Часть 28 В преддверии Рождества

31 марта 2026, 19:26
      Полдень в Латинском квартале окутал Анну и Якова морозной свежестью и мягким зимним солнцем, ласкающим обнажённые ветви вековых платанов. Позавтракав в крохотном уютном кафе на улице Вожирар — где пахло свежемолотым кофе и тёплыми круассанами, а за столиками оживлённо переговаривались студенты Сорбонны и пили кофе утончённые дамы с томиками стихов Поля Верлена, — они, улыбаясь друг другу и не сговариваясь, шагнули в ворота Люксембургского сада.       На широкой аллее, ведущей к дворцу, они встретили пары, неторопливо прогуливавшиеся в элегантных длинных пальто и меховых накидках. Дамы в модных шляпках и мужчины, приподнимаюшие в знак приветствия цилиндры и шляпы, кивали друг другу. Кое‑кто останавливался обменяться новостями или восхититься первым снегом, который едва прикрывал землю тонким искрящимся слоем. Издалека доносились смех и звонкие голоса: где‑то играли дети.       В воздухе витал аромат далёких пекарен и едва уловимый запах хвои от рождественской ели, которую у боковой аллеи устанавливали работники. Дерево украшали стеклянными шарами, мерцающими в солнечных лучах, и миниатюрными свечами в латунных фонарях. Рядом торговец в тёплой вязаной шапке предлагал горячие каштаны и глинтвейн — пар поднимался от кружки, смешиваясь с морозным воздухом. Поодаль, на одной из скамеек, художник в ярко-красном берете набрасывал пейзаж углём, время от времени потирая руки, чтобы согреться.       — Нет сил расстаться с тобой, — призналась Анна, её дыхание вырвалось лёгким облачком пара.       — Пройдёмся ещё немного, — Яков Платонович потянул девушку на аллею, залитую золотым сиянием, на которой, припорошённые едва заметным инеем, выстроились мраморные статуи — королевы и герцогини в тяжёлых одеяниях; их лица казались почти живыми в игре света и тени. Бронзовые фонари, украшенные витиеватыми узорами, уже готовились к вечеру: фонарщик в синем мундире проверял фитили, напевая старинную песенку.       — Кто это? — Анна кивнула на мраморную фигуру в длинном платье с большим воротником: дама держала в левой руке скипетр, а её строгое лицо словно оценивало каждого, кто проходил мимо.       — Это Мария Медичи — вторая супруга Генриха IV, — уверенно ответил Штольман. — Благодаря ей в Париже появился этот сад. Вероятно, она захотела воссоздать в центре Парижа уголок тосканской земли — своей родины. Взгляни: линии аллей, террасы, даже эти бездействующие фонтаны — всё напоминает итальянские виллы.       Яков Платонович и Анна одновременно повернули головы к покрытым лёгким пушком снега каменным ступеням террасы. Они вели к парадной лестнице дворца, который напоминал флорентийское палаццо: его охристые стены отливали в солнечных лучах тёплым медовым светом.       Девушка остановилась, вдохнула морозный воздух и улыбнулась Штольману.       — Анна Викторовна… — голос его странно дрогнул, в нём явственно прозвучала затаённая боль. Штольман замер и пристально посмотрел на девушку. В глубине его глаз боролись два чувства: отчаянное желание узнать правду и мучительное опасение бесцеремонно нарушить границы того, что по праву принадлежало только Анне. — Но я не могу не задать этот вопрос. Эскулап Павла Сергеевича сообщил мне, что в больнице вы заявили, что вы — невеста штабс‑ротмистра Шилова.       — Яков, мне пришлось сказать, что я — невеста Павла Сергеевича, чтобы мне позволили заботиться о нём, — Анна опустила глаза, её пальцы нервно затеребили край перчатки, оставляя на светлой ткани едва заметные складки.       — Но я видел вас вместе! — в голосе Якова прорвалась горечь. Он сделал шаг вперёд и, резко остановившись, взглянул на Анну. Его пальцы непроизвольно сжались, а на шее забилась тонкая жилка. — Он поцеловал вас!       — Видели? — девушка широко раскрыла глаза, в них отразилось искреннее изумление. — Когда?       — В прошлое воскресенье в Латинском квартале, — Яков сжал кулаки, стараясь унять внутреннюю дрожь, которая предательски передавалась рукам. Он словно заново пережил тот момент: вечернюю улицу с шумными кафе и — Анну и Шилова, стоящих слишком близко друг к другу.       — А когда вы приехали в Париж, Яков Платонович? — чужим, отстранённым голосом спросила девушка. Её голос прозвучал ровно, но в нём проскользнули нотки, выдавшие охватившие её эмоции растерянности и удивления.       — Еще в субботу вечером варшавским. Мне Ульяшин дал ваш адрес. Я отправился в Латинский квартал и оказался невольным свидетелем вашего прощания с господином Шиловым!        Яков говорил резко, почти отрывисто, словно каждое слово давалось ему с трудом. Его взгляд метался по лицу Анны, пытаясь прочесть в нём хоть намёк на объяснение.       — И посчитали, что вправе вот так исчезнуть, как и год назад? — в голосе Анны прозвучала звенящяя обида, её губы дрогнули, руки бессильно опустились вдоль тела.       — А что я должен был делать, после того как увидел вас с Павлом Сергеевичем? — Яков отвернулся, его профиль чётко прорисовался на фоне ясного неба. Солнечный свет подчеркнул резкие черты лица, заострившиеся от внутреннего напряжения. — Как в пошлой пьесе появиться перед вами и требовать объяснений? Эта роль не по мне!       — А у вас нет и тени сомнения, что поступили правильно? — Анна шагнула к нему, её глаза сверкнули гневом, в них вспыхнули яркие искры, отражающие бушующую внутри бурю. Она подняла подбородок, словно бросая вызов. — Год назад, пока я спала, вы спокойно оделись и вышли из номера гостиницы в Затонске, не посчитав необходимым даже попрощаться со мной. Вот так просто вышли и канули в неизвестность. Мне все говорили, что пора перестать думать о вас, надеяться… Все уже похоронили вас. А я продолжала верить…       Голос Анны дрогнул, она с трудом сглотнула, пытаясь унять комок в горле. Её руки слегка дрожали, но она сжала их в кулаки, пряча эту слабость.       — Вы сказали в ту ночь, что мы должны быть вместе. А потом просто исчезли — без прощального слова, без записки. И вот теперь вы снова здесь — и обвиняете меня, даже не пытаясь понять!       Её голос сорвался на шёпот, полный горечи.       Яков медленно повернулся к ней. В его глазах читалась смесь ревности, боли и раскаяния. Он заметил, что дрожат ресницы Анны, а в глазах, обычно таких ясных и спокойных, плещется обида.       — Аня… — наконец произнёс он хрипло. Он хотел что‑то сказать, но слова застряли в горле.       Анна на мгновение замерла, словно окаменев. Затем её плечи опустились — медленно, тяжело, будто под навалившейся незримой тяжестью. Взгляд, только что полыхавший гневом, потух: из сверкающего и резкого он превратился в пустой и отрешённый, словно в нём погас последний огонёк.       — Вы так и не научились мне доверять, — прошептала она едва слышно, так, когда каждое слово даётся с мучительным усилием. Голос дрогнул на последнем слоге, а пальцы непроизвольно сжались в кулаки и тут же безвольно разжавшись. — А без доверия нет любви, Яков Платонович!       Молча продолжая шагать рядом, они, как сговорившись, избегали смотреть друг на друга. Дорожка под ногами казалась бесконечной, а тишина между ними — давящей, осязаемой. Коротко взглянув на шагающего рядом Якова, Анна замедлила шаг, а через некоторое время остановилась и резко повернулась к нему. В этом движении читалась внутренняя борьба — казалось, что она пытается одновременно и оттолкнуть, и удержать Якова.       — Будьте любезны, Яков Платонович, найдите для меня свободный фиакр, — произнесла она ровным, почти механическим голосом. — Мне необходимо отправиться в больницу. Я взяла на себя труд заботиться о Павле Сергеевиче, а с вами…       Анна не договорила: её губы дрогнули, она резко оборвала фразу — словно она посчитала неуместными так и не произнесённые слова. Резко развернувшись, она зашагала быстрым шагом в направлении ворот, чуть ли не срываясь на бег.       — Аня! — Штольман догнал девушку, сделав несколько широких шагов, и, схватив за локоть, заставил остановиться. Его пальцы слегка сжали руку — не грубо, но настойчиво. В его глазах читалась растерянность, почти отчаяние.        — Но нельзя же так, вы даже не выслушали меня! Я должен всё рассказать вам…       Анна на мгновение замерла, не оборачиваясь. Плечи её чуть заметно дрогнули, но она не повернулась.       — Яков Платонович, — её голос прозвучал глухо, отстранённо, — я знаю самое главное: ВЫ ЖИВЫ! А остальное уже не имеет значения.       — Вы даже не хотите знать, где я был всё это время? — в голосе Штольмана прорвалась горечь, почти обида. Он шагнул вперёд, пытаясь поймать взгляд девушки, но она упорно смотрела в сторону.       — Хочу, — тихо ответила барышня, на долю секунды в её голосе промелькнула боль. — Но как‑нибудь в другой раз. А сейчас мне действительно нужно вернуться в Отель‑Дьё.       Девушка мягко высвободила руку и, не оглядываясь, направилась к выходу из парка. Штольман остался стоять на месте, глядя ей вслед. Расстояние между ними росло с каждым её шагом — как невидимая пропасть непонимания и утраченного доверия.

***

      Отель‑Дьё жил своей жизнью больницы. В воздухе ощущалась плотная смесь запахов: устойчивый — крови, резкий — карболовой кислоты, травяных настоев и едва уловимый запах гнили. Сквозь узкие высокие окна с редкими витражными вставками пробивался яркий свет парижского дня, ложась косыми полосами на выцветшие занавески и грубые холщовые простыни.       — Как он? — Анна заглянула в бледное, с запавшими глазами лицо Павла и повернулась к сестре милосердия, которую сменила у постели раненого.       — Перед перевязкой утром пришёл в себя и спрашивал о вас, — ответила та почти шёпотом.       Тонкая ширма, отгораживающая постель Павла Сергеевича, не сдерживала звуков и запахов страданий: где‑то рядом хрипло дышал человек, в дальнем конце палаты кто‑то монотонно читал молитвы, а из‑за соседней перегородки доносился приглушённый разговор врачей — отрывистые латинские термины, металлический звук инструментов, шуршание бинтов. Бесшумно сновали сиделки в строгих тёмных платьях и белых чепцах; сёстры милосердия с усталыми, но сосредоточенными лицами проносили подносы с лекарствами, тазики с окровавленными повязками, дымящиеся кружки травяного чая.       После укола морфия Павел забылся, лёжа на животе. После перевязки его спина, испещрённая тёмно‑красными участками кожи, местами покрылась волдырями; её смазали болеутоляющим бальзамом и на время оставили открытой. Рану на левом боку, обработав, закрыли повязкой, на которой уже проступили свежие пятна крови. Штабс‑ротмистр дышал прерывисто, с хрипами на вдохах, а под веками, даже во сне, угадывалось напряжение — боль, приглушённая морфием, не отпустила его полностью.       