Бессмертная надежда (1942)
3 июня 2025, 11:08Ждёт кого-то? Ещё как ждёт…
Совсем скоро с новостями должен вернуться один доверенный человек. Она, конечно, в силу своей выработанной с детства привычки ко всем и всему относиться с крайней осторожностью, всецело доверять ему не спешила, однако «подаренная» Сталиным должность вынудила общаться ещё и с секретарями КГБ. Так как-то и закрутилось. В ночь первого авианалета именно он был рядом. А на следующий день всё повторилось. И потом… Маша, пока в сознании оставалась, ни разу не закричала — просила только детей увести, дабы не видели, что с матерью налёты фрицевские творят. Приходилось по нескольку часов сидеть с крохотными Даней и Денисом. Славные детишки. Жаль их ему — совершенно искренне жаль, как и многих других ребят. Никакого детства… одни обстрелы да страх перед неизвестностью.Стук в дверь.
Московская тотчас поднимает взгляд и спешит навстречу долгожданному гостю. Она не знает, жив ли её муж, но изо всех оставшихся сил всецело в это верит, стараясь не слушать жуткие ядовитые сплетни о том, что город проще сдать, чем бросать на его спасение новые и новые соединения Красной Армии. Как вообще можно нести такую чушь?! Благодаря мужеству и героизму этого города немцам так и не удалось захватить Столицу, обойдя с севера, и после этого кто-то ещё смеет говорить подобное? Стараясь гнать от себя ужасные мысли о возможном содержании очередного донесения, Маша дергает за деревянную ручку, и в следующее мгновение на пороге перед ней оказывается Он. — Товарищ Московская, прошу за задержку… Возникли неотложные дела, вызывали к товарищу Сталину. Он даже не представляет, на сколько ей сейчас это не важно. Она ждала его только ради одного: узнать, что с её мужем.Хоть что-нибудь…
— Известно что-то? — Да, но… — Но? — Вам лучше присесть. Ей кажется, что пол сейчас уйдет из-под ног, и она, обессиленная, подобно фарфоровой статуэтке, многозначительно упавшей с полки Сашиного кабинета пару лет назад, рухнет прямо посреди комнаты. Сердце заходится в груди, пропуская удары от бешено стучащего внутри волнения, но всё же она решается ослушаться совета. — Говори, как есть. Денис открывает глаза, и на детском личике появляется горькая гримаса — ещё чуть-чуть, и из светлых серебряных пуговок польются горькие слёзки. Совсем ему не спится, а если уснуть и получается, то только у мамы на руках под очередную колыбельную. Каждый день, пока она не видит, он весь сжимается и плачет в углу их маленькой комнатки, где никто не услышит и не увидит страданий, какие его крохотному сердечку приходится переживать. Разве что, кроме Дани.Он безумно скучает по папе.
Они не виделись с самого конца июля. Никогда он не забудет, как плакал, когда уезжал из Ленинграда на скором поезде. Умолял позволить ему остаться, но Папа был непреклонен и твёрдо стоял на своём. Говорил, что в Москве будет безопаснее, обещал, что через несколько месяцев они вновь обязательно увидятся и непременно пойдут в полюбившийся парк, где недавно поставили забавные фонтанчики, которые так нравились мальчику. И даже не столько потому, что красивые — хотя и поэтому, безусловно, тоже. — из них можно было пить! Мечта для них с Даней — сорванцов и забияк, обожающих бегать и веселиться днями напролёт. Жаль только, что после прогулки всегда так спать хотелось… Но папа и мама всегда были с ними. Убаюкивали, держа в тёплых объятиях, напевали тихие песенки, под которые особенно хорошо засыпалось… Были рядом. Сейчас папы с ними нет, и маленькое детское сердечко каждый раз стучит чаще, стоит ему вспомнить родные черты близкого человека. Он едва сдерживает слёзки, чтобы не заплакать. Обычно в такие моменты рядом всегда был кто-то, кто обязательно успокоит, прижмет к себе и крепко обнимет… Однако в этот раз Денис обнаружил себя в совершенной пустой комнате.Куда делась мама? И где Даня?..
Спешно спустившись с кровати, мальчик поправляет пижамку и тихими неторопливыми шажками выходит из комнаты, вслушиваясь в каждый звук, способный указать на местоположение Москвы. Слышит голоса, доносящиеся из соседней комнаты — скорее туда! Его встречает Даня. Тот стоит у приоткрытой двери, вслушиваясь в знакомый голос. Этот человек в их доме частый гость, постоянно Мама его к себе вызывает и о чем-то долго-долго расспрашивает, а им потом ничего не рассказывает… Ну, ничего. Зато сейчас они, как говорится, точно «разведают обстановку» и обо всём узнают!Быть может, хотя бы сегодня скажут что-то про папу?..
