xv: хоть на шее и оберег, но над морем — лишь белый флаг
21 августа 2022, 19:00было счастливо и пиздато, чего бы ему не быть, если солнце в глазах, а город еще не спит. было нежно, но не везло, выбирал-то всегда не тех, а потом умирал во снах, животом на сыром песке, словно выбросили на брег, ты испуган, и гол, и наг, хоть на шее и оберег, но над морем — лишь белый флаг.
Тому в один момент кажется, будто он словил джекпот. Руки совершенно по-идиотски дрожат, взгляд — обычно сосредоточенный, внимательный, — плывёт, мутнеет от нахлынувших эмоций. Всё это напоминает какую-то ненормальную ломку, приступ, будто нейроны замкнуло к чертям. Все планы размываются, как куличики из песка, пока крыша начинает постепенно съезжать, шкрябая черепицей по мозгам. Башку отрывает с корнем. В ноздри забивается аромат жасмина, магловского стирального порошка и ароматизированных свечей, расставленных по комнате; рубашка в одну секунду кажется такой тесной, такой ненужной. Дополнительный мешающий слой одежды, от которого хочется избавиться и остаться так навсегда: кожа к коже, голые, обнаженные наизнанку; беззащитные перед миром за пределами четырёх сторон, но внутри задыхающиеся в желании, которое сжимает сердце в тисках. Реддл целует её так, как нормальные люди целуют в последний, мать её, раз — быстро, мокро, влажно, горячо. Никто уже не собирает, где чьи руки, будто всех одновременно вставило и здравый смысл отключился, как по щелчку. Личности размыты, мысли попрятались по углам и место занял лишь инстинкт, который шепчет: надо, больше, ещё, глубже, сильнее, ну же. Губы ласково оминают ключицы, ледяные пальцы пересчитывают рёбра, заставляя крепко зажмуриться. Если раньше внизу было горячо, то сейчас горячо везде — в груди, в голове, в горле. Волосы мешаются перед глазами, спутанные чьими-то пальцами, в карих глазах напротив плещется янтарь. Кровать под телами кажется излишне жёсткой, простыни — смятыми, подушки уже где-то на полу; мало, мало, мало; места оказывается катастрофически мало, хотя если бы Тому дали выбор, то он сузил бы всю Вселенной лишь до россыпи веснушек под своими губами. Он действительно чувствует себя ебаным свихнувшимся психом — и о таком не пишут в любовных романах или дешевых убогих методичках. Это не светлое чувство, от которого подкашиваются колени, а ресницы дрожат. Это темнее. Глубже. Что-то, что вшито в подкорку сознания. Что-то в коде ДНК. Что-то, что растворилось внутри организма и теперь циркулирует по артериям. Будто он с самого начала своего существования был запрограммирован на это блядское чувство. — Том… Рваный выдох. Ритмичный стук сердца напоминает тик заряженной бомбы. Шершавый язык обводит ореол соска, по кончикам пальцев скачут разряды тока, тяжелое дыхание смешивается между собой, уже и не разберёшь, кто есть кто. От веса эмоций в воздухе даже повисает магия. Он, тем временем, спускается всё ниже и ниже, прерываясь на жадные, собственнические поцелуи. Слизывает пот с висков так, будто это хренова вода. Словно он был долгим путешественником пустыни, наконец достигнувшим оазис. — Гермиона, я… — шепчет он севшим голосом, — я… Вместо этого его прерывают жадным укусом в плечо, заставляя такие важные слова застыть в горле. И в ту же секунду Том широко распахивает глаза.*