Анна поставила на столик у кровати небольшую плетёную корзину. В ней, заботливо завёрнутые в вощёную бумагу, лежали несколько ломтиков свежайшего сыра с благородной корочкой, сочные пластины копчёного мяса и пара ещё тёплых, румяных булочек с золотистой корочкой — всё это она приобрела в ближайшей лавке на острове Сите. Любезный лавочник — седовласый мужчина с аккуратными бакенбардами, лично уложив покупки, учтиво поклонился и заверил, что продукты самого лучшего качества.       Девушка, слегка склонив голову и понизив голос почти до шёпота, обратилась к сиделке:       — Будьте так добры, принесите, пожалуйста, большую кружку травяного отвара для раненого. Свежего, горячего, с ромашкой и липой, если найдётся.       Анна решила, что, как только Павел придёт в себя, она обязательно заставит его выпить целебный настой, который придаст ему сил. А затем уговорит его съесть хотя бы немного сыра и мяса.       Травяной запах ромашки и цветков липы из кружки, наполненной горячим отваром, заставил Анну невольно улыбнуться. Сидя на деревянном стуле около постели Павла, она закрыла глаза и ясно представила затерявшуюся среди разросшихся лип Царицынскую улицу в Затонске — тихую, утопающую в зелени, с тропинками, усыпанными опавшими лепестками. Она увидела лужайку перед родным домом, раскинувшуюся широким ковром, бело‑жёлтую от расцветших ромашек: их нежные белые лепестки с золотистыми сердцевинами пестрели повсюду, то склоняясь под лёгким дуновением ветра, то вновь выпрямляясь в лучах полуденного солнца. В воздухе витал тонкий медовый аромат, смешиваясь с запахом свежескошенной травы, раздавалось негромкое жужжание пчёл, деловито перелетающих с цветка на цветок. Анна словно снова ощутила тепло летнего дня, услышала шелест высоких трав и мягкий скрип старых ворот, ведущих в сад, где ветви яблонь склонялись почти до земли под тяжестью румяных плодов. Всё это — и запах отвара, и воспоминания — наполнило душу тихой, светлой радостью, на мгновение унесли прочь тревоги и неотступные, терзающие душу, мысли о ссоре с Яковом.       — Анна Викторовна, — хриплый голос заставил её вздрогнуть и открыть глаза. Павел Сергеевич лежал на животе, повернув к ней бледное, покрытое испариной лицо с выступившей на лбу глубокой морщиной.       — Павел Сергеевич, как вы? — девушка вскочила и наклонилась, внимательно всматриваясь в его лицо.       — Сносно, — Павел попытался улыбнуться, но улыбка вышла вымученной. — Но могло быть и лучше.       — Пить хотите? — в голосе Анны прозвучала неподдельная забота.       — Очень, — штабс‑ротмистр бросил жадный взгляд на кружку, стоявшую на столике рядом с кроватью. Его пересохшие губы дрогнули.       — Давайте я вам помогу лечь на правый бок! — Анна наклонилась к нему.       — Я хочу сесть, — нетерпеливо произнёс Павел, пытаясь приподняться на локте. Движение получилось резким, порывистыми — видно было, что боль сковывает каждое движение.       — Какой вы, однако, Павел, — укоризненно покачала головой Анна, мягко, но настойчиво опуская его обратно на подушки. — Только с разрешения доктора, а он пока не разрешил вам сидеть. Давайте я вам помогу повернуться на бок.       — Я сам, — упрямо выдохнул Павел и медленно, с трудом повернулся на правый бок, стиснув зубы от боли. На мгновение его лицо исказилось.       Анна вздохнула, стараясь скрыть беспокойство и, схватив белый фарфоровый поильник с длинным носиком, осторожно перелила теплый отвар из кружки в него. Затем, поддерживая голову штабс-ротмистра свободной рукой, поднесла к его губам. Он с жадностью сделал несколько глотков, на мгновение замер, переводя дыхание, и благодарно кивнул.       — Анна Викторовна, Михаил … Яков Платонович вытащил его из горящего дома? — спросил с нарастающим беспокойством Павел.       Девушка растерянно взглянула на него, её губы дрогнули в горестной улыбке, а глаза наполнились слезами, которые она изо всех сил старалась сдержать. На некоторое время повисла тяжёлая тишина, нарушаемая лишь прерывистым дыханием Павла. Он на несколько секунд закрыл глаза и тяжело вздохнул. Чуть сипящим от напряжения голосом, выдававшим его душевную боль, он сказал:       — Не надо было мне вытаскивать Михаила из Затонска. Не погиб бы… — последние слова он произнёс почти шёпотом, признаваясь в собственной вине.       — Вы не можете быть уверены в этом, Павел, — печально возразила Анна. Её голос звучал мягко, но твёрдо. — Вы лучше меня знаете, что служба в полиции — опасное занятие.       Павел медленно поднял глаза и уставился в одну точку.       — Он так и не завёл семью, — произнёс он глухо. — Один на белом свете… Ни жены, ни детей, ни близких, кто бы ждал его дома. Только я — да и то, не уберёг…       Сильный толчок в солнечное сплетение заставил Анну согнуться, сидя на стуле. Очертания палаты постепенно расплылись, голос штабс‑ротмистра стал глуше и через некоторое время исчез. Она ощутила, как по спине пробежал холодок — не от сквозняка, а от чего‑то иного. Девушка ощутила, как её собственное дыхание замедлилось. Окружающая действительность сначала наполнилась призрачными бликами, затем видение стало более чётким.              Перед Анной появилась знакомая до боли улица в Затонске с выстроившимися в ровный ряд крепкими пятистенками. Ставни кое‑где покачивались на петлях. Дорогу между домами покрывала россыпь серебристой росы — она мерцала в сумеречном свете, словно рассыпанные крохотные светлячки. Одно ярко освещённое окно притянуло Анну…       Молодая женщина в ночной, длиной до пят, сорочке стояла перед небольшим зеркалом, висевшим на стене: она медленным движением погладила ладонью округлившийся живот и, улыбаясь, уверенно сказала своему отражению: «Вернётся домой Миша… Кто же от сына откажется? Вот напишем ему письмо, и вернётся он… Что ему в столицах делать? Затонский он, свой…»       Внезапно женщина в сорочке подняла глаза — не на своё отражение, а прямо на Анну. Её улыбка дрогнула, в глазах мелькнуло что‑то тревожное, она заметила, что за ней наблюдают…       — Ты видишь меня? — беззвучно прошептали её губы.       Комната начала растворяться в дымке, очертания размываться, а голос женщины затихать, словно уносимый ветром:       — Передай ему… пусть вернётся…       Видение постепенно расплылось; Анна увидела под собой жёсткий край больничной койки, услышала прерывистое дыхание Павла. Он смотрел на неё широко раскрытыми глазами, приоткрыв от удивления рот.       — Анна… — выдавил он с изумлением. — Анна Викторовна, вы видите меня? У вас такой странный взгляд, словно вы заглянули в преисподнюю. Что с вами произошло? Я вас такой никогда не видел…       — Всё хорошо, Павел Сергеевич, — губы Анны растянулись в слабой улыбке. — Я так и не привыкла ещё к своему странному дару.       Павел пытался отыскать в её глазах привычную теплоту, увидеть мягкую улыбку, но вместо этого наткнулся на что‑то чуждое, пугающее — за взглядом барышни Мироновой скрывалось нечто иное, древнее и непостижимое. От этого внутри у него всё сжалось: сердце пропустило удар, а ладони невольно похолодели.       — Вы… вы это сделали? — его голос дрогнул, стал тише, и почти шёпотом он добавил:       — Опять ушли туда, куда нормальным людям хода нет?!       Штабс‑ротмистр хотел протянуть руку, коснуться плеча девушки — успокоить и самому успокоиться, — но замер на полпути. В его груди клубились противоречивые чувства: любовь боролась с глубоко укоренившимся предубеждением. Он никогда не понимал тех, кто восхищался даром медиумов, считая его волшебным, почти божественным. «Божественным? — мысленно фыркнул Павел. — Какому идиоту такое могло прийти в голову? Анна такая светлая… Как жаль, что в ней есть это тёмное, которое так меняет её, превращает в почти чужую».       Он глубоко вдохнул, пытаясь унять внутреннюю дрожь, и всё‑таки решился: его рука коснулась её ладони — робко, неуверенно, словно он боялся, что прикосновение обожжёт. Пальцы едва ощутимо скользнули по её коже. Он задержал дыхание, ожидая какой‑то реакции. Но Анна не отстранилась.       — Что вы видели? — тихо спросил Павел. В этом вопросе смешались тревога, любопытство и затаённая мольба: «Вернитесь ко мне. Будьте прежней».       — Павел Сергеевич, тело Михаила Ульяшина надо отправить в Затонск, — уверенно заявила барышня Миронова. — Он должен упокоиться на Родине.       Павел на мгновение замер, переваривая услышанное. Мысли всё ещё путались: он пытался совместить в один образ две Анны: только что вернувшуюся из какого‑то жуткого видения и произносящую чёткие слова пожелания. В груди неожиданно защемило — он вспомнил события ночи, когда Михаил, рискуя собой, спас его.       — Это нелегко будет сделать, — задумчиво протянул он уже более твёрдым голосом, стараясь взять себя в руки. — И не только из‑за значительных расходов — придётся ждать окончания следствия. Разумеется, с помощью лиц, обладающих властью, это удастся организовать. Я при первой возможности обращусь к отцу. Он — очень влиятельный чиновник! Надеюсь, он не откажет… Ульяшин спас меня той ночью!

***

      За неделю до Рождества Нину охватило гнетущее беспокойство. Всё началось с того, что из‑за тяжёлой двери, на мгновение приоткрывшейся в коридор тюрьмы, донеслись резкие звуки: дробный стук молотков, пронзительный визг пилы, вероятно, снаружи. Эти звуки, чуждые тишине крепости, заставили её вздрогнуть. Ещё больше встревожил пристальный, многозначительный взгляд охранника из жандармов. Он посмотрел на неё так, как смотрят, наверное, на обречённых перед их смертью — холодно, без тени сочувствия, словно она уже перестала быть человеком в его глазах. Сердце Нины при этом взгляде сжалось, по спине пробежал ледяной озноб. Один из болтливых охранников ненароком проговорился, что процедура казни происходит в небольшом отгороженном дворике цитадели — во внутренней тюрьме Шлиссельбургской крепости. С тех пор Нина ловила каждый звук, вздрагивала от любого шороха и всё чаще представляла себе этот мрачный дворик.       «Нет, этого быть не может! Как всё несправедливо!» — с этой горькой мыслью Нина Нежинская пробуждалась каждодневно в тесной камере Шлиссельбургской крепости. Мрачные стены, выкрашенные в тускло‑серый цвет, казались ей живым воплощением приговора — окончательного и бесповоротного.       «На моих руках нет крови, — шептала она, проводя рукой по холодным камням стены. — Мореля лишил жизни Лассаль. А князя Разумовского… Кто же? Я и впрямь не знаю. Да, я приказала Лассалю устранить эту затонскую ведьму Миронову. Она околдовала Штольмана — моего Штольмана. Но я не убивала её. Я лишь… распорядилась. Пальцем не коснулась этой чокнутой».              Но утро перед казнью поразило Нину Нежинскую своей обыденностью. Когда в камеру вошли три жандарма, что уже само по себе было необычным, она сразу всё поняла. Молодой офицер, избегая смотреть на неё, сказал лишь: «Одевайтесь».       Нина суетливо схватила платок, потом отбросила — руки дрожали, пальцы не слушались. В груди застыл ледяной ком, который с каждой секундой разрастался, мешая дышать.       «Это не со мной, — пронеслось в голове. — Это какой‑то нелепый сон, сейчас я проснусь…»        Но реальность безжалостно напомнила о себе: грубоватая ткань платья под пальцами, скрип половиц под сапогами жандармов, тяжёлый запах сырости и железа, пропитавший камеру.       Она машинально потянулась к маленькому зеркалу на стене — когда‑то оно казалось ей бесполезной роскошью, но теперь вдруг захотелось в последний раз увидеть своё лицо. Отражение встретило её бледной, почти прозрачной женщиной с расширенными от ужаса глазами.        «Неужели это я?» — мелькнула отстранённая мысль.       В ушах зазвучали обрывки воспоминаний — осколки прошлого, которые вспыхнули с невероятной, почти болезненной яркостью. Счастливый смех сына Володи… Он так искренне радовался, когда она появлялась в маленьком имении её родителей, где он жил: выбегал навстречу, раскидывал руки и с разбегу бросался в объятия, а его глаза сияли неподдельной радостью.       Нина словно наяву ощутила запах травы, густой, терпкий, наполненный летним теплом,который обволакивал её, когда она с мальчиком спускались к реке. Там, на берегу, буйно цвела сирень: тяжёлые кисти цветов покачивались на ветру, а воздух был пропитан сладким, чуть дурманящим ароматом. Они садились на старую скамейку, Володя что‑то увлечённо рассказывал, размахивал руками, а она слушала и улыбалась, думая о каких‑то будничных вещах, не подозревая, что эти мгновения станут драгоценными.       «Я не успела сказать столько важных слов Володечке», — с острой, почти физической болью осознала Нина, и слёзы невольно навернулись на глаза. Мысль о том, что она не увидит, как он растёт, не сможет обнять его, пронзила её сердце ледяной иглой.       «Но Якоб сдержит слово, — попыталась она утешить себя. — Он позаботится о нём. Володя будет в безопасности…»       Воспоминание о Штольмане обожгло её новой волной горечи. Как он любил её! Бескорыстно, искренне, без тени расчёта — единственный мужчина, который видел в ней не фрейлину имератрицы, а просто женщину со всеми её страхами и мечтами. А она… Она так и не смогла в полной мере оценить эту любовь, не ответила ему тем же, отгородилась от его чувств, не пожелала довериться.       Горькое сожаление охватило Нину, сдавило грудь так, что стало трудно дышать. Времени больше не осталось — ни для слов, ни для извинений, ни для того, чтобы исправить ошибки прошлого.       Платок снова оказался в руках. На этот раз она прижала его к губам, чтобы сдержать рвущийся наружу крик. Страх накатывал волнами, то сковывая тело оцепенением, то заставляя сердце биться так отчаянно, будто хотело вырваться из груди.       «Нет, — мысленно возразила госпожа Нежинская, когда-то высокомерная фрейлина императрицы, невидимому приговору. — Я не стану умолять. Не покажу, как мне страшно».       Глубоко вдохнув, Нина расправила плечи и подняла голову. Взгляд случайно упал на тонкий узор трещин на стене камеры — она вдруг отметила, что раньше никогда не замечала, насколько он похож на карту неведомых земель. Эта мелочь почему‑то показалась ей невероятно важной, словно напоминанием: жизнь состоит из тысяч таких деталей, и даже сейчас, в последние минуты, мир продолжает быть удивительно живым.       — Я готова! — произнесла она неожиданно твёрдым голосом, и сама удивилась, как спокойно прозвучали эти слова.       Офицер наконец посмотрел на неё — всего на мгновение, но в его глазах она уловила что‑то похожее на смущение или даже сочувствие. Жандармы молча двинулись к двери. Нина сделала шаг вперёд, стараясь идти ровно, не спотыкаясь. Платок так и остался зажатым в побелевших пальцах.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!