Денис осторожно подбирается к самой двери. Получив одобрительный кивок от старшего братца, подходит ближе и, выглянув из-за светлой головушки, глядит в небольшую щелочку, вслушиваясь в разговор взрослых. Мария вглядывается в хмурое лицо, отчаянно пытаясь гнать от себя дурные мысли, однако с каждой прошедшей секундой гробового молчания делать это становится всё сложнее. Сложив руки на груди, сильнее цепляет темную ткань бордового свитера, совершенно бесцеремонно украденного у мужа под хитрым предлогом «одолжить». По спине пробегает острый холодок. Сейчас бы он наверняка смог согреть его, совсем замершего под гнётом отчаяния обреченного…Снова её детская прихоть всё испортила.
— Мои люди, те, кто сейчас в Ленинграде… Передали мне через эвакуацию кое-что, что может Вас заинтересовать. Гранатовая россыпь глаз дрогнула. — Что там? Товарищ предательски тяжело вздыхает и начинает копошиться в карманах, стараясь найти это самое «кое-что», из-за которого она сейчас заходится в нервной дрожи. Уже спустя несколько мгновений перед ней оказывается некрепко сжатая в руках потрепанная фотокарточка.Нет… Быть того не может…
— Нашли у самой набережной. Это ведь принадлежит ему? Забрав находку, Московская замирает, не в силах вымолвить ни слова. На фото всё хорошо: они у самой набережной Невы, Сашины каштановые пряди растрепаны, и он, растеряв плоды долгих трудов по приведению волос в пригодное для фотографирования состояние, счастливо смеется, подставив лицо северному ветру. Глядя на него, не сдерживают веселья и они с мальчишками: Денис уселся на его плечах и хлопает в ладошки, радуясь забавному виду отца, вокруг наматывают круги в догонялках Даня с Кирюшей, а Маша, держа на руках крохотных Костика и Родю, сама не в силах побороть счастливую улыбку.Ниже дата:
Май 27, 1941.
В горле встает удушливый ком Всё время, что шла Блокада, в сердце теплилась надежда — Саша справится. Выкарабкается, выстоит, и вновь будут они вместе и никогда впредь не позволят друг другу не то, что разъехаться, но и в мыслях не станут держать возможность ссориться… Тем летом она наговорила ему много лишнего, так и не успев извиниться. И что же теперь? Фотокарточка не могла оказаться в чужих руках просто так, ведь Саша никогда не терял ничего, связанного с ней…Значит ли это, что…
Нет… Нет, пожалуйста…
— Что-нибудь… ещё известно? — крепче сжала в руках находку, огладив пальцем крохотный залом. — Проверяли госпитали? Дома? Она перевела на него полный животного страха взгляд. Она — та, кого в здравом уме, если б ему не сказали, он бы никогда не принял за живое воплощение матушки-Москвы. Перед ним не добротная барышня, кто песни да пляски устраивает, каждого хлебом-солью встречает, не озорная егоза, первопроходица торжеств первомайских… но женщина. Женщина — хрупкая, нежная, — в её руках дрожащих лежала держава, что вот уже который месяц истекает кровью, и только на ней одной вера в Победу держится.Москву ведь отстояли… значит, жива надежда?
И эта женщина сейчас переживает горе. Как страна, по чьи полям грубо ступает чужой сапог, втаптывая черную кровь в святую землю. Как мать, чьи сыны остаются бездыханно лежать в высоких зарослях травы, и лишь ветер, что слабо колышет крохотные колоски, проросшие с лета, уносит домой память, смешанную с их совсем ещё… детским смехом. Потупил взгляд. Говорить ей правду сейчас было почему-то в разы страшнее, чем отдавать рапорт самому товарищу Сталину час назад. Он ведь — Вождь, в его руках сейчас управление всей страной, и холодная расчетливость затмевала собой любую вспышку гнева. Но она…Она — женщина. А страшнее разгневанной женщины… существа на земле нет.
— Я жду, — настойчиво. — Была сводка пару дней назад… На рабочем месте на Кировском не появлялся, в квартире тоже не застали. Она сглотнула нервный ком. Глаза смотрели в пустоту — казалось, будто бы видели иные миры… Где нет ни войны, ни боли… ни бесконечного страха, застывшего в воздухе и отчаянно пожирающего изнутри. — Когда был обход? — перебила. — Вечером. Часов около семи. К тому времени должен быть вернуться… — Что с госпиталями? — Мария Юрьевна, Вы уверены… — Не называй меня так, — вспыхнула она, стукнув кулачком по столу так, что дрогнула чернильница. — Тебе дан приказ: докладывать всё, как есть! Так исполняй же и не смотри на меня, как на девку! В ответ — короткий кивок. Сердце пропустило удар. Он не был уверен в том, что собирался ей сказать, хотя все улики… все факты говорили «за». Пожалуй, наблюдать за казнями на Лубянке было не так страшно, как решиться на эти слова.Разбить сердце женщине — разве существует более жестокий поступок?
— Тем вечером, когда нашли вещицу, — указывая на смятую фотокарточку в её руках. — Из госпиталя на Васильевском доложили, что… видели юношу, на него похожего. Сквозь тишину, повисшую в комнате, он отчётливо услышал бешеный стук чужого сердца, похожий больше на барабанную дробь — рвущуюся из клетки израненную птицу. — Возрастом около лет двадцати, кудрявый такой… и звать так же. Московская вновь сжала кулаки, проведя ногтями по дубовому столу. Глухой скрип разрезал тишину, ногти оставили на поверхности тонкие белые царапины. — Говори уже, — прорычала она. — Что с ним? — Дистрофия, товарищ Московская, крайняя стадия, — отчеканил по-солдатски. — Делали всё, что могли… шансов не было. Сквозь приоткрытое окно в комнату рвался ледяной ветер, гонимый с кровавых полей сражений. Казалось, в глубоких завываниях слышались отголоски рева моторов и отчаянных криков: «Ура!», что кричали юнцы — совсем ещё дети, едва встав со школьной скамьи, вынужденные покинуть родительский дом. Она помнила взгляд Платона — животный, испуганный, присыпанный пеплом взгляд. Лучистые голубые глаза видели слишком много смертей, и он каждую ночь просыпался с криками, в бреду шептал имена друзей, ещё не зная, что они погибли — все до единого. Помнила ярость Бори, когда, вернувшись с очередного вылета, он швырялся всем, что попадётся под руку, крича, что лично у Сталина пойдёт просить самолёт, чтобы лететь к самому Берлину — мстить за всех, кто так и остался лежать в умытых кровью полях, мальчишек его возраста, что не успели пожить… Помнила дрожь Максима. Как, сжимая в руках очередную чашку крепкого кофе, чтобы не спать, он словно в бреду шептал под нос, что ещё немного, и дело будет сделано. Сколько шифров перехвачено, сколько поймано шпионов и дезертиров… и сколько бессонных мучительных ночей захлебнулись в слезах. Они делали всё, что могли — чтобы мама и крошки Дениска с Данечкой могли спать спокойно, не боясь сирен и прожекторов.Но они сумели вернуться… а он?
Ветер трепал золотистые локоны, волнами осведающие на её дрожащих плечах. Особо юркие пряди то и дело касались щёк, упрямо лезли в глаза, норовя коснуться ресниц, но она не обращала внимания. Воздух вдруг показался полным свинцовой колючей крошки, больно давящим на лёгкие и лишая возможности дышать, стало невыносимо душно, будто на голову ей водрузили удушливый мешок.Нет… Нет, нет, пожалуйста. Этого не может быть… этого не должно быть!
Только не он…
Ты обещал, Саша! Клялся, что выдержишь, что всё будет в порядке, что выстоишь! Обещал, что вернёшься, и заживут они вновь, как мечтали — долго и счастливо, — и будут радоваться каждому дню, полному детского смеха и озорных выходок мальчишек…Что же это… обманул ты её, Саша?
Да как же ты… как же посмел?
— Уведи детей, — прошептала она, едва шевеля губами, и в этом шёпоте читалась вся яростная боль, что давила на сердце. — Но… — Живо. Он спешит уйти, и мальчишки, спрятавшись за дверью, едва успевают отскочить, дабы остаться незамеченными… как им казалось. Мама сидит в кресле, сжимая в руке маленькую потертую фотографию, и едва сдерживает слёзы. Снова… А почему? Ей сказали что-то плохое? Но ведь они разговаривали про Папу — они точно это слышали! Может, не получилось ничего узнать, и поэтому мама расстроилась? Ох, как много вопросов, на которые ещё и ответа не найти…Ой!