Поцелуй с Томом равносилен похмелью. Гермиона чувствует себя так, будто голова вот-вот треснет, поддавшись давлению мыслей. Последние напоминают стаю оглушённых птиц, вслепую клюющих подсознание и тревожа свежие, ещё не успевшие покрыться коркой раны. Том, чертов Угольник, сигареты, ветер — судя по заложенному носу она умудрилась простыть, — и чертов поцелуй. Блядский, мать его, поцелуй. И совершенно чокнутый Том Реддл. Этот вывод добивает её самочувствие ещё больше — Грейнджер чувствует, как к горлу подкатывает тошнота. Голова становится похожа на неподъемную свинцовую гирю, которую невозможно удержать на плечах. И потому, что она вот-вот умрёт от головной боли, и потому, что давление собственной совести вот-вот сожрёт её от абсолютно безрассудного поступка. — Я не педофилка, — рвано выдыхает. — Не хренова педофилка. Утешай себя дальше. Гермиона крепко зажмуривается. Остаток вечера видится ей смазанным, бессвязным пятном — кажется, что в один момент её оттолкнул сам Том, позорно ретировавшись из её комнаты. Не Гермиона, мать его, Джин Грейнджер оттолкнула своего ученика, а он. Он зачеркнул это действие перед тем, как это бы переросло в катастрофическую ошибку, чьи последствия вскрыли бы профессору грудную клетку. Вот же дерьмо. Она прикрывает опухшие веки, делает глубокий вдох, считает мысленно до десяти; под скрип кровати, больно грызущий барабанный перепонки, наконец находит в себе силы сесть. Зарывается пятёрней в волосы, свешивает голову вниз, подпирая локтями. Горло першит, под рёбрами что-то недобро царапает, будто намекает — это ещё не самое худшее, что тебе придётся пережить. Ты ещё захлебнешься в собственных неверных решениях — где-то между вторым и третьим кубиком сахара в кофе. Гермиона мысленно проговаривает едва не по слогам — нужно поговорить с Томом. Точно. Она, конечно, та ещё идиотка, но не она же к нему первая полезла, верно? Верно. Нормально всё будет, выкарабкается как обычно. То ли ещё будет. Профессор делает губы трубочкой и с едва слышным свистом выдыхает воздух, медленно открывая глаза. Да, действительно. То ли ещё будет.*
Главное делать вид, что ничего не произошло. Прекрасное железное правило, которое ей — удивительно! — вновь преподнесла судьба. Ходи так, будто ничего не произошло. Говори так, будто ничего не произошло. Дружелюбно кивай знакомым, рутинно бросай равнодушное «доброе утро» нелюбимым коллегам, не меняй дозировку сахара в чашку. Если делать вид, будто действительно ничего не произошло, то, возможно, окружающие тоже поверят, что действительно ничего не произошло. Золотая истина, отточенная до блеска годами практики и литрами невыплаканных слёз. Гермиона мысленно морщится при последней строчке — ну и банальщина. Как выяснилось, сентиментальность мир тоже не любит. Да мир вообще нихрена не любит, раз уж на то пошло. — Профессор Грейнджер, извините, что отвлекаю, — раздаётся неуверенным голосом, — но можно вам переписать то эссе по магическим существам? Кто-то внизу очень настойчиво сопит, глядя на неё своими большими карими глазами. Волосы торчат во все стороны, напоминая ей Симуса на первом курсе — смутное чувство, будто этот первокурсник подорвал весь кабинет Зельеварения одним неловким покашливаем в кулак. По-моему, тогда ещё забавную шутку по Хогвартсу пустили — проклятье Финни… — Так можно? Гермиона несколько раз осоловело моргает — веди себя как ни в чем не бывало, чёрт возьми! — прежде чем скашивает уставший взгляд вниз на неловко переминающегося с ноги на ногу мальчишку. Прищуривается, пытаясь сфокусироваться; и сфокусируется — потрепанный гриффиндорский галстук, ослабленный у горла, мятая рубашка, царапина на лбу (как её можно было получить там?) и настырный выжидающий взгляд. — Я Флимонт, — нетерпеливо тараторит мальчик, — Флимонт Поттер. Точно. Сын Гарри. И как она раньше его не узнала?.. Объяснение всплывает на поверхность само собой — редкие визиты в гости, практически никогда в полном составе семьи; полная занятость на работе