы.Больно, чёрт возьми!
— Что, Душа моя? В чем дело? — По… под…а-ах… Она закрыла глаза, болезненно зажмурившись. Хотелось сказать, объяснить… но как? Разве возможно, когда тело рвёт на части немая агония невыносимой боли? — Тише, тише… Не тратьте силы! Романов понял сам. Подпись… В том письме, где излагался план составления Москвы, стояла подпись Московской! Значило это одно — о всех деталях боев ей доложили, о маневре она осведомлена и возражений не имеет, иначе бы не согласилась на очевидный путь к гибели… — Мою вину перед Вами это нисколько не уменьшает… И не пытайтесь убедить меня в обратном! Да уж, попытайся тебя убедить… Ты же не просто не дашься, ты с ума сведёшь бурей эмоций своих, поседеть заставишь, раскричишься ещё, голос сорвешь, правоту доказывая — как умеешь, равных-то тебе в деле этом и во веки не сыщешь, — а ей это надо ли? Отнюдь… Московская нахмурилась, сдвинув светлые бровки в той самой, до боли знакомой гримасе недовольства и упрямства, с трудом подняла ручку и тыкнула пальцем в мокрую от слёз щеку. Губы её снова дрогнули, сложившись в усилие. Хриплый, но повелительный шепот вырвался сквозь боль. — Пере… стань… — пауза, мучительный вдох. — Ре…веть… Её глаза сверкнули знакомым огоньком: «Немедленно прекрати эту ерунду!» Это было так нелепо. Так прекрасно. Так… невыносимо похоже на неё. После двух лет ада боли и беспамятства — первое, что она делает… показывает свой характер. Стальной, неумолимый и несносный — тот, что иной раз вынуждал его волосы рвать от беспомощности увернуться от целого потока колких шпилек и отдающих горечью фраз, коими Мария Юрьевна с невиданной ловкостью металась в него. Романов засмеялся. Сквозь слезы, сквозь рыдания, сквозь ком в горле. Прижал её ручку к своей щеке, целуя пальцы, не обращая внимания на грубую ткань бинтов…Что угодно… говори, что угодно — на всё пойду, только… будь. Будь и живи!
Он смотрел на неё, на её нахмуренный лоб, на полные боли и упрямой жажды жизни глаза. И готов был отдать все царства мира, все свои достижения, всю вечность за этот миг, за хриплый шепот, за эту знакомую, сводящую с ума, любимую до боли ворчливось…Она здесь.
Опаленная, израненная, но живая. И даже сейчас готовая поставить его, столицу Великой Империи, на место одним движением брови. В самом деле, Саша, сколько можно? Что она тебе, мёдом намазана, оплакивать её? В себя пришла, дышать может, говорить с тобою в силах — радуйся, дурында, а не слезы лей! Эх, ты, балбес. А ещё что-то про нрав её говорить думал… она, в отличие от некоторых, радость от скорби отличать обучена, и слезы с улыбкой не путает! Тьфу ты…Она хмурится. Боже, снова хмурится!