Обоих тут же хватают за локти две большие грузные ручищи. Дядька! Опять этот дядька! Он уже который день к маме заходит, и каждый раз после таких визитов она вся в лице меняется и грустной становится. И зачем только пускать этого гада, если ничего хорошего сказать не может и одно только горе сеет? — Пусти-и-и! — завопил Даня, упираясь пяточками в пол. — Пусти, а то я тебе все пальцы покусаю! — Покусаешь — к товарищу Сталину пойдёшь, — хмуро, уводя их дальше. — Он-то тебе ремня всыплет, как следует. — Пусть попробует! Я и его покусаю! Пусти, зараза! Денис, наблюдая, метал взгляд от братца к невыносимому дядьке. Когда-то точно так же папа вёл его на вокзал — в последний раз, уставший от бесконечных побегов и слез сынишки… — Куда Вы нас ведёте? — захныкал мальчик. — О-опять в ставку? — Не опять, а снова, — послышалось в ответ. — Мама ваша приказала. Там вам лучше будет. — Но… но мы дома быть хотим… — Да она постоянно так говорит, когда ты приходишь! — разозлился Московский-младший. — Если б не пришёл, ничего б она не приказала! Нам кашу сегодня обещали… и сказку! А ты испортил всё! Всё! Всё!!! Дверь с грохотом захлопнулась. Глухая тишина поглощала отголоски детских слез и криков — смеси упрямости и злого возмущения. Да, мальчики… мама снова нарушила обещание, не будет сегодня сказки. Одних вас оставила, но… так лучше будет, правда. Вы когда подрастёте — все поймете, и она надеется, обиды держать не станете.А сейчас…
Сашенька… милый мой, родной…
Господи…
— Нет… пожалуйста… Слово сорвалось с губ шепотом, сухим, как шелест мертвых листьев.Нет.
Громче. В нем был отказ верить. Отказ принять. — НЕ-Е-Е-ЕТ!!! Крик родился не в горле. Он вырвался из самой глубины её существа, из вековой боли, из страха… Нечеловеческий крик — вой раненой волчицы, вой матери, потерявшей дитя, вой самой земли, разрываемой на части… Она рухнула на пол, упала грудью на холодный пол, золотые волосы рассыпались, закрывая лицо. Но крик не прекратился. Он лился из непрерывно, страшным, сиплым, надрывающим глотку потоком. В нем не было слез — только сухая, невыносимая агония. — За что… За что?! ЗА ЧТО??? Кулаки судорожно колотили по полу, не чувствуя боли. Тело отчаянно корчилось в немом припадке абсолютного горя. Она видела его — мальчика с серебряными глазами, который приезжал к ней в Москву, дивился Кремлю, слушал ее рассказы о чести и долге. Видела малыша, кто совсем ещё неумело шагал к ней навстречу, протянув ручки и подняв на неё серебряные глазки, полные безграничного доверия и самой верной любви, на своём детском языке щебетал радостное слово, обращенное лишь ей одной: «Ма-ма! Мама!». Видела юношу, пылкого и упрямого, надевающего камзол. Видела любимого мужа и любящего отца, дарящего ей тёплую улыбку каждое утро, что они проводили вместе…Её Сашенька. Её мальчик…
Крик не стихал. Он заполнял комнату, бился о стены, о высокие потолки, о заиндевевшее окно, за которым продолжался ад… Она кричала за всех, кого не смогла спасти. Кричала за него. — Ты не можешь! ТЫ НЕ ДОЛЖЕН, САША!!! — вырвалось наконец из сплошного вопля, хрипло, отчаянно.Больше никогда.
Никогда она не прижмется к его теплой, живой груди, не услышит под ухом ровный, сильный стук его сердца. Никогда не вскинет голову, чтобы поймать его взгляд — серебряные глубины, где искрился озорной огонек или горела непоколебимая решимость. Никогда не увидит, как его лицо озаряется той редкой, счастливой улыбкой, которая сметала всю его взрослую суровость, делая его похожим на мальчишку. Улыбкой, которую она любила больше собственной жизни…Никогда.
Он больше не закружит её в порыве радости, не заставит визжать от смеха и страха потерять равновесие. Не услышит она его смеха — звонкого, заразительного. Не будет больше тех утренних мгновений, когда она нарочно запутывала пальцами его каштановые кудряшки, доводя его до смешного отчаяния. Он ворчал, краснел, клялся, что теперь опоздает в Ленсовет, а она смеялась, глядя, как он, весь сосредоточенный и серьезный, пытался часами уложить непокорные пряди, блестящие на солнце.Больше никогда.
Слова… Слова, которые она берегла, как самый драгоценный клад, надеясь когда-нибудь найти смелость сказать.«Прости… прости меня, Саша! Я люблю тебя…»
Они так и останутся камнем на сердце, невысказанными, ненужными. И его голос… Его тихий шепот, когда он, уставший, клал голову ей на колени и говорил что-то только для нее… Эти слова, его слова любви, признания, доверия… умолкли навсегда. Она так и не успела извиниться перед ним. И за это ненавидит себя ещё больше. Ей казалось, будто бы огромный раскаленный крюк вонзился глубоко в грудь, под самое сердце, и вырвал. И теперь вместе сердца, вместо всей души — страшная, бездонная рана. Боль — невыносимая, животная, первобытная. Как будто отрубили руку, ногу, выкололи глаза… Нет, хуже. Гораздо хуже. Это была боль утраты будущего, утраты смысла, утраны не смысла… собственной жизни. Воздух. Ей нужен был воздух, но легкие отказались работать. Горло сжалось в тугой, невыносимый спазм. Она открыла рот, чтобы вдохнуть, закричать, излить эту адскую муку — но вырвался лишь хриплый, сухой стон. Ни слез. Только жжение, как от песка в глазах, и эта чудовищная пустота, рвущаяся наружу.Что сказать детям? Как смотреть им в глаза после десятков, сотен, тысяч слов обещания — папа жив, здоров… папа вернётся?
Вскинула голову. Словно в забытии, повернулась к углу, где до сих пор стояла крохотная иконка Божьей Матери, что когда-то сумел спрятать Саша, дабы не сожгли её так же, как десятки других. Рубиновые глаза намертво впились в лик, плечи заходились в страшной дрожи. — Меня… меня забери! Но его не тронь! — удар по полу кулаком. — ТЫ СЛЫШИШЬ?! — ещё удар. — НЕ СМЕЙ ЗАБИРАТЬ ЕГО!!! — и ещё. — ТОЛЬКО НЕ ЕГО! НЕ ЕГО!!! Сердце внутри изнывало от ужаса и горечи, руки задрожади, и Московская вновь обессиленно рухнула на пол. Она лежала, содрогаясь в немом рыдании, без слез, только с короткими, сухими всхлипами, вырывающимися из пересохшего горла. Паркет под щекой отдавал холодом, точно могильная плита. Золотые волосы слипались на лице. В широко открытых глазах, смотревших в никуда, отражалось только пустое окно и бесконечная, всепоглощающая боль. Боль, которая была старше её самой и теперь, казалось, поглотит целиком, как когда-то поглотил огонь.Но тогда был смысл. Теперь…
Теперь была только леденящая, оглушающая пустота и невыносимый вой, застрявший где-то глубоко внутри, в разбитом сердце. — Пожалуйста…* * *
Холодно.
Слышно, как за окном истошно воет злой ледяной ветер. Рычит, извивается, сбивает с ног обессилевшие, сморенные голодом тела. Отметка термометра падает до минус тридцати двух, заледеневшие окна гулко скрипят от мороза, пока он когтистыми лапами царапает на тонком стекле вьющиеся снежные узоры. Кажется, будто сама зима этом году играет против изможденного города, сражаясь на стороне врага. В такую погоду обычному человеку даже на улицу выходить не хочется. Да и зачем? Холодно, мороз до костей пробирает и в дрожь леденящую бросает, от колючего ветра злющего глаза жмурятся, спрятаться хочется — бежать скорее домой, выпить горячий чай, обогреться…Но у них нет такой возможности.
Вместо горячего чая — странная горькая смесь, заваренная из столярного клея, настоящая диковинка, истинный раритет, далеко не многим доступный. Вместо домашнего тепла — крохотная печурка, буржуйка — единственная, кто может согреть в промерзшем до предела городе. На дрова идёт всё, что попадается под руку: книги, шкафы, тумбочки, картины… Если повезёт и успеешь забрать хотя бы парочку — дубовые доски, оставшиеся после домов, построенных умелыми ленинградцами для своих семей. Вместо еды — блокадный хлеб, называть который таковым едва ли хватает воли. Спасительные сто двадцать пять грамм, ставшие единственным источником жизни в окруженном городе. Ради него голодные обессиленные люди готовы идти на многое. В одной из соседних квартир молодая женщина на протяжении двух недель скрывала смерть пожилой матери, только бы удалось получить дополнительную продуктовую карточку. Без неё прокормить свою семью не сможет. Она ещё такая молодая, а уже совсем одна. Муж на фронте вот уже который месяц без известий, отец погиб под обстрелом школы прямо во время своего урока, мать от голода умерла… Остались двое маленьких детей. Девочке четыре, а мальчик — совсем крошечка, едва годик на днях исполнился. Жалко её, оставить их дома не с кем, а думать, что не прокормит — страшно…Страшно.
Кажется, люди уже забыли, что значит — мир. Когда над твоей головой не ревут моторы вражеских самолётов и ты, едва держась на ногах, не бежишь изо всех оставшихся сил по огромным сугробам холодной ледяной улицы в бомбоубежище, где очередной налёт пережидаешь, лелея надежду — твой дом ещё цел. Когда вся твоя жизнь не превращается в сплошную борьбу за выживание, не столько даже физическое, сколько духовное — наблюдать за тем, как каждый день уносит жизни близких тебе людей… Страшное зрелище. Но город не сдаётся. Его зажатое в тиски между двумя берегами ледяное сердце всё ещё бьется, и враг лишь сильнее затягивает стальные острые цепи, делая тяжелее, больнее… Город живёт. Верит — пока живы люди, пока готовы бороться, давать отпор захватчикам, помогать фронту гнать фашистскую гадину прочь с родного края — не потеряна надежда. Вытерпим, выдержим, выстоим…Победим.
В тихой квартире на Гороховой совсем холодно. Буржуйка не горит уже второй день, на дрова ушло всё, что было, и лишь висящие на обледенелых стенах портреты печально смотрят на изможденное замёрзшее тело. Александр устало и слабо вздыхает. Живой… Очередное данное себе перед ночью обещание он сдержал с поразительной точностью.Да только надолго ли, живой-то?..
В декабре у него ещё были хоть какие-то силы, коих едва-едва, но всё же хватало, чтобы работать на Кировском, а теперь что? Совсем не себя не похож. Вместо былого царственного величия теперь лишь помертвелые, заостренные от съедающего изнутри голода черты прежде светлого счастливого лица. Каштановые пряди небрежно падают на бледную серую кожу и едва заметно дрожат под поверхностным дыханием, скрывая за собой сомкнутые тяжёлые веки уставших глаз, чье серебряное свечение омрачили тысячи смертей. Сколько он уже не спал? Даже представить сложно, ещё тяжелее — мечту эту несбыточную в реальность воплотить. Спать хочется едва ли меньше, чем есть, но каждый раз, стоит закрыть глаза, он про себя без устали твердит одну единственную фразу, за четыре месяца Блокады ставшую уже чем-то вроде традиции: «Сегодня Я не умру…» Он всё же заставляет себя открыть глаза, в глубине души продолжая лелеять надежду на то, что вот-вот весь ужас кончится и, стоит ему взглянуть вокруг, вновь увидит он перед собой жену и сыновей, радостно ему улыбающихся, и те с весёлой, присущей им солнечной задорностью, как раньше утянут за собой в самый лучший из центральных парков, где ближайшие несколько часов проведут они все вместе… Возможность вернуться в эти счастливые мгновения стала бы главной его мечтой. И отдал бы он всё на свете, чтобы вновь увидеть их, и никогда бы ничего в жизни больше не попросил, только бы услышать их счастливые голоса и радостный смех!.. Но реальность оказывается совсем другой. Голодной, холодной и очень жестокой. На улицу выходить не хочется. До ближайшего источника воды идти нужно в конец улицы. Вот ведь радость — брести невесть сколько, когда даже стоять толком уже не можешь. Ещё и жить ему «повезло» в самом эпицентре бомбардировок…Но он должен. Нет. Обязан. Если хочет жить.
В Москве, за семьсот километров отсюда, ждут его жена и сыновья. Если он вдруг позволит себе опустить руки, то непременно погибнет. Погибнет он — падёт город. Падёт город — прорвут оборону. Прорвут оборону — погибнет семья.Нельзя этого допустить.
Вставать тяжело, особенно когда ноги от непроходящей слабости держать изможденное до предела тело отказываются, по спине то и дело бежит неприятный колючий холодок, а в голове с каждым днём всё меньше остаётся надежд на улучшение обстановки. Тонкие пальцы скрипача небрежно, чуть подрагивая надевают потрескавшуюся оправу. Сегодня, кажется, первое улучшение за последнюю неделю — шевелятся. И болят меньше. Но на них даже не смотрит. Не осталось ни былой изящности, ни нежной теплоты, что он Маше раздаривал, зная, как часто холодеют её крохотные ручки. Ничего. Только обтянутые кожей кости и постоянная боль. Больше ничего. Звучит удручающе. Что, если всё это напрасно, и скоро его слабое измученное сердце в самом деле остановится, как это предрекают в Берлине?.. Нет, ему нельзя о подобном думать. Маша всегда учила его смеяться в лицо опасности и идти вперёд с гордо вскинутой головой, наперекор судьбе и всем ненавистникам! Пускай он уже давно вырос, и она больше не его учитель, наставник и в принципе не несёт ответственности за него, даже спустя столько лет не смеет он ослушаться её наставления, золотистой нитью вплетенного в его жизнь.Маша…
Она нужна ему сейчас. Нужна так, как никогда прежде. В октябре, когда всё только начиналось, он не находил себе места от ужаса и беспокойства за неё, а узнав, что враг прорвался в Химки и находится в шаге от её города, вовсе едва не лишился чувств. Представить, что сейчас, в этот самый момент, за сотни километров отсюда мучаются и едва цепляются за жизнь его самые близкие люди он не мог, как и не мог подумать, что сделает с теми, кто позволил себе поднять на них руку. Сейчас, когда противник отброшен от столицы более чем на сотню миль, ему на душе стало чуть спокойнее, но раненое сердце продолжало трепетать об одной мысли о последствиях пережитого его семьей ужасе. Маша только недавно перестала бояться самостоятельно разжигать плиту и заходиться в дрожи при виде огня… Что же с ней происходит сейчас, когда она осталась совсем одна, а прежние страхи возвращаются и вновь набирают обороты? А Даня? Он ведь ещё ребёнок, маленький и жизни не знающий. Для него чуждо понятие «война» и всё, с нею связанное. Ему не объяснишь, почему папа далеко и не может помочь маме, не объяснишь, почему едва ли не каждый день на город падают сотни вражеских бомб, не объяснишь, почему всё его тело дрожит от разрывающей сознание боли, стоит снарядам упасть на территорию собственного города и лишить жизни жителей, стоящих до конца за каждую улочку и даже под угрозой смерти не смеющие отдать ни дюйма родной земли. Совсем крохотный, а уже герой — едва не погиб под артиллерией вражеской, а сам не сдался и матери пасть духом не дал, от немца защищая. И как там Денис, чьи полные слез глазки до сих пор мерещатся ему при взгляде на измученных голодом детей? Каково же ему сейчас находиться вдали от дома и видеть всё происходящее с мамой и братом? Они, конечно, не покажут… Но он мальчик умненький, сообразительный — сам всё увидит, сам поймёт. Весь в отца. Когда-нибудь, уверен Невский, война обязательно кончится. И они обязательно встретятся — он, Маша, мальчишки… И ребята. Петя, Софушка, Катюша и Костя… Как они там… Живы? Разум шепчет: «Живы», а сердце каждый раз с тревогой удар пропускает, стоит зазвучать убыстренному звуку метронома. Они ведь тоже на грани жизни и смерти балансируют, да не сдаются. Каждый раз ждут спасительный паёк из Ленинграда, часами стоят на пристани, в дымящиеся пустоши замершего в ледяной тишине города вглядываются и старшего брата в них ищут. Ничего… Вот кончится война, Он всем им отомстит. Отомстит за всё: за смертельный голод, за гибель собственных людей, за семью… За всех. И на их месте он бы побоялся. Ведь месть — блюдо, которое подают холодным. Улица встретила ледяным ветром и страшным холодом. Ему казалось, что его он уже давно перестал ощущать — да и нечем было, ноги и руки едва что-то чувствуют. Ноги отморозил совсем, пока воду в проруби набирал. Одна пожилая женщина упала прямо вниз и помощи просила, а люди, голодом ослабленные, сами на ветру как колоски качаются, куда уж тут — других поднимать… Пришлось ему лезть вниз и самому на помощь идти, стоя по пояс в ледяной воде. Так и не оклемался до сих пор. Кашель совсем замучил, а голова уже больше недели гудит от противного болезненного состояния. С руками вовсе вышла трогательная история. Единственные перчатки девочке соседской отдал. Она маленькая, лет девяти от роду, в очереди хлебной стояла и на ручки дышала, дабы хоть чуточку тепла им дать. Александр не удержался, снял свои перчатки и вручил этой малышке. Она молоденькая, у неё впереди всё, ей здоровой расти надо, а он… Переживёт как-нибудь. Ему выжить главное — красоваться уже всё равно нечем. — Какие люди, — тихий мужской голос раздаётся совсем рядом, и Невский слабо поворачивает голову в его сторону. — Здрав будь, Александр Петрович. — Здравствуйте, Леонид Аркадьевич, — отвечает хрипло и едва слышно. Совсем сил не осталось. — Как Ваше здоровье? Леонид Аркадьевич — человек в городе не шибко знаменитый, но у всех на слуху как приятный и весёлый дедушка закрепился. В молодости занимал какую-то интересную должность на предприятии Московском, после Революции перебрался в Петроград, где в итоге и остался — полюбился, дескать, город славы Имперской. — да вскоре всю семью сюда перевез. Хорошо жизнь текла: и карьера в гору пошла, и дети по собственным семьям разбрелись, и внуки родились… «Счастливая старость», — думал Леонид Аркадьевич, да Война, будь она неладна, всем планам помешала. — Да живой, вот. Дочь на завод пошла — снаряды там, вроде как, производить будет, так хоть жить начнём, а то меня, пенсионера, ни на фронт, ни на завод уже не пустят, — по-доброму смеётся он. Вдруг нахмурил брови и тут же распахнул глаза — широко-широко, будто увидел нечто, страшнее всего того, что вынужден наблюдать ежедневно. — Сашка, да ты ж чего это… седой весь? Виски-то… — он хотел дотронуться, но Невский дернулся, отводя взгляд. — Не надо. — Места живого нет, исхудал совсем… — замолчал, словно стыдясь того, что сказать хочет. — Как же ты, Сашка? Ему хотелось ответить «плохо» или, ещё хуже, «умираю». Самое подходящее описание того, что он сейчас чувствует. Кто-то явно осудит его за подобные мысли, да и сам он никогда не допускал их возникновения даже в самые тяжёлые для себя времена, но…Не в этот раз.