и стремительно иссякающее общение, как выцветающая фотография, оставленная под палящим солнцем. Дружба тоже имеет свой срок годности, — как-то обронил Драко, — мир цикличен. Смирись. Но Гарри, вроде как, просил немного присматривать за его сыном, так что… — Ладно, — выдыхает Гермиона, недовольно скрещивая руки на груди. — Но это последний раз. Лучезарная улыбка Флимонта может ослепить весь Хогвартс. — Спасибо, профессор!.. Грейнджер позволяет дрогнуть уголкам губ в кривоватой улыбке. Дети — слишком странные существа для её понимания. Сегодня пасмурный день — небо колет своей серостью зрачки, пока где-то фоном слышны громкие крики мадам Стебель, истерящей о своих погибших растениях. Профессор не удерживается от злорадного хмыканья, которое тут же растворяется в свисте гуляющего сквозняка, пока не раздаётся осипшее: — Видимо, одного пиджака оказалось недостаточно. Гермиона каменеет. — Том, я как раз хотела… — Я слышал, что от больного горла здорово помогает фирменный сироп Помфи. Быть может, я вас провожу, — он делает многозначительную паузу, — профессор? Грейнджер сглатывает, дёргано поправляя золотой браслет на запястье. — Думаю, что это не… — Отлично, — довольно мурлычет Том, тут же подхватывая её за локоть. Его прикосновение даже через ткань разъедает своим холодом. — Пройдёмте. Гермиона изо всех сил старается делать вид, будто понимает, что, чёрт возьми, здесь происходит. Сердце колотится, будто ей вкололи лошадиную дозу адреналина, мысли путаются между собой, как жужжащий улей, склеивающий мёдом рассудок; чувства обостряются до предела, будто до максимума натянутая струна. Если быть совсем честной, она предполагала, что Том станет её избегать. Как сделал бы тот, прошлый Том, который краснел, когда на него все обращали внимание, или тот, который проглатывал больно режущие насмешки однокурсников. Но Гермиона не знает Тома, который, как ни в чем не бывало, перебивает её и ведёт под локоть в медпункт непонятно зачем. Очевидно, что это прикрытие. Очевидно, что они вообще, чёрт возьми, могут не дойти до медпункта. И это пугает ещё больше. Он даже не уклоняется от разговора о произошедшем. Вместо этого он невозмутимо хлещет её по щекам подробностями того вечера, который Гермиона предпочла бы навеки забыть и больше никогда не вспоминать. Просто вести себя так, будто ничего не случилось. Всё более, чем нормально. И её превосходный план, как обычно, пошёл ко дну, наблюдаемый парой торжествующих угольных глаз. Беспокойство облизывает шершавым языком внутренности. — Как спалось, профессор? — ненавязчиво интересуется Реддл по пути. Гермионе кажется, что если бы не он, любезно придерживающий её, то она уже давно бы упала на пол замертво. — Меня мучали слишком странные сны. А вас? — Может, — Грейнджер нервно облизывает губы, — проконсультируешься по этому вопросу с мисс Помфи? У детей, — она делает такой акцент на этом слове, что на секунду задумывается, кому это должно причинить боли больше; потому что по ощущениям воет пока только её мозоль, — в твоём возрасте должен быть крепкий сон. Тем более, экзамены не за горами. — Я уже не ребёнок, профессор, — его нечитаемый взгляд обжигает профиль, — вам это прекрасно известно, профессор. — Тебе ещё нет восемнадцати, — медленно проговаривает Гермиона. — По закону ты ещё ребенок. — Кого вы в этом пытаетесь убедить больше: себя или меня? Его вопрос похож на выстрел. Том смотрит на неё, слегка наклонив голову набок и изогнув губы в кошачьей усмешке, будто смеётся с её беспомощности подобрать слова. Выжидально выгибает бровь, усиливает хватку, чувствуя, как Гермиона машинально дёргается. Между ними