Прошлое подмигнуло и шепнуло: «Ты думал, что это конец? Нет, это только начало моих забав»
21 ноября 2025, 14:29 1995-й год… стал для России подобием выцветшего календарного листка. Вроде бы приносит пользу, но на деле оказывается обыкновенным счётчиком быстротечной человеческой жизни. На улицах вспыхнули, словно очаги пожаров в иссохшей лесополосе, криво прибитые вывески продуктовых и вещевых магазинов — их количество больше не контролировалось, а ассортимент пестрел изобилием зарубежной продукции, и всё равно покупателей по пальцам пересчитать. На рынках — проще и тяжелее одновременно: люди шумели, ругались, пытались торговаться, а потом уходили. Уходили с пониманием, что деньги, как и человеческая жизнь, теряют свой смысл. Вчерашние инженеры становились грузчиками, школьники прощались с мечтами об университетах и принимались искать мало-мальски прибыльное дело. Постоянство исчезло вместе с алым полотном, вместе с серпом и молотом — оно сменилось на газетные заголовки о потерянных сбережениях, на огромные баннеры с иностранными названиями, и на предстоящие беды, что уже замаячили на горизонте.
На юге страны всё чаще и чаще мелькали тревожные слова: «Грозный», «Дудаев», «вооруженные формирования». Машины с военными номерами стали то и дело попадаться на федеральных трассах; на вокзалах стало привычным видеть солдат в военной форме, а по телевизору денно и нощно крутили агитационные программы — никто не знал конечную точку маршрута автомобилей, не понимал, для чего военкоматы принялись сверять списки призывников, но все ждали очередных разговоров: «Кажется, опять война»…
Женская фигура шла к серому зданию военной части более чем уверено. Стылый казанский ветер трепал тонкие пряди медно-рыжих волос, отбрасывая на плечи, и, едва взглянув на это по недоброму сосредоточенное лицо, сердце замедляло свой ход, а кровь медленно стыла в жилах. Она не выглядела как остальные женщины, столпившиеся возле центральных ворот: на ней не было дешёвого пуховика, рука не сжимала ремешок старой потёртой сумки, в светлых стеклянных глазах не отпечаталась усталость и тяжесть домашнего быта. Тёмно-синее пальто, подбитое чёрным мехом, сидело аккурат по фигуре; дополняли образ тёплые полусапожки на небольшом каблуке и неброский макияж, подчёркивающий природную манящую красоту.
Молодая женщина не стремилась занять своё место в толпе то ли плачущих, то ли счастливо смеющихся дамочек, — она держалась в отдалении, периодически ловя на себе пристальные взгляды, полные немой зависти и совсем немного злобы. Но разве она виновата в том, что она не отсюда, что она, в отличие от этих куриц, вырвалась из замкнутого круга бедности, и что в этом городе имя, принадлежащее её мужчине, произносят ровным голосом, чаще всего пропитанным ещё и приторно-сладким уважением. Только так было в прошлом, с год назад, когда на этом же самом месте она его провожала. Не зная конечной точки маршрута, но зная, что очередное «кажется, война», всё-таки в её дом вошло.
«Лучше бы с зоны ждала».
Эта мысль была такой странной, но заставила тонкие губы изогнуться в ухмылке. Да уж, тюрьма… Зато уже знакомая история, понятная, всегда знаешь, что жив, накормлен, руки и ноги на месте, а если и подрался — всё равно остался целым. В тюрьмах порядок есть: передачки, письма, свидания, мужской голос в телефонной трубке и глаза, смотрящие на тебя из-за стекла. Там не страшно — больно, тяжело, но не страшно. Здесь же — только неизвестность: оттуда не напишешь письма, не проверишь, жив ли, здоров ли; не узнаешь — дышит ли вообще. Она ведь изначально знала, с кем связалась. Знала поимённо всех его врагов, знала о ночных разборках, об убитой в казахстанских бараках молодости, но тогда они были друг с другом рядом, чувствовали друг друга, а сейчас? Только холод, только пустота.
С территории части внезапно донесся шум, которого толпа женщин только и ждала — гулкий, разноголосый, живой. Сначала просто голоса, потом подбадривающие друг друга крики, и через секунду тяжёлые ворота заскрипели, открывая одну из половин, выпуская волну разновозрастных мужчин. Мужья, братья, отцы и сыновья — чистые, гладковыбритые, и счастливые, но от этого не менее измученные и обожжённые войной. Одни контуженные, другие раненные: один парень, совсем молодой, едва старше нынешних одиннадцатиклассников, опирался на костыли, неловко переставляя протезированные ноги; другой, лет сорока-сорока пяти, осоловело крутил одним единственным уцелевшим глазом, явно выискивая своих встречающих. А дальше всё смешалось — женские слёзы, мужские оклики, крепкие объятия и долгожданные поцелуи, только она как стояла в стороне, так и продолжала стоять, нервно выламывая себе пальцы.
