Немой озноб
13 сентября 2025, 14:021991/ Казань/ начало мая
Казань. Мрачная, безжалостная, родная до скрежета. Не город, а притаившийся чёрный зверь. В глазах его — зверя то есть — доброго ничего. Ни капли. Казань. Знакомая до боли и, одновременно, та, которую и не узнаешь вовсе. Две недели карантина тянулись невыносимо долго. Не время, нет, — патрон, загнанный в патронник. Не время — выстрел в висок безжалостный. В камере карантинной их всего четверо: перепуганный парнишка-первоход, угадывается безошибочно; балабол, который говорил и говорил, казалось, без остановки; сутулый, хромой на правую ногу мужичонок; и он — Егор Хасанов. Никто душами не делится, всем всё равно. Каждый в своей собственной берлоге. Каждый в своей собственной шкуре, как в клетке. Прутья её ржавые-ржавые, но крепкие до сумасшествия. Не выбраться из собственной клетки душевной, можно и не стараться. Нужно лишь закрыть глаза и умереть на секунду всего, что тянуться будет вечностью. Хасанов не слушает никого и напрочь отгородился от происходящего: две недели превратились в один нескончаемый и невыносимый день. Прерывался на сон лишь и на прогулку по крохотному дворику. холодно невыносимо холодно За окном решётчатым барабанит дождь гулко, а тучи густо сереют, под каким углом на них ни глянь. Небо затянуто туго, ледяные пальцы сжимают кружку горячую. Почти кипяток. Желудок сводит болью, но ничего, кроме горячего-горячего чая не запихнуть, как ни старайся. Дни превратились в клейстер густой-густой, что схватывает намертво. Живот, кажется, прилип к рёбрам, а слова Толича теперь врезаются в память и помогают прожить ещё хоть чуточку: «Господи, ты дохлый, как Бобик. Есть нужно родной, а не кипяток пустой хлебать». родной… родной… родной… Есть не хотелось, жить — тоже. Егор и не вспомнит, когда ел нормально: без подступающей и душащей тошноты, без омерзения, что червями копошится в желудке где-то. Он и живым-то чувствовал себя с трудом, единственное, что напоминает о жизни, некогда бьющейся и в венах, и за рёбрами, — шум собственного дыхания и боль в напрочь глухом ухе, которая не проходит и на секунду. Не отступает боль эта. Следует след в след своими тяжёлыми лапами, крадётся так неизменно, что и не выдохнуть без её мрачного гнёта. Густой тенью бродит за спиной где-то. Егор любит её — боль эту жгучую то есть — всем своим гниленьким сердцем. Она спутница его, судьба и, конечно, попутчица. Боль напоминает дерзко и безошибочно: живой ещё. Вспыхивает матовой дымкой на рассвете и не отпускает. Даже бороться больше не пытается. устал — Это… Браток, ты будешь? — тот болтливый кивнул на миску с подобием гречки, в которой вилкой ковырялся Егор. — Нет, — отмахнулся от назойливого собеседника и подтолкнул ему свою миску. невыносимо устал, а жизнь вырубай хоть топором. ни к чему она — всё равно останется мертвецом.
🕷
Доследование длится, кажется, целую вечность. Не выходит ничего: Егор не говорит почти, лишь кривенько посмеивается и ершисто шипит, Кирилл смотрит на него, да и на следачку волчонком. Говорит ровно так же с трудом. Два мальчика — два котёнка, что безжалостно утонули на дне ведра. Чужие совсем, родные до ужаса. Синие-синие искрящиеся глаза глядят в зелёные напротив и… замыкания не происходит Хромова, сведя их в одном кабинете, надеялась так слепо и искренне, что заговорят, проникнутся. Оживут. Ошиблась по-дурацки, осознала это остро-остро, затягиваясь очередной сигаретой. Не выходило ничего, сколько ни тащи. замыкания нет, сколько ни бейся: один с улыбкой, второй, кажется… умер — А мы… Мы можем вместе остаться?.. — вдруг начал Суматохин, коротко взяв Хромову за локоть — Мы просто вдвоём… Пожалуйста, можно мы вдвоём? Женя не спешит открыть дверь, замерла, взявшись за ручку, ждёт, слушает внимательно-внимательно то, что скажет ей мальчишка, что кажется уже по-настоящему своим. Знает она, что Хасанов уже в кабинете. Руки за спиной наручниками перетянуты до боли, лениво-нервно мотает коленом, дёргает характерно головой и дышит привычно тяжело-тяжело. Так дышит, будто невыносимо ему совсем: то ли больно, то ли страшно, то ли дышать не хочется совсем. — Я буду недалеко, если что… — коротко отзывается Хромова, соглашаясь, что вдвоём и правда необходимо остаться. Верит слепо и, наверное, совсем наивно, но верит, что бы ни произошло верит Отойдя от двери, Женя кивает, заглядывая в Суматохина глаза. Молчаливое: «пожалуйста, аккуратно». Человек в ней не умер, цветёт в душе ярко-ярко и пылко так, что тепла этого человеческого хватит надолго, хватит, кажется, навсегда. Коллеги посмеиваются, начальство в напор девичий не верит, а она — лелеет человека в груди собственной, пробиваясь на свет. В кабинете пахнет чужой болью, пылью, бумагой, совсем немного женскими духами и кремом для рук. Неприятно — тревогу вызывает неумолимо. Кирилл не торопится подходить к Егору ближе. Всматривается в подрагивающую спину, плечи, что стали невыносимо острыми, чуть мятую робу. Взгляд скользит по привычным татуировкам на бритой голове, а сердце сжимается невыносимо. Этот Егор чужой, этот — не свой! Всё нутро пылает, кричит и рвётся где-то за рёбрами. — Здравствуй, — начинает Кирилл. Тишина вперемешку с тяжёлым дыханием кажется совсем уж невыносимой. — Здарова, — привычно-лениво тянет Егор, и даже не поворачивается. чужой совсем чужой Суматохин смотрит на спину и отчего-то вдруг совсем не знает, что сказать, хотя последние два года сперва представлял их встречу, а после и вовсе грезил о ней так, будто в бреду невыносимом находится. Или… в собственном аду, что вылепил собственными ладонями. Хасанов не поворачивается: боится. Скулы сжимает и едва слышно пыхтит. Всё нутро его сжалось, в лёд превратилось, а Волк, что дремлет в сердце, вдруг встрепенулся, на секундочку лишь отмахнулся от болезненного и невыносимо долгого сна. — Тут без тебя совсем всё изменилось… — Кирилл не решается и шаг навстречу другу сделать, не решается приблизиться хоть на миллиметр. Егор лишь рвано усмехается. А в висках стучит одно «без тебя… без тебя… без тебя!..». Без него тут жизнь кипит, а у него там жизнь остановилась. Превратилась в баланды подобие: бесконечная, ледяная и омерзительная. Стала жизнь его чередой нескончаемых молитв полушёпотом, сопливых носов сторожевых псов, да кошмаром непроходимым. Иконка, которую Толич насильно вложил в нагрудный карман робы, кажется, греет душу, дотягивается до самой её мякоти. Лечит? Спасает? Греет? Раздражает? Не понимает Егор совсем, но её ощущает отчётливо и пылко-пылко. «Ёбаный ты, Толя, ангел-хранитель…»: вдруг усмехается про себя Хасанов, неизменно вспоминая друга, которого оставил в непроходимой опасности. Сердце своё дурацкое и трепетно старается унять, но мысленно он за спиной Толича, мысленно он близко-близко. — И что же тут без меня изменилось? — голос родной стрелой врезается в нависшее молчание. — Всё, — пожимает плечами Кирилл, всё так же всматриваясь в татуированный затылок. всё... пара букв всего — всё Сердце пульсирует, рвётся, сумасшедшее будто. Колотится в горле, обжигает тугим комом. Дышать не получается: выходит рвано и скомкано. Обрывисто и совсем не по-настоящему. Ложное биение, ложный мир, шкура эта человечья — ложная тоже! ложь кругом Волк в сердечной клетке сонно взъерошенный, но шерсть дыбом — прислушивается лохматый, хоть глаза и не открывает. Спит. Предатель! Куда без него — без Волка?! предатель! зверь гнусный, сонный и, кажется, глухой! Сердце стукается в рёбра больно-больно.Немой озноб пробивает невыносимо. Куда деть себя Егор не знает, ёрзает на стуле, дышит обрывисто и горячо. Кирилл говорит. Егор не слушает. В голове лишь привычная шконка, над ней Толич, бормочет свои дурацкие молитвы. Но там он! Там... А Кольщик тут — не готов ни к чему, не знает ничего. Жить больше не может, дышать — тоже. — Ты слушаешь меня?.. — говорит с надеждой Кирилл, всё так же боится сделать навстречу шаг, всматривается в родной бритый затылок. — Нет, — режет Егор, всё также не поворачиваясь. нет пульсации вен нет милосердия нет, родных душ — тоже Егора больше н е тПока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!