сосредотачивается тишина. Тишина таких масштабов, что напоминает надвигающийся шторм. — Что ты делаешь, Том? — Я спросил у вас, кого вы в этом… — Нет, — едва не рыча, обрывает его Грейнджер. — Что за цирк устроил ты в последний месяц? Для чего? Для кого? — Цирк? — он деланно невинно округляет глаза. — Вы о чём, профессор? — каждое слово ощущается как удар. Выбивает воздух из лёгких, разъедает невысказанные слова. — О том, как мой противник в дуэли воспользовался запрещенным тёмным заклинаниям и оставил мне несколько шрамов на животе? Или о том, что, не имея никаких перспектив с таким статусом, как у меня, — обиженно рассуждает Том, — я пришёл на вечер возможностей, устроенный моим деканом, чтобы помочь устроиться в жизни таким, как я? Его обвиняющий взгляд сравним со звонкой пощёчиной. — Это вы называете цирком, профессор? Гермиона стоит возле него, не двигаясь, как ошпаренная кипятком, и думает о том, когда она свернула не туда. Когда сделала один безобидный шаг вперёд, когда надо было десять назад. Когда она потеряла контроль над ситуацией? Ей же даже это нравилось; она забавлялась тем фактом, какое влияние имеет на Тома. Скучная работа, проблемы в жизни, острые темы в разгоровах, которые все стараются избегать. И тут появляется он, как неожиданно взросший цветок, о посеянных семенах которого ты совсем забыл. Весь такой невинный, чистое воплощение ангела; жертва травли и жестокого устоя мира, не глупый, ещё и с этим дурацким крестом на груди и пунцовыми щеками, если Гермиона смотрит на него дольше пяти секунд. Когда они успели поменять ролями? — Том… А может, они и не менялись никогда? — Ничего страшного, профессор, — произносит Реддл, не сводя с неё блестящих от влаги глаз. — Я всё понимаю. Вот же блять. Грейнджер беспомощно открывает-закрывает рот, лихорадочно пытаясь подобрать подходящую фразу. Что-то вроде средства для поддержания иммунитета, когда у тебя разлагается печень. — Простите, но мне пора идти, — он уводит взгляд. — Хорошего дня. Надеюсь, вы поправитесь. Когда Том разворачивается и бесшумно уходит, оставляя за собой шлейф знакомого аромата, Гермиона не может отделаться от навязчивой мысли, что её втянули в какую-то опасную игру.*
1997 конец мая У Драко Малфоя нет ничего, кроме урны с прахом собственного отца. Вот так, сука, всё и сложилось: он, наследник рода Малфоев с планами, чьи масштабы охватывали половину следующего десятилетия, — стоит и курит, стеклянным взглядом сверля грязную синюю воду напротив. Где-то неподалеку насмешливо плывёт вонючий полиэтиленовый пакет. Иронично, что Люциус умер весной. До истерического смеха, блять, иронично. Драко всегда представлял его смерть по-другому; что он умрёт от какой-то неизлечимой болезни промозглым февральским вечером, но будет держаться невозмутимо, по-королевски до самого последнего вздоха: высоко вздернув подбородок и с хрусталиками фирменной малфоевской циничности в глазах. Что же, он ошибался. Вместо этого Малфой-старший умер от поцелуя дементора в самый тёплый и солнечный день весны 1997 года, перед этим крича, срывая глотку, о бешеных деньгах, кровавой мести и лживом Министерстве. Сначала был этот этап — дешёвый, перенасыщенный драмой, так неподходящий его аристократическим чертам лица и белоснежным волосам. Он не был гордым, каким он отпечатался на обратной стороне сетчатки маленького Драко. Он был жалким. Жалким настолько, что к горлу подкатывала тошнота. Потом был второй этап. Драко переводит пустой взгляд на газету, судорожно сжатую в узловатых пальцах. На колдографии изображен его отец — истерящий, совершенно съехавший с катушек и с обезумевшими глазами, в