За годы, проведённые в морге, девушка повидала и более худшее — гнилые внутренности, разорванные животы, тонны крови и обожжённой кожи, оттого сочувствие к новой порции комиссованных калек никак не хотело просыпаться. Нечего здесь было страшиться, и нечему здесь было радоваться, глядя на людской поток, только и оставалось, что думать: он тоже может быть в их числе.
— Бу. Конопатая.
Тихий, прокуренный, будто согретый этим хрипом, голос раздался прямо над ухом. Регина развернулась так резко, что каблуки опасно съехали по тонкой ледяной корочке, сковавшей лужу. Вздох успел сжаться в груди — только бы не упасть из-за своей неаккуратности, ещё и перед толпой зевак.
Но она не успела даже пошатнуться.
Широкая ладонь, крепкая и обветренная, уверенно легла на талию, по-хозяйски, чуть сжимая, вторая отпустила вещмешок, — в котором было ровным счётом ничего: пара сменных носков, да какие-то мелочи, именуемые «личными вещами», — и тот шлёпнулся прямо в слякоть. Голубые глаза вскинулись, находя зелёные. Белок покраснел, и покрылся сеточкой лопнувших капилляров — оно и немудрено, трое суток без сна и отдыха, пока железнодорожный состав довезёт их до дома, — синяк под скулой успел посветлеть и почти сошёл, будто не желал напоминать о предпосылках его получения. Распахнутый бушлат, от которого несло гарью, бензином и потом, позволял увидеть край тугой повязки, сковывающей всю левую часть плеча и ключицу — женские пальчики хотели было потянуться к бинтам, но их тут же перехватили, отводя в сторону.
Не сейчас.
Слава выглядел таким же, как и триста шестьдесят с лишним дней назад. Резкие скулы, будто вырезанные; тень небритости, которая всё ещё шла ему больше, чем гладкость щёк; обветренные искусанные губы, позволяющие сразу догадаться: он тоже ждал, тоже волновался. И всё равно Кащенко стал старше, не на год, и даже не на два — тонкие линии морщин у глаз и на лбу нашли свои места; когда-то тёмные и плотные кудри — вечная Кащеева головная боль и тайная Регинина слабость, — окончательно посветлели. Выгорели на южном солнце или стали свидетельством того, что увиденное им не шло ни в какие рамки с пережитым в восьмидесятые? Но эта щербатая улыбка, мальчишечья, позволяла удостовериться — перед ней всё ещё тот Слава, в которого жизнь заставила влюбиться.
— Домой? — девушка спросила это тихо, чуть поддавшись вперёд. Мужчина медленно провел глазами по территории: по серым казармам, по безучастным лицам караульных, по кованным воротам, через которые он, — Слава Богу, — вышел на своих двоих, а не в цинковом гробу, и едва заметно кивнул. Регина крепко сжала его холодные пальцы своими, принимая его немногословность и некую отчуждённость — как раньше уже не будет, но и время лечит.
— Представляешь, — жена более чем хладнокровно выкидывает вещмешок в мусорные контейнер, и отпирает дверь его машины. Когда только водить научилась, чертовка? — Нина закатила сегодня скандал, и отказалась ложиться спать. — Кащей опускается на пассажирское сиденье, вытягивая ноги. — Тебя ждёт.
Регина не могла не заметить, как посветлело мужское лицо от окончательного принятия — там, дома, его ждёт повзрослевшее, но всё-таки его маленькое продолжение, которое, как и раньше, отказывается засыпать без него. Хоть где-то постоянство, хоть где-то всё по-старому. Последнее письмо от Регины он получил месяцев пять назад, когда ещё была возможность просто взять его в руки, прочитать, и до дыр засмотреть маленькую фотокарточку, с изображёнными на ней молодой женщиной и маленькой девочкой, размахивающей ручкой прямо фотографу.
С тех пор писем не было.
А может и были, пёс его знает, но Слава их уже не получал: почтальоны под пулями корреспонденцию не доставляют.
Воспоминания накрыли внезапно, что аж руки ходуном заходили, привлекая женское внимание и заставляя Регину нахмуриться. Забухает, как пить дать — забухает. Взгляд рассматривал оживлённую Казанскую улицу, но видел другую — полуразрушенную, со следами копоти на домах, и душераздержающими стонами, доносившимся из подвалов.
Их тогда втроём отправили — Слава, Лёвик, — мужик, на год-два Кащея старше, и ещё один пацан, имя которого так в памяти и не отложилось, зато лицо преследовало в кошмарах. Собрав фляжки и парочку канистр, они мелкими перебежками двинулись в сторону единственной колонки, расположенной в подвале ежедневно обстреливаемой пятиэтажки. Ничего нового и необычного — мужчины уже протоптанными дорожками пробрались к нужной дыре в стене: молодого оставили на карауле; Слава, что был в разы гибче товарищей, протиснулся между плитами и открыл краник, пополняя питьевые запасы, а Лев уже вытащил сигарету, хотел было в шутку пробросить привычное «ещё немного, и можно чаю попить», но даже рта открыть не успел.
Грохнула автоматная очередь, а вместе с ней, совсем рядом, что-то оглушительно бахнуло.
Бетонные плиты — тяжёлые, давно треснувшие, рухнули, складывая панельку, словно карточный домик. Стрельба сопровождала звуки разрушения, и непродолжительный полёт вниз. Всего каких-то два-три метра, но Славе казалось, что он пролетел этажей десять. Удар почувствовался не сразу: сначала звук, от которого заложило уши, потом жар, вскипятивший кровь, и крик, разодравший всё горло. Сознание отключилось моментально, тело уже не ощущало, что его, словно мешок, тащило в сторону, пока камни окончательно не рассыпались под весом многотонной плиты и окончательно не вдавили его в землю. Щека не ощутила крепкой пощёчины, которую отвесила ему мужская рука в попытке привести в чувства, он даже не слышал, как Лев, которого ударной волной от взрыва толкнуло в то же направление, что и полетевшего вниз Кащея, зашёлся криком, чтобы тот пацан не геройствовал, а к своим быстрее драпал.
«Не, Слав, давай не сегодня, а». — только эта фраза отложилась в сознании, остальное — будто вырезано.
Их эвакуировали дня через четыре, когда надежда на спасение уже покинула: кто ради двух рядовых пойдёт людьми рисковать? И всё это время Слава приходил в себя на доли мгновений, проваливаясь обратно в бессознательное состояние, не в силах справиться с ощущениями переломанности, но, в конце концов, медленно открыв глаза в очередной раз, вместо темноты и пыли, над ним оказался потрескавшийся потолок, чем-то похожий на потолок морга.
Плечо раздробило так, что врачи за голову хватались, долго не зная, что по итогу делать — ампутировать, или всё-таки собирать эту блядскую мозаику. Дядька-хирург, к которому Кащея определили, матерился, разглядывая снимки, репу чесал, но согласился резать, не дав никаких гарантий — авось выкарабкается, молодой ведь ещё.
Выкарабкался. Конопатая, видать, хорошо в своё время у бесов отмолила, что те до сих пор его крышевать продолжают.
Авторитет и так не шибко здоровый был, а теперь и вовсе едва руку поднимает. Лёвик — человек, которому Слава, без прикрас, жизнью был обязан — исправно наведывался, — тоже ведь в этом же госпитале валялся, после переохлаждения и с парой заковыристых переломов, на табуретку возле койки садился, и вместе с товарищем, пока медсестрички не учуяли, покуривал трофейные сигаретки. Больше месяца Кащенко провалялся, изнемогая от невозможности пошевелиться и зуда, что испытывала кожа, заключённая в плотный гипсовый каркас, а потом его вызвали на ковёр к целой группе врачей и торжественно — в голове Кащея совершенно точно звучали фанфары, а не похоронный марш, — вручили документы с яркой припиской «комиссовать по состоянию здоровья».
— Слав. — пальцы коснулись бедра — осторожные, почти невесомые, словно боясь спугнуть. — Слав, приехали.
Бывший авторитет дёрнулся, вырываясь из того бетонного ада, где всё ещё пахло пылью, где кровь булькала в отбитых легких, а грудную клетку тянуло от давления плит. Несколько раз моргнул, возвращаясь окончательно. Перед глазами снова лобовое стекло и многоэтажка, Регина, так и не отпустившая его бедра, и тянущая боль в висках, сигнализирующая об упавшем давлении.
— А… Ага. — мягкая улыбка трогает женские губы. Маленькая фигурка в пуховике, гуляющая на детской площадке прямо напротив подъезда, внезапно замерла, рассматривая припарковавшийся автомобиль, а потом сорвалась с места, не обращая внимания на окликнувший её глубокий бас.
Он даже не успел вылезти из салона, как Нина запрыгнула ему на колени, обхватив шею тонкими ручками. Кажется, она не рассчитала сил и врезалась лбом ему в подбородок, не знала, что любое мало-мальски серьёзное давление на заживающее плечо невозможно вытерпеть, но Слава держится и терпит, стискивая зубы. Всё, что сейчас его волнует — шерсть забавной шапки, колющая ему щеку, лезущие в рот рыжие кудрявые волосики, и девушка, отвернувшаяся к подходящему к ним Султану. Регина приветствовать Казаха не собиралась — виделись уже сегодня, покрасневшие глаза прячет.
Входя в просторную и светлую квартиру, что служила домом четы Кащенко, Слава выдыхает ещё тяжелее, чем на улице. Воздух здесь другой — тёплый, домашний, слишком мирный для его раскорёженной психики. Он даже чувствует, как что-то внутри сжимается: будто этот уют не о нём, не для него. Хочется искренне поблагодарить Регину за молчаливость. Он давно не знал, что тишина может быть такой… доброй. Не угрожающей, не наполненной ожиданием выстрела или приказа — просто существующей.
Регина тут же ловко отцепляет дочь от отца, прижимает к себе, принимаясь распутывать бесконечные слои детской одежды, снятой куда аккуратнее, чем обычно бывает у уставших родителей. Она специально не трогает его больше, не задаёт вопросов, просто отправляет дочь на кухню, чтобы бабушке помогла, и помогает Славе стянуть с плеч тяжёлый бушлат. Знакомым оценивающим взглядом скользит по жалкому подобию корсета, что накрутили ему военные врачи, и недовольно поджимает губы, находя фиксацию недостаточно жёсткой.
Да, и Казаху тоже можно быть благодарным. Босяк, что уже три года ему законным отчимом приходится — мысль всё ещё звучала в голове странно, — тоже на общение не напрашивается. Мать, конечно же, не выдержала. Крепко прижала к себе сына, словно боялась, что он снова исчезнет, растворится в этом чужом, холодном воздухе, который ещё не успел пропитаться его дыханием. Её морщинистые, тёплые руки сразу нашли дорогу к его голове — привычным жестом, таким родным, от которого у него всегда сжималось что-то под грудиной. Провела пальцами по его посветлевшим прядям. Слава же стоял, уткнувшись лбом ей в плечо, и даже не пытался разжать руки. Объятие было крепким и маленьким одновременно. Наверняка слёзы пускает — она всегда плакала тихо, без всхлипов, только горло дрожало едва заметно. Но Кащею этого не видно. Он просто знает. Как знает, что после этого она отойдёт на полшага, поправит ему воротник, будто он снова школьник.
Старшая Нина, едва-едва отпустив сына, тут же перехватила внучку под локоток, будто боялась, что та снова вцепится в отца и не даст ему ни секунды тишины.
— Пойдём, пойдём, моя золотая, у бабушки дел невпроворот…
И, не терпя возражений, потащила девочку на кухню. Султан, как тень, привычно последовал за ними, уже выдавая сухие распоряжения: что достать, что помыть, к чему не подходить. Всё это для того, чтобы ребёнок дал своим родителям хоть каплю времени наедине.
— Регин, ты… — но женский пальчик мягко коснулся его губ, заставляя замолчать. Рука потянула его в сторону спальни.
Шаг. Второй. И вот он уже стоит на пороге самой мирной комнаты на свете, такой тихой, светлой, будто чужой. Фотографий на стене стало больше, намного. На одной — маленькая рыжая стрекоза, вся в торте по уши, с рожицей победителя.
Он этой не видел.
День рождения Нинин — он в тот день с Лёвкой лишние сто грамм закинул.
На другой — пухлощёкая раздобревшая конопатая и дочь, обе в сахарной вате, перепачканные, смеющиеся так, что свет будто оттуда идёт.
Тоже не видел.
Такое счастье он просил больше не присылать.
Слава берёт третью, осторожно, словно опасаясь сломать. Не особо разглядывает детское лицо — не потому что не хочет, а потому что вину испытывает. Его не было рядом, он не знал, насколько жене было тяжело. Переводит взгляд на девушку, которая подошла слишком близко, всматриваясь в изображение — у неё их много. Специально на новенький фотоаппарат фотографировала и печатала, чтобы Кащею хоть какие-нибудь воспоминания остались. Уголки мужских губ дёргаются, то ли от попытки улыбнуться, то ли от удара по нервам.
— Поздравляю, папаша. Мальчик. Четыре сто… хотя сейчас-то все десять будут.
Бывшая Чернова, дерзость которой никогда не выветривалась, даже когда она становилась матерью во второй раз — подкидывает увесистый свёрток чуть-чуть, словно проверяя собственные слова. То движение, от которого у Славы сердце уходит в пятки. Малыш тут же дёргается, сморщивает носик, щурит глаза — недовольно и сонно, но всё же послушно разлепляет свои крохотные веки.
Зевает широко, сладко, с той чистой доверчивостью, какая бывает только у детей, и уставляется прямо на него. Сначала просто смотрит — тихо, изучающе, а потом неожиданно расплывается в беззубой улыбке, такой искренней, что у Славы внутри что-то проваливается, ломается, срывается с места. Хотя Кащей готов поклясться — один зуб всё-таки уже пробился, где-то там, сбоку. Он видит!
Авторитет знал — примерно в те самые дни, когда он только загремел в госпиталь, Регина и родила. Срок он рассчитал, вычислил, практически до минуты.
Письмо он получил в начале своей «службы», когда всё ещё лез под пулю, ища себе «билет домой» крайне опрометчивым способом. Девчонка написала об этой объявившейся проблеме сразу, в первой же бумажке, наполнив его шутками из серии: «Видать сильно ты расстарался перед отъездом, чтобы точно дождалась», — но за ними Кащей ощущал подкатывающую истерику от непонимания, что делать дальше. До того дня он был уверен: подстрелят, и домой. Что он, раненых не видел? Побыл месяц в санчасти, и свободен.
Идиот… теперь только так и думалось про собственное поведение.
А потом пришло оно — тонкое, смятое от долгой дороги, пропитанное её неровным почерком и запахом духов. Регина писала, что беременна. Что это случайно, невовремя, что она сама ещё не понимает, как быть. Что Нина болеет простудой, что на улицах убивают, что страшно даже ей, прожжённой чернокнижнице, убившей с десяток человек.
Перечитывал строки снова и снова, и с каждым разом в нём что-то сжималось, как кулак.
Под пули больше не лез — вдруг, что пойдёт не так, и он таки отправится на тот свет?
Каждый день, пока лежал со своим раздробленным плечом на белых простынях, ловил шаги почтальона, повернув голову к двери так, что боль отдавала в спину. Он не боялся боли, не боялся комиссации, не боялся даже возвращения домой искалеченным. Он боялся только одного — что ребёнок родился, а он об этом узнает последним. Или… не узнает совсем.
Письма всё не было, и от этого ожидания становилось хуже, чем от любой раны.
Сейчас же Регина аккуратно держала сына на руках, будто боялась его потревожить лишним движением, и Слава, стоя напротив, не мог отвести глаз — он смотрел на мальчишку так, словно впервые видел, — хотя так оно и было, — осторожно протягивает руку, чтобы провести пальцем по мягкой щеке, просто убедиться, что ребёнок настоящий, тёплый, живой.
— Знаешь, меня тут некоторые стыдили, что я от тебя гульнула. — Кащей вопросительно взирает на девушку, а та ловко приподнимает ребёнка, чтобы лучше видно было насупленное личико. — Но ты просто глянь — твоя копия! Один в один.
Он хотел ответить — что-то простое, вроде «естественно» или «а на кого походить, на соседа что ли?», — но слова почему-то застряли, и вместо этого он только кивнул, чувствуя, как внутри что-то неспешно, осторожно оттаивает. Внезапно, громко и резко, раздался металлический звук, будто кто-то уронил крышку или сковороду.
Этот грохот был обычным, бытовым, но Кащенко он ударил так сильно, будто кто-то изо всех сил пробил локтем под рёбра. Мгновение и всё внутри него будто вывернуло. Авторитет даже не понял, в какой момент отшатнулся и вжался спиной в стену, задержав дыхание. Перед глазами мелькнул не свет спальни, не лицо сына, а серый, пыльный день, крик Льва, вцепившегося в его ноги мёртвой хваткой и пытающегося вытянуть его, а не уйти вместе с ним. Пальцы вцепились в дверной косяк, с такой силой, что дерево практически затрещало, а Регина моментально посерела, наблюдая за тем, что осталось от мужчины, державшего когда-то в страхе добрую половину города. Всё-таки не стоит уповать на собственные силы, а подыскивать Славе хорошего психотерапевта, может даже на таблеточки его посадить, — убьёт ещё ночью, в запале. Кащей зажмурился, пытаясь самому себе внушить — это просто кастрюля, снесённая неугомонным ребёнком, и прокатившаяся по плитке на полу. Только сердце никак не хотело замедляться, а глаза переставать слезиться от перенапряжения.
2007.
— Ну, нихуя себе!
Впервые в жизни Регина согласна с матерными словами, сорвавшимися с языка сына, высунувшего голову из своей комнаты. Даже по губам этой кудрявой паскуде не съездить — давно в росте мать обогнал.
Чернокнижнице остаётся только переводить ошарашенный взгляд от дочери, которая только что огорошила родителей новостью о своей беременности, на непонятно откуда объявившегося демона.
Вот ведь… Зепюр.
Имя нарицательное, неподвластное какому-либо описанию, и, кажется, весь хаос в этой комнате оно сжало в себе за одну секунду.
— Чур, Нинкина комната — моя!
Бес размахивает длинющим хвостом, будто дирижёр, пока родненькая шавка пытается прийти в себя после их восемнадцатилетней разлуки. А Чернова, надо сказать, похорошела — возраст ей явно к лицу. Да, и, не менее ахуевший от новости, кудрявый знатно отожрался на министерских харчах. Каштановая головешка ещё больше высунулась из проёма, явно не намереваясь просто стоять в стороне и слушать семейный разговор, словно пыталась втиснуться на правах полноценного члена этой самой семьи, но один лишь взгляд отца мгновенно остудил её пыл.
Бедный Мойша… в этот момент ему казалось, что его вот-вот на месте четвертуют, а он только и может стоять, пытаясь не упасть, постепенно сгибаясь под тяжестью взгляда своего новоиспечённого тестя.
— Ещё раз. — Кащей покраснел, напоминая разъярённого быка, готового броситься на любое движение врага.
— Я уже всё сказала. Я — беременна. — Нина явно не боялась отца, вобрав в себя его самоуверенность и отчаянную смелость, а вот Регина, глядя на дочь, очень сильно надеялась, что эти качества не пойдут дальше по наследству. Хоть кто-то из детей в этой семье должен же иметь инстинкт самосохранения?!
«Бразильские сериалы отдыхают!» — бесёныш соскальзывает на пол, привлекая к себе ещё больше внимания, будто специально стараясь усилить эффект. Регина и так не сводила взгляда с бывшего наставника и хозяина, а зелёные глаза Нины распахнулись в неподдельном изумлении, и по спине матери пробежал холодок, от которого уши заледенели.
Нет.
Нет-нет-нет-нет!
— Ты с какого дуба ебнулась?! — Слава редко позволял себе так выражаться при детях, но, как известно, всему своё время. — Ладно, она — малолетняя дура! — мужчина тыкает пальцем в грудь Вишневского. — Ты куда, Миша?! Куда, блять?! Я тебя, гадёныш, в дом свой пустил, чтобы ты мне дочь обрюхатил?!
— Слава. — Регина внимательно следит за реакцией дочери, которая задержала дыхание, разглядывая весёлого до безумия демона, купающегося в происходящем фарсе.
— Знаешь, что я с тобой сделаю?!
— Слава, закрой рот! — хлёсткая ладонь чернокнижницы опускается на поверхность гарнитура, ставя знак остановки, которого никто не посмеет нарушить.
Зепюр подмигивает молодой рыжей ведьме и примеряется к прыжку, залетая прямо на широкие плечи её муженька. Молодец, какая! Такой мужик достался — всё сделала, чтобы к себе привязать, чтобы никуда не делся, а не ходила, как её маманька, вокруг да около. Самодовольно осматривает экс-Чернову, покровительно обвивая колючим хвостом плотную молодецкую шею, и слегка сжимает, заставляя одессита пару раз кашлянуть, прежде чем отпустить и снова устроиться поудобнее.
— Зепюр? — тихий, немного дрожащий, голос Нины нарушает звонкую тишину кухни, и Слава мгновенно меняется в лице, уставившись на дочь.
«Но-но. Не фамильярничай, букашка», — демон растягивает язвительную улыбку, обнажая гнилые клыки. — «Что застыла, как неродная? Я, между прочим, считай, твоя фея-крёстная».
Регина ощущает, как тело начинает дрожать, и холодок пробирает по спине, потому что нахлынувшие воспоминания… мягко говоря, не самые законные. И чем дольше она смотрит на Зюпика, тем яснее понимает: старые истории умеют появляться в самый неподходящий момент. Нина делает коротенький шаг вперёд, будто её в спину толкает невидимая сила. Глаза расширены, в них отражается то ли детский восторг, то ли нервное возбуждение, то ли то самое, наследственное, чего Регина так боялась с момента её рождения.
То, что чернокнижница видела ежедневно в своём собственном зеркальном отражении на протяжении долгих лет служения бесятине. И Гриша, и Нина, безусловно, знали, что у матери не просто интуиция обострённая, а что виденье у неё… не всегда человеческое. Но никто их не просвещал в глубокие подробности, и тем более не собирался чему-то там обучать. Былой чернокнижнице ведь просто повезло вовремя соскочить с магической иглы, собственной жизнью откупить нерушимые бесовские договора, да и Зепюр слабину дал — сам отрёкся, проникнувшись и, наверное, полюбив свою отзывчивую умалишенную шавку. Она заставила себя жить нормально, как обычный, мать его, человек, приложив уйму сил, чтобы дочь, чей путь был предрешён ещё до её рождения, не повторила ошибок, не забивала свою голову ненужными мыслями, чтобы не гробила душу и разум на кладбищах.
Всё еще пребывающий в состоянии бешенной собаки, Слава недовольно зыркает на жену, пропесочившую его до этого. В Кащеевы планы совершенно не входило становиться дедом в сорок пять, несмотря на то, что многие его ровесники примерили этот статус уже не по одному разу — Нине только-только восемнадцать исполнилось, живи — не хочу, а она себя в домашнюю рутину загоняет! Так ещё и с кем?! С Мишкой Вишневским, который в любой момент может сдриснуть, и ищи его еврейскую морду по всему свету. Только Регина явно другим сейчас озабочена, на её лице нет ни тени возмущения, ни раздражения — страх. Сковывающий и пронизывающий.
Молодая девушка тянет руку вперёд, осторожно, как будто хочет погладить зверька, но боится его спугнуть. Пальцы подрагивают, но всё равно тянуться к мужскому плечу, где восседает довольный, словно обожравшийся сметаны, Зепюр. Услышал… Услышал! Отозвался и пришёл. В этот самый момент, кода мысль мелькнула в сознании, бес чуть поддаётся, ровно настолько, чтобы подушечки ощутили лёгкое покалывание могильного холода. Вишневский, не подозревая, что только что сместил Вячеслава Викторовича со статуса личной подставки демона, хотел было рот открыть: мол, к чему её на нежности пробило, и почему она на него смотрит, будто он только что помер, и сразу воскрес?
— Не смей. — молодая ведьма не до конца понимает, кому материны слова адресованы, но тон, низкий, шипящий, похож на помехи радиоприёмника. — Даже не думай.
«Нда-а-а, шавка. Где твоя гостеприимность?» — нечистый то ли хмыкнул, то ли икнул, почесав когтями неизменившееся толстое пузо, а юное ведьминское дарование, наконец, осознало чей шепот раздавался в голове каждый раз, стоило только зажечь на могиле свечу. Происходящее дошло и до Кащея, ровно в тот момент, когда взгляд жены застекленел, губы сжались в тонкую полоску и начали подрагивать, а аккуратно выставленная посуда на полках брякнула, отбросив его в воспоминания о маленькой комнатке в давно снесённом общежитии, о вечном ощущении слежки и невидимом соседстве.
«Лучше бы спасибо сказала — знаешь, сколько дерьма я с неё скинул за эти годы? А сколько ещё на ней висит, у-у-у-у», — бес кивает рогатой головой в сторону девчонки, — «А это, между прочим, твоя работа. Наставлять, обучать, пизды, в конце концов, надавать, чтобы не лезла, куда не надо».
Надаёт. Обязательно надаёт. Вот как только спровадит отсюда бесятну, так сразу наладит упущенный процесс воспитания — хоть ремнём, хоть угрозами, но наладит.
— Мам… — голос Нины пропитался виной. Искренней ли — хер уже сейчас разберёшь. Регина выдыхает медленно, даже посмотреть на девицу не может. Глаза сами бегают из стороны в сторону: на стол, на недопитый Кащеем чай, куда угодно, только бы не смотреть на лицо ребёнка. Потому что, если посмотрит, придётся признаться в том, что и без того давно знала.
А Зепюр-то прав.
Чернокнижница всегда знала, что силы в дочери — хоть цистерну подставляй, и всё равно будет переполнять, бурлить, вырываться наружу, и что рано или поздно, а сажать её напротив себя придётся, и разговор заводить о магии, о последствиях. Чтобы знала и была готова, чтобы не наколотила тех же шишек, что и Чернова по молодости. Это Регина пережила откровенные суицидальные мысли, не испытывала угрызений совести по загубленным жизням — Нина другая. Насколько возможно — любимая; абсолютно не избалованная; думающая и соображающая, раз за столько лет ни разу за колдовством не попалась.
Григорий Вячеславович наглым образом проскальзывает на кухню, будто он здесь главный и единственный эксперт по семейным катастрофам. Развязно прижимается плечом к дверному косяку, складывая руки на груди — точь-в-точь отцовская поза, только без устрашающего Кащеевого эффекта. Не дорос ещё, но уже заставлял и Регину, и Нину, которая старшая, за голову своими выходками хвататься. Щурит серые глаза, сканируя обстановку: мать, побелевшая, словно простыня; Нинка, нацепившая на себя виноватый вид; зятёк, который ему пятак должен за столь продолжительное молчание об увлечениях сестрёнки и периодическое прикрытие перед предками. Ну, подумаешь — нравится Нине вся эта паранормальная чепуха. По телеку, вон, тоже программу какую-то запустили про колдунов и ведьм, значит, не одна она такая. Да, и у него половина одноклассников в чёрное облачились, каждый вечер на кладбищах тусуются, свечки воруют и дичь творят, призывая то демонов, то покемонов. Что из этого теперь драму-то делать?
