Солёный.

4 апреля 2026, 05:10
      Пропасть в пять недель делает её жизнь похожей на заевшую кассету. Потому что Леон пять недель на задании. И столько же молчит.       Раньше такое случалось, но мужчина неизменно появлялся. Звонок, смс-ка, факс на работу, да даже дурацкое бумажное письмо из какого-то графства у черта на куличиках, где не слышали про Интернет. Он всегда появлялся.       Максимум — пять полных суток и ещё четверть часа. Это было в январе.       А сейчас он молчит пять недель.        А её жизнь пять недель стоит на паузе.       Грейс изводит ООБ, где теперь числится одним из самых молодых аналитиков, ежедневно. Начиная с часа до старта рабочего дня. Орёт — впервые — на своего начальника, преодолевая заикание. Потом кричать входит в привычку. Ворошит архивы в поисках… чего-то. Катается по штату, рыская в куче найденных адресов. Обзванивает морги и больницы. Допытывается всех, кого только можно. И ни-че-го.        Ей не выдают ни конечной точки его пребывания, ни назначения миссии. Просто ничего. Потому что это задание сверху.       Грейс хочется плюнуть на это «сверху» с крыши небоскрёба. Бурдж-Халифы. Да хоть из космоса плюнуть. Но она быстро понимает, что ей не по зубам. Нет крыш выше Белого дома.       Беспомощность толкает на идиотские поступки, ошибки, нервные перепалки со всеми вокруг. Грейс чувствует себя сжатой пружиной с острыми концами, которые впиваются в ладонь любого, кто пытается её приободрить. Ей тяжело даётся работа, потому что в мыслях нет пространства для чего-то, кроме тревоги. Но она работает, чтобы забываться, чтобы быть для ООБ полезной. Будто эти жалкие потуги помогут ему вернуться.       Ей грозятся дать — ужасающее слово — отпуск.       Чтобы восстановиться.       Сочувствуют.        А она не может быть в доме Леона без Леона. Не чувствует на это права. Не трогает его кружку, кобуру, зубную щетку и старую газету на кресле. Даже пульт не трогает. Потому что он обязательно вернется и включит какую-нибудь лабуду по телевизору.       Обязательно.       Постепенно Грейс становится тенью, ещё более блёклой, чем была до этого. Садится на таблетки. Ловит себя на привычке держать руки в замке так, будто это рука Леона сжимает её. Просыпается с первыми лучами солнца от тревоги и пьёт его любимый кофе, зачем-то заваривая вторую чашку и ставя напротив. Смотрит на неё с полчаса, пока рассветные лучи утешающие гладят остроту коленей. И с признанием поражения выпивает её следом за своей, и этот кофе на вкус холодный и пластмассовый.       Безнадёжный.       Ночами она плачет, как дикая псина, уткнувшись носом в его вещи, раскиданные по кровати. Проклинает себя за то, что по привычке сменила белье сразу после его ухода в тот роковой день, когда они прощались. Потому что ей бы хотелось, чтобы простыни пахли им. Чтобы его чертов дом снова пах Леоном. Потому что сейчас эти стены пахнут лишь слезами и одиночеством.       Грейс готовит ему ужин каждый вечер. Разные ужины, стараясь не повторяться. Будто он ел каждый из них. А потом стрелки часов переваливают за два ночи, и она выкидывает всё в мусорку, не съедая ни крошки. В последнее время вместе с тарелками, бокалами, чертовыми вилками. Всем. Упивается звоном осколков. И воет от бессилия на полу кухни.        А посуда всё не кончается.       Грейс Эшкрофт привыкла к нему, вот только-только. Лишь на секунду позволив себе мысль о том, что будет каждую ночь засыпать с тяжелой рукой на талии. Просыпаться от колющего щетиной поцелуя. Что будет с ним завтра, послезавтра, через неделю. Через много-много дней.       Ей даже кажется, что она виновата в том, что его нет. Потому что Грейс наивно позволила себе быть счастливой. А таким, как она, жизнь не даёт подобных привилегий.        Когда начинается неделя номер шесть, Грейс впервые произносит в голове фразу «он может не вернуться вообще». А потом бьет себя по лицу — раз, два, да все десять, пока щеки не начинают гореть. Колотит себя по голове. Едва не решается врезаться лбом в кафель раковины — даром, что трусиха.       Злится на мир, на него, но больше всего — на себя. Да как она посмела, потому что. Выпивает успокоительное, проливая воду из стакана, и забывается на пару часов до рассвета. Ей снится металлический гроб, который заливают цементом.       Так проходит неделя номер шесть.       А потом он возвращается.

***

      Грейс стоит в душе добрых полчаса, тупо пялясь на белый кафель. Дурацкая приобретенная привычка. Жалкая, как она сама. Клетки мозаики пляшут перед глазами, залитыми до боли, будто песком. Шум воды смешивается с шумом в её голове, и Грейс чудится, что она вот-вот сойдет с ума. Ей паршиво, горько и одновременно с этим ей просто никак.       А потом она слышит щелчок замка.       В любой другой ситуации она бы никогда не услышала этого сквозь толщу воды. В любой другой, кроме этих шести недель.        Грейс срывается и выскакивает из душа, едва не поскользнувшись. Ей плевать, что она голая, мокрая и перепуганная. Лишь бы это был он.        Это не может быть не он.       На секунду в голове проскакивает мысль, что ей пришли сообщить ту самую страшную новость. Но ноги сами несут ее в коридор, ватные и дрожащие. Она не имеет права остановиться. Всё рухнет, если остановится. Вера делает её отчаянной и задыхающейся идиоткой.       Если застрелят сейчас, последней мыслью Грейс станет его лицо.       Но на пороге дома — сам ангел смерти в куртке с меховым воротником.       Леон стоит в дверях с букетом белых лилий. Господи боже. Осунувшийся, уставший. Живой. Смотрящий прямо на неё. Он не удивлен, не корчