Мадонна

23 февраля 2026, 11:40
Биргитта с трудом приподняла голову от постели. Сквозь ее пшеничные волосы особенно сильно проступала теперь седина. Глаза казались немного влажными, но не тронутыми болезненной горячкой. Последнее очарование сошло уже совершенно с ее усталого лица, оставляя за собой только белую массу кожи и бескровные губы. Одетта, бледная и безмолвная, присела на самый край кровати, чувствуя на себе рассеянный взгляд фрау Линдхольм. Наконец и она как-то нерешительно подняла свои глаза.  - Ты сегодня такая красивая, Одетта, - еле слышно с тяжелым хрипом произнесла Биргитта, оглядывая чуть ссутуленную тонкую фигуру гостьи. - Хорошо, что ты осталось такой... Мне было бы жаль... - она не договорила и все тело ее заколыхалось от кашля.  - О чем вы? - отвлеченно, словно глубоко погруженная в какую-то свою мысль, переспросила Одетта.  - Я знала, что долго жить не буду, - не стала пояснять Биргитта. - И десятка спокойных лет не вышло... Впрочем, кажется, и так слишком много...   - Красота, по-моему, самый худший дар, - возразила на что-то Одетата, преодолевая рассеянность. - Я теперь сама уже не такая... Но, gottlob, я никогда и не была по-настоящему красивой. Должно быть, вам было больно.  - Не очень. Я об этом не думала. Или хотела не думать. Теперь все вспоминаю... Надо было подождать. Может быть, и ты была права. Во всем. Я ошиблась где-то в самом корне, в первом действии, в первом шаге... - Не стоит... - Одетта прикрыла лицо рукой, словно отгораживаясь от признания. - Не сейчас... Некоторое время они оставались в молчании.  - Я все думаю, почему полюбила вас... - медленно проговорила она, будто каждое слово под силой своего веса, падая, гулко удалялось о землю. - Я тогда говорила, что, о может быть, хочу быть где-то в самом нутре своем как вы... Но это не так. Я скучала по вас, когда вы уехали, это правда. Просто... Я не молода и это немного смешно, но вы мне, надеюсь, простите снова мои излияния. У меня никогда не было на самом деле матери. Мы с ней и не обнимали друг друга, по-моему, никогда по-настоящему. Она была так: в документах, в деньгах, в вещах. Но не как человек. Я о ней больше и не вспоминаю, хотя ни в чем не виню. Вы почему-то показались мне тогда ближе... Не могу это объяснить. Вы единственный человек за всю мою жизнь, от чьей боли я страдаю. Все эти муки...  Она не договорила и отвернулась. Биргитта протянула к ней бледную слабую руку, но не могла дотронуться до сжатых плеч Одетты. Та вдруг как-то резко вскинулась и взяла в свои узкие жесткие ладони обе руки Биргитты. Они были холодные и бессильные: словно уже не живые - и прижала к своим губам. Ее горячее покрасневшее лицо, чуть влажное от слез, грело неподвижные пальцы.  - Почему же я люблю вас, а не их, всех их, тех, кто уже ушел или кто еще жив, кому я лгала, кого называла любовниками, сыновьями, друзьями... Почему я не любила их, почему мне было их совсем не жаль? Я просчиталась, может быть, еще более жестоко, чем вы...  Лицо Биргитты оставалось светлым и печальным. Когда Одетта отпустила ее руки, с мягким стуком упавшие на простыни, она провела ими тихо по ее волосам.  - Ты... Вся только снаружи такая.. А в душе совсем ребенок, Одетта, совсем ребенок... - тихо выговорила она, боясь вновь быть прервана надсадным кашлем.  Одетта ничего не ответила, встала и, почти неслышно попрощавшись одним кивком головы, вышла из комнаты. Боль, стыд, отчаяние переполняли ее усохшее сердце. Кого-то она любила, Генрих был тогда неправ, но только понимала это поздно, слишком поздно... Эмиль удивленно смотрел, как премьер-министр Баварии поспешно выходит из его квартиры. Он не о чем не спрашивал.  Одетта не помнила, как ее довезли до дома. Был вечер воскресенья и она могла себе позволить еще немного ни о чем не помнить. Завтра нужно было ехать в Берлин на собрание союза и выступать с приветственной речью вместо канцлера: он уехал на несколько дней в Соединенные Штаты. Все должно было пройти гладко. Теперь, на девятнадцатом году своей карьеры, Одетта всерьез начинала задумываться о перспективах стать канцлерам. В партии у нее было достаточно поддержки: больше не девочка на побегушках, попавшая в правительство по связям, и в то же время еще не марионетка Евросоюза. На некоторых людей она даже могла рассчитывать. Но это представлялось недостаточным. Одетта несмотря на все свои усилия, ум, опрятность и педантичность не обладала от природы достаточной харизмой, достаточной уверенностью в себе, чтобы легко добиться желаемого. Ее всегда уважали, но никогда не любили. Так же и среди избирателей. Она не владела сердцам людей, не убеждала умы их и тогда, когда другие очаровывали миллионы куда большей наглостью и глупостью. Такого Одетта не могла себе позволить. Изменить себя ей тоже было уже не под силу: впервые появлялось чувство, что время начинало уходить, что оно ускоряло свой, что он начинало бить против цели, пролетать мимо, и все не туда, не там, не к месту... Одетта перелистала текст завтрашней речи. Оставалось надеяться, что она вспомнит это утром: теперь слова путались и казались лишенными всякого смысла. Иногда в минуты волнения и страха Одетта начинала думать по-русски даже спустя почти четверть века, проведенную в Германии. Это были забавно, отчего-то немного стыдно и совершенно не удобно. Несмотря на утверждения исследователей о том, что после десяти лет носителем языка не станешь, речь Одетты, начавшей изучать немецкий в одиннадцать, все же на слух за все эти годы была уже неотличима от большинства немцев и, если вначале академизм и неуверенность ее произношения еще можно было выявить действительно опытным слухом, то теперь на такое была способна разве что Биргитта, и так слишком много о ней знавшая. Однако время от времени сознание будто сбивалось и теряло мысль, не успевая переводить ее на нужный язык. Так было и теперь. Хотя без постоянной практики русского с Александром Филипповичем в последние годы это случалось заметно реже.  Одетта отложила листы, больно порезав острым краем бумаги пальцы. Поморщилась о короткой мерзостной боли. Прикрыла усталые глаза, не имея сил, чтобы добраться до постели. Когда-то давно Биргитта говорила, что лучше средство для сна - изматывающая работа. Одетта с трудом усмехнулась - скорее, это было лучшим средством против сна. Теперь она однако попыталась задремать - это могло быть важным. Ее искаженное усталостью, отвращением и надорванными страстями лицо не успело еще даже разгладитсья от боязливого прикосновения сна - оно покинуло ее почти моментально, оставив за собой ощущения проступающего из-под кожи холодного пота. Снотворное Одетта никогда не пила, тем более в этот последний год после смерти Генриха... Заставить себя что-либо делать было невозможно. Из-под тонкой щели приоткрытого окна обыкновенно либо плотно затворенного, либо распахнутого для проветривания помещений, сочился влажный весенний воздух: тот самый, одинаковый во всех уголках земли, дождливый и цветочный. Его подобие можно почувствовать, если сбрызнуть водой свежие розы или лилии: но слушать нужно не тычинки, а лепестки. Апельсиновыми пятнами откуда-то снизу доносился свет фонарных ореолов.  Одетте представилась большая улица, еще довольно ясно освещенная последними остатками света, задержавшегося на обнаженном зеленоватом небе, не прикрытым ни одним облаком, и уже простившемся с солнцем. Деревья цвели кружевно и бело, распустив свои кучерявые волосы прямо над бульваром. Вокруг были какие-то люди, за склоном мостовой слышалась пара детских голосов. Дома  виделись несоразмерно высокими и вообще мир был непропорционально большим и длинным. Кто-то держал ее за руку и глядел сверху вниз, как на ребенка. Она взглянула туда, где было лицо спутника. Это была молодая женщина, бережно-обрумяненная послезакатным светом, очень похожая на Мадонну Литта или, скорее, дель Прато. Ее лицо западно-европейского типа было лишено постготической сухости и истончения северных мастеров. Она была уже не девушка и полностью лишена юношеской угловатости форм. Прекрасное, мягкое, проникнутое летней теплотой тело ее глубоко и ровно дышало. Спокойное и тихое лицо озаряла улыбка тонких, нежно сомкнутых губ. Светло-золотистые волосы и тонкое невесомое платье, бережно охватившее статную фигуру, качал ветер. Она наклонилась и поцеловала Одетту.  Та почувствовала легкую теплоту и слабую улыбку на своих губах. Маленький, чуть дрогнувший рот, невесомый вздох, слегка учащенное биение чьего-то сердца... Она проснулась, но ощущение чужых сладостно-весенних губ оставалось, оно было везде: на ее коже, в жарком воздухе комнате, в ее разбитых мыслях, в резко сжатых, неестественно заломленных руках. Она колебалась между наслаждением и нестерпимым омерзение, охватывавшим все ее существо: липким, грязным, нестерпимым. Поцелуй не покидал ее сознания, она проживала его десятки раз за одно мгновение и каждый раз закрывала влажное покрасневшее лицо руками. Впрочем, в темноте этого не было видно. Одетта тесно прижалась к постели, смяв одеяло, казалось, ни одной молекулы не может проскользнуть между ее распаленной грудью и голубоватой простынью. Ей мнилось, что под ней распростерто белое тело и черной кровью ночь заливается в него и сочиться наружу, трепещет, пульсирует, что пульс этот передается и ей, стучит в ее ушах, с ее же кровью, отдаваясь в мышцы. Все было плотью: дышащей, плотной, живой, складками кожи спускались на пол две густые шторы, Одетта впилась пересохшими губами в подушку и ночь всем своим весом легла ей на спину, обдавая душным пыльным воздухом. Она застонала.  Почему она думает об этом, почему все в ней сгорает теперь, когда она одна, в пустой квартире, на перегретой постели?.. Любовь... Но это не то слово, оно не приходит ей на ум, но она хочет чего-то, она мучается и извивается на постели, как будто брошенная на всеобщее обозрения, загнанная и раненая, тяжело дышит, она плачет и зубы сжимаются, пока боль окончательно не сводит челюсти... Все, что она хотела, она получала, всех кого она хотела - имела. Но сейчас это было что-то другое, какая-то всеобщая страсть, не обращенная ни к кому, это была беспримерное страдание, калечащее раз за разом, как ударами кнута, ее закостеневшее жилистое тело.  Одетта ударила по постели руками и припала к ней обессиленная. Перед мутным взглядом маячило светлое лицо лилейной Мадонны. Ей чудилось, что она насилует ее, может быть даже и собственную мать. Или Германию. Она сходила с ума и не могла ничего с этим поделать, она поняла на миг, что не осознает абсолютно того, кто она, не чувствует ничего, кроме спазмов тела, охваченного нездоровым жаром... Потом Одетта отчего -то вспомнила слово "канцлер". Оно было противоположно всему тому, что она чувствовала. Канцлер не мог быть таким... таким человеком. Одетта растерзанно легла на спину и заставила себя разжать затекшие пылающие пальцы. Посмотрела в черную глотку окна. Оттуда веяло недосягаемым холодом ночи, небесным льдом далеких невидимых звезд. Одетта встала и подошла к тумбочке, машинально открыла второй сверху ящик и взяла что-то маленькое и деревянное. В потускневшем серебристом свете блеснул смуглый золоченый образок. Она прижала его пахнущую старым ладаном прохладно-гладкую поверхность к губам и долго не отстраняла от себя, проводя языком по угловато выписанным складкам белесых одежд.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!