которых застыла мольба. Губы беззвучно двигаются — говорят, что Люциус орал, как постоянный посетитель четырех белых стен Святого Мунго. Старался, уворачивался от собственной смерти как мог, пытался бежать, сверкая пятками, но, увы, не вышло — кара все-таки его настигла. И — что самое занимательное — перед смертью он не сказал ни слова о Драко. Ни слова о своем старшем сыне. Наследнике. Чёртовом Драко, который готов был содрать с себя и окружающих шкуру, если только папа попросит. Не сказал ни хорошего, ни плохого, он вообще, блять, проигнорировал его существование в собственной жизни. Словно Драко никогда и не было. Словно Драко никогда для него и не существовал. Был нелепой декорацией, обязательством в жизни; чем-то, чем можно было с довольным видом похвастаться в разговоре и, в конце концов, вложиться в будущее, сыграв удачный брак по расчёту. Словно не он покупал ему самую лучшую метлу на квиддич, словно не он неловко приобнимал его перед посадкой на поезд, словно не он ободряюще сжимал его плечо, словно это был не он. Кто-то другой. Чей-то другой заботливый отец, но не Люциус Малфой, который забыл о собственном сыне перед объятиями смерти. И этого осознания в груди что-то звонко звенит. Абраксаса не так сильно это задело, как его — в жизни младшего сына Люциус был похож на с бешеной скоростью мелькающие субтитры. Изредка появлялся, но чаще всего был похож на миф хорошего отца, поселившийся в холодных каменных стенах Мэнора. Появление Люциуса каждый раз было рваным, скомканным, как полотно, которое импульсивно разрезали ножом. Той самой ложкой дёгтя, когда — вроде как — кажется, что всё хорошо. После смерти Малфоя-старшего вообще всё полетело в тартарары. Вернее будет сказать к херам, но отец учил его не выражаться маггловскими ругательствами, и отца, собственно, уже больше нет, но какая-то странная эферменая вина все ещё больно сдавливает грудину. Происходящее похоже на бесконечно падающие фигурки домино, в котором ты, затаив дыхание, молишься, чтобы следующим был кто-то другой. Ветер с противным свистом треплет волосы. Драко в душе не ебет — и снова этот укол — с кем Люциус что не поделил, но в какой-то момент под их семью начали копать так тщательно, что он по сей день чувствует взгляды-свёрла, устремленные ему в затылок. Ощущение, будто все эти акулы, кружащие вокруг него, только и ждут, когда он сделает неровный вдох, чтобы с оскалом на своих рожах напялить на него наручники. Драко сплевывает куда-то в сторону. Нет уж, суки, не дождётесь. Все счета заблокированы, деньги уходят так быстро, что в глазах мутнеет от стремительно растущих расходов. Он работает чёртовым фармацевтом в аптеке. Консультирует по зельям и ингредиентам. И получает ничтожно мало. Ничтожно потому, что он Малфой, и потому, что херова аптека легальна в своей стерильности начиная со складов продуктов и заканчивая сраной черепицей крыши. Поэтому он пытается работать частным зельеваром на пол ставки. Ебаным. Частным. Зельеваром. Высылая объявления в газету и утверждая такие цены, будто он дилетант-третьекурсник, решивший устроить себе небольшую подработку на лето. Очередной тяжёлый вздох хоронится где-то под сердцем. Плотно сжав зубы, Драко с раздражающим видом натыкается на заказ Бодроперцового зелья с пометкой об отсутствии побочных действий. Малфой издаёт нервное хмыканье, когда натыкается на инициалы — Г. Грейнджер. Вот мы и встретились. У судьбы определённо нет чувства юмора.*
У Драко нет ничего, кроме урны с прахом собственного отца. Но однажды в его списке заказов вспыхивает Бодроперцовое зелье.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!