Зепюр более чем довольно кидает взгляд на мальчишку, хмыкает, почесав одним длиннющим когтём в ухе. М-да… наворотят они тут без него делов, хоть бери и оставайся окончательно, снова запускай этот круговорот: рыжая чернокнижница, демон, безумие. Только именем другим теперь ведьму величают, а он к ней не сможет относиться так, как к любому другому суициднику, рискнувшему себя с ним повязать.
Тем более, что уже нашёл такого долбоёба. С неделю назад дозвался его глупый малолетний придурок, с глазами, полными голода и отчаяния. Всю свою душонку заложил, сделав первый и самый серьёзный шаг к собственному разрушению. Да и плевать: пацана того не жалко, подохнет — так подохнет. Мир не обеднеет, а сам бес горевать не станет.
— Сейчас ты расскажешь мне всё. — пристальный и злой, взгляд серых женских глаз пересекается с зелёным девичьим. — Всё, Нина, это вообще всё: когда начала, откуда узнала, и что успела натворить! И только попробуй соврать — на Мише отыграюсь, месяц будет возле унитаза лёжкой валяться.
…Человек, — если это существо ещё можно так называть, — вваливается в единственную комнату старого покосившегося домика, где потрескавшиеся стены ещё держали потолок. Обрюсший, распухший от количества выпитых за эти годы пузырей дешёвой водки, кожа на лице серо-зеленоватая, будто протухшая и покрывшаяся плесенью, усеяна язвами, которые давно бы следовало обработать… да только кому он в местных больничках нужен, если самому до себя дела нет.
Тело буквально гниёт изнутри, медленно, мучительно, сладковато смердит разложением, словно под кожей вовсю копошатся черви, не успевшие выползти наружу. Они уже даже не чешутся, просто тянут от соприкосновения с не стиранной одеждой, которая затвердела настолько, что давно приняла форму костлявого тела. Пальцы сминают сорванный со столба плакат, бросая его на пол, но плотная бумажка всё равно раскрывается, словно насмехаясь, снова заставляет смотреть на самодовольную рожу очередного кандидата на пост раиса Татарстана. Та самая рожа, которая давно перестала быть для него красной тряпкой — она стала единственным смыслом существования, желанным трофеем, место которого на окраине кладбища, под рассыпающимся от старости крестом. Гладковыбритая, холёная, жадная и отожравшаяся.
Бутылки летят на сбитые в подобии стола доски, прямиком к заляпанному треснутому стакану, гремят, перекатываются, срывая хлипенькую резьбу с крышки, отчего бесценные капли начинают покидать стеклянное тело и распространять дешёвый спиртовой смрад. Не порядок, не дело добру пропадать запросто так, когда организм требует ещё немного себя поиспытывать и потравить. Мужчина ходит по комнате, задевая плечом отваливающиеся от сырости обои, которые не успели почить в обогревающем костре, оставляя на них жирные темные следы, будто слизь ядовитой улитки. Каждый шаг тяжёлый, пьяный; ноги, налитые свинцом и тухлой кровью, еле сгибаются, для того чтобы можно было поднять этот дрянной плакат. Смачный харчок прилетает на изображение, прямо на эту заискивающую улыбку. Он живёт едким огрызком сознания, что остался в голове: мыслью о том, что время мести всё-таки настанет. И чем глубже он проваливается в свой собственный мрак, тем яснее становится уверенность — всё встанет на круги своя. Иначе просто не может быть, судьба не смеет сложиться по-другому!
И она тоже вернётся, обязательно, просто потому, что больше некуда будет идти, потому что она принадлежит ему. Ему! А не этому ублюдку, уверенному в своей безопасности, сверкающему с сотен плакатов по всему городу своей щербатой улыбочкой. Он скоро исчезнет, исчезнет-исчезнет-исчезнет.
Он займет его место, его дом, его семью, его жизнь.
Его власть.
— Ничего… я тебя достану. Слышишь, Кащей? Я тебя доста-а-а-ану.
И глаза у него бешенные, мутные, красные от гноя и бессонницы, что развилась у него ровно с того момента, как эти ублюдошные плакаты стали попадаться на каждом шагу. В этих глазах нет человека — там только зверь.
Зверь, что давно сорвался с цепи.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!