Последние несколько дней его не покидает странное и, стоит признать, пугающее чувство. Всё вокруг для него вдруг стало безразлично — ни лежащие на заснеженных улицах трупы, ни полуживые ленинградцы, едва перебирая ногами волочившие за собой саночки, кто с водой, а кто и с очередным погибшим родственником — ничего из этого более не вызывало никаких эмоций. Одно мучило: безумно хотелось спать — лечь, закрыть глаза и больше никогда не просыпаться, не чувствовать себя так скверно, как сейчас, когда изнутри пожирает нечто, высасывающее не то, что силы, которых и без того едва хватает на то, чтобы кусочек хлеба синюшными костистыми пальцами обхватить, а саму жизненную энергию. Ему правда кажется, что до конца этой недели он не дотянет. Однако пристрастие такими словами разбрасываться он считал делом «не от большого ума», а учитывая высокую развитость собственной культуры, себя к категории страдающих подобным недугом людей не причислял. — Лучше. — Страшно тебе? Перед ним сейчас выбор из двух зол ребром встал. Для своих людей, вроде как, всесильным, нетерпящим излишнюю жалость и уверенным в Красной армии казаться хочется — дескать, да, трудно сейчас, но ведь могло быть и хуже, а потому не отчаиваемся и ждём с фронта благих вестей — Москву ведь отбили! — а с другой… С другой — страшно до жути. Кричать, метаться, в объятиях чужих затеряться хочется, чтобы успокоили, прекратили страдания эти, бессмысленными и, главное, совершенно невинными жертвами оборачивающиеся, заверили, что вытерпит он всё, выдержит, и люди его с ним вместе выстоят фашистской гадине назло, и погонят вскоре прочь с земель его северных полчища эти чёрные… Вот только не к кому ему пойти. Некому его жалеть. И нужна ли она, эта жалость? Ему выжить главное — продержаться чуть-чуть совсем, до весны хотя бы, пока холода не уйдут, а там уже им всем легче станет. — Когда хлеб на три задержали — тогда было страшно, — хмурится. — Сейчас уже нет. За себя уж точно. — А за кого страшно? Александр в ответ глухо вздыхает и сильнее в шарф чёрный кутается, лицо от холода пряча. — Настойчивый Вы, Леонид Аркадич. За Вас и остальных страшно. — Да нам разве ж будет чего, — улыбается тот. — Ты, главное, сам держись. А уж мы-то наше бравое дело как пить дать знаем — выстоим! Отобьем гадов-фрицев сначала, а потом, э-э-эх! — замахивается дрожащей от слабости рукой, изображая удар. — Прочь с земли родной погоним! Черевички свои собирать успевать не будут, как быстро побегут! Дедушка зачем-то по сторонам озирается, словно ищет кого-то, и вскоре вновь на собеседника глядит. Смотрит ещё странно так… Невскому даже казаться начинает, будто с ним самим не так что-то. Он, конечно, последние месяцы не шибко смахивает на человека, в ладах с самим собой пребывающего, но не настолько же всё плохо! — А Лизоньку куда дел? Неужто захворала и дома осталась? Вместо ответа на Леонида Аркадьевича обрушивается помертвелый, напрочь лишенный былой доброжелательности потухший блеск ледяного серебра. Хрупкие снежинки застывают на черных ресницах, и лишь их слабое подрагивание под дуновением ледяного ветра вдыхает жизнь в помертвелый взгляд.Умерла Лизонька. Три дня назад. У него на руках…
— Там же, где и вся её семья. — Прости… Прости, не знал. Бедный ребёнок… Молчание затягивалось. Нужно было что-то выдумать. Что-то такое, что не вгонит Александра в ещё большее уныние. — Я ж это… Чего сказать-то тебе хотел… Крупная рука касается плеча и легко стучит по нему в попытках приободрить. На покрытом морщинками лице появляется слабая улыбка. — Держись, Сашка. Вот как хочешь — держись! Так ты нас напугал, когда посреди площади в обморок свалился… Всё, думали, беда — потеряли тебя. Ты ещё так долго в себя не приходил, мы мысленно каждый с жизнью распрощаться успели. Без тебя ж и города нашего нет! — Выдержу, Леонид Аркадич, — тихо отвечает и взгляд прочь отводит, куда то вдаль смотря. Сам стоит, не шелохнется, только ветер ледяной треплет пряди каштановые, да снежинки январские глаза колют. Даже растаять не могут — продрог совсем. — Вы сами держитесь, семью берегите, — вновь на дедушку смотрит и сгибает губы в попытке улыбнуться. — На Вас вся надежда моя держится.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!