Радость разлилась в сердце тягучим приятным шлейфом — вот она, его прекрасная Мария Юрьевна, которую хлебом не корми, повод дай подбочениться и бровки сдвинуть да шпильку бросить, язвительно заметив: «Балда ты, Саша!» И пусть. Он готов простить ей всё: страшную нелюбовь к кофе и отвергание всех его попыток раскрыть напиток с новой стороны; брезгливое отношение ко всему, за что бы он ни брался; язвительные шпильки в адрес Вейно, когда она, впервые увидев его, вскинула руки и закричала: «Я не спрашивала, кто это! Я спрашивала, что это, и почему чучело пустили на бал!», а затем прочла ему настоящую тираду о том, что его новый друг — тот ещё черт веревочный, и дело с ним иметь — «Всё равно, что французам пятки целовать»… Он простит всё, что угодно. Сделает всё, что она прикажет — даже если в голову ей вдруг взбредет в «русские народные» с ним пуститься! — только пусть…Пусть она… будет. Пожалуйста…
— Хорошо, — улыбнувшись. — Хорошо, Мария Юрьевна… И вдруг… Она с неимоверным усилием коснулась ручкой его виска. Легко. Едва уловимо, как прикосновение крыла бабочки или солнечного зайчика. Но так… знакомо. Такое родное касание — оно скользило у него на висках, — круговое, нежное, едва ощутимое движение. Почесывание. Точь-в-точь как тогда, в далеком детстве, когда он просыпался в тереме… Сердце остановилось. Потом рванулось с такой силой, что больно ударило в ребра. Её ручка дрожала от невероятного усилия, как листик на ветру, пока бледные, тонкие пальця касались его затылка и повторяли это движение.«Запомни, Сашенька… Мама всегда будет рядом с тобой…»
Губы её шевельнулись. Беззвучно. Потом — еле слышный выдох. Но он разобрал. Услышал, почувствовал… сердцем, душой, всем своим существом, затаив дыхание.Коли слёзки горючие ты, аки в детстве, льешь, она знает, как тебя успокоить.
— Со… ко… лик… Слово. Тихое, разбитое, выстраданное. Его имя. Его вечное, данное с любовью имя.Соколик…
А он… вытянулся. Плечи стали шире, тверже, очертания лица — резче, мужественнее. Тот самый мальчонка с каштановыми кудряшками и серебристыми глазками, который маршировал перед ней с деревянной ложкой-мечом… вырос. Перед ней был… почти мужчина. Сильный. Повзрослевший. Испытания, страх за неё, бремя ожидания — всё это наложило на его черты отпечаток зрелости и глубины, которых не было раньше. Даже сквозь усталость и следы слёз он выглядел… похорошевшим, серьёзным. Гордость, теплая и щемящая, шевельнулась в ее израненной груди.Вырос соколик. Вымахал. Как-то и неловко теперь тебя так называть…
Его губы коснулись её лба, затем — ручки. Он покрывал её пальчики поцелуями, шепча сквозь рыдания, смешанные со смехом облегчения, счастья и невероятной боли за её муки. — Да, да… я здесь… Всё хорошо. Всё будет хорошо… Он прижал её дрожащую руку к своей щеке, чувствуя под бинтами хрупкость косточек, но и… упрямую, непобежденную жизнь. Она смотрела на него усталыми, но живыми глазами. Глупость несусветная. Слезинки пускать из-за старой развалины. Саш, ну ты чего, в самом деле? Зря только нервы треплешь. Она же… жива. Кажется. — Если когда-нибудь представится мне таковая возможность… Я без промедлений совершу для Вас то же, на что ради меня пошли Вы. И жизни не побоюсь отдать, коли воля Бога таковой будет и спасение России сего потребует…Ты дурында? Все же так хорошо начиналось! Ой, балда-а-а…
Жизнь отдать, если спасение России этого потребует? Со смертью встретиться желаешь? А знаешь ли ты, что такое — смерть увидеть, Саша? Нет, не знаешь. И узнать не должен — мал ты ещё, чист и невинен, глаза у тебя наивные и добрые, миром вдохновленные. Столько ещё предстоит разочароваться, столько трудностей, бед узреть… Думал, Пугачевщиной все кончится? Нет, дорогой. Есть вещи и пострашнее. Многим, многим страшнее… И эта война — самый малый тому пример. — Нет… Са…ша… Помолчала. В привычном жесте брови светлые нахмурила. Даже сейчас… — Не… посме…ешь… Хотелось ему всё высказать. Сказать, что она в жизни не позволит ему такие ужасы творить, а если и позволит, то только через собственный труп… хотя, нет, всё равно не позволит. А ещё хотелось врезать. Ибо если мысли смешались кашей, надо встряхнуть голову, как кастрюльку.Балбес.
— Вам ли не знать о моем упрямстве, Мария Юрьевна. Я и слушать не стану, ежели решусь.Ну вот, опять сантименты.
Хотя, что верно — то верно… Однако не значит это, что так просто её уговорить получится — не позволит она подобному случиться, как бы ты ни хотел и ни просил. Долг её — защищать тебя и оберегать, как дитя собственное, как Россию вашу Великую. А значит, в этом и будет она цель жизни своей видеть. В конце концов, головою по-прежнему отвечает она перед батюшкой твоим за сохранность сына его. Защищать… обещала батюшке твоему защищать тебя, как сейчас помнит. От всего. Она посмотрела на его лицо — повзрослевшее, но в этот миг такое уязвимое, с еще влажными ресницами. На его сильные плечи, согнувшиеся под тяжестью двух лет страха.А чем я тебя защитить могу теперь? Сама еле дышу.
— Оставим это… Вам отдых сейчас нужен. Солидарна… В очередной раз. Но только ты не думай, что разговор ваш на этом окончен, и что она его забыла.Помнить буду, Саша, и напомню ещё не раз. И защищать. Как смогу. Пока дышу. Пока глаза мои видят, как у тебя, дурака, слезинки на ресницах блестят.
— Побудем здесь ещё немного… Прикажу подать карету — вернёмся через Ваш любимый сад. Дамским угодником растешь, Саша, и сам же того не замечаешь. Московская взгляд переводит. Широкое, могучее море омывало россыпь камней у самых их ног. Свежая прохлада била в лицо, осторожно, совсем безболезненно касаясь крупного ожога на щеке. У невысокой сосны расположились два знакомых кошачьих силуэта. Москва, съежившись от холода, к которому за два года так и не сумела достойно привыкнуть, едва заметно подрагивала, зализывая болезненно зудящую лапу. На белоснежной шерстке местами виднелись обожженные, выжженные участки оголившейся кожицы. Рядом сновал из стороны в сторону Нева. Очевидно, обеспокоенный состоянием приятельницы, с коей, вопреки собственному нраву, все же сумел сдружиться, всячески искал пути, какими можно её приободрить. Первое время не отходил от неё: носил лакомства, остающиеся после приемов пищи в большой имперской столовой, зализывал раны, периодически заставляющие просыпаться посредь ночи и горько, будто бы плача, мяукать, пряча мордочку… А ещё пытался согреть. Глядя, как хозяин ухаживает за Московской, старательно кутая в одеяла, ложился рядом, стремясь закрыть пушистым тельцем израненную подругу. Той, казалось, становилось легче, из-за чего она вскоре расслабленно начинала мурлыкать, а после — вовсе засыпала. Вот и сейчас он любезно приподнес ей тонкую веточку ели, усеянную гроздью крохотных шишек. Положил перед ней, склонив голову в ожидании ответа. Москва одобрительно мурлыкнула. Уличив момент, Нева тотчас оказывается рядом и ложится в привычном — защитном, — положении, своевольно развалившись на теле старшей и довольно вильнув хвостиком. Той ничего не оставалось, кроме как принять сердечную заботу. Всё-таки за пару лет она стала к нему куда более благосклонна. Кто знает, быть может, однажды и ей удастся ответить ему тем же?.. Мария прикрыла глаза, позволяя себе на миг окунуться в омут новых, забытых за два года забытия ощущений: колючая соль на губах, ледяные брызги на щеке, и — главная, — настоящая живая каменная крепость, которой ныне был для неё Саша. Рёва, конечно… из-за пустяка какого-то, право слово! Но где-то в самой глубине, под пеплом боли и стыда за свою немощь, что-то сладко ныло.Ради него…
Она чувствует, как голова её оказывается на плече Романова, а вскоре виска в походящем на объятия жесте касается его щека — осторожно, чтобы не причинить ей боль. — Я скучал, Душа моя… Мысль оборвалась. Сквозь привычную ширму раздражения пробилось нечто новое — нежность, и нежность сия была не материнской, а… равной. Она повернула голову, насколько позволяла боль в шее. Его серебристые глаза, влажные, огромные, полные беззащитной любви и страха потерять, смотрели на неё… как тогда, в детстве, когда он увидел её после очередного пожара. Только теперь в них были взрослые боль и радость. Она сумела разглядеть в них своего защитника. Того, кто два года не отходил от её постели, вынес её из Ада на земле, кто боролся за каждый вздох, кто сейчас держал на руках её и израненный мир… Собрала силы. Горло горело, каждый звук был ножом, но заставила себя улыбнуться — губы, бледные, потрескавшиеся до кровавых ранок, легонько согнулись. — Я то…же. Ан…гел…мой… Казалось, сердце его пропустило удар.Ангел?
Она никогда не называла его так. Он привык слышать многое — соколик, свет, даже дурак, когда злилась. Но это…Это казалось… священным.
Она видела его реакцию. Видела этот детский, чистый восторг и смущение от неожиданного прозвища. И улыбка стала шире, чуть лукавее, несмотря на боль.Вот и попался, ангелочек. Теперь-то будешь знать, как… ой. Чего это с тобой?
Романов медленно отстранился, чтобы видеть её лицо — всмотреться, точно в святыню, явленную чудом. Его серебристые глаза, ещё влажные от потрясения, стали огромными, бездонными колодцами, вбирающими в себя каждую её частичку… Он любил. По-настоящему — страстно, безумно… как никогда раньше не любил и знал, что не полюбит никого больше. Чувство захлестнуло, подобно ледяной волне, сжало горло, заставляя сердце бешено колотиться где-то под самой глоткой. Жар разливался по щекам, дрожь билась в руках, всё ещё лежащих на её хрупком плечике… он не в силах оторвать взгляда. Каждая морщинка у глаз, каждая прожилка на тонкой коже век, каждая светлая ресничка — всё было бесконечно дорогим, бесконечно прекрасным и любимым… Время остановилось. Шум прибоя, тихое ласковое мурлыканье — всё померкло, заставив мир замереть в единственном мгновении. Существовали только они — его нежный взгляд, пылающий обожанием и открытием, и её лик, беззащитный и прекрасный в своей израненной силе. И в этот самый невыносимо нежный момент, когда он, казалось, готов был излить душу в одном лишь взгляде… Московская снова сдвинула бровки. Небольшая складка легла между ними, лисьи глазки тотчас сузились в привычном ворчливом прищуре, губки сложились в кривую, недовольную линию. — Ды…ру… — хрипло. — Про…смо…тришь… Она даже попыталась отвести взгляд — сил хватило лишь на легкий поворот головы в сторону залива, подчеркивающий возмущение. Заклинание рухнуло. Священный трепет сменился знакомой, до боли родной реальностью. Даже на краю жизни Мария Юрьевна не терпела сантиментов. И особенно — такого пристального, обнажающего душу взгляда. Александр фыркнул и тотчас рассмеялся — коротко, звонко, с облегчением и бесконечной нежностью. — Не просмотрю, будьте спокойны, — прошептал он по-прежнему дрожащим от смеха голосом. — Слишком уж Вы… прекрасны для подобной участи. Ох и нахал! Нахал, хитрюга и безнадежный льстец! Жуть какая, Саша, это ж как ты с ума сходил в её отсутствие, что ныне такими словечками разбрасываешься? И не совестно ему, ишь, ты! Московская не стала отвечать. Молча закрыла глаза, позволяя ему держать свою руку. Романов смотрел на её хмуро сдвинутые бровки и знал: его любовь, новая, взрослая, бесконечная, только начинается. И начинается она здесь — с вечного ворчания Марии Юрьевны и его благоговенного обожания.Он был её ангелом. Она — его вечностью.
И дыру в ней он точно не просмотрит!Пострадала Москва, но выстояла.
Спаленная, но непобежденная.
Радовался, ликовал народ, услышав заветный колокольный звон, известивший об освобождении города.
«Слава Богу, матушка наша Москва очнулась», — говорили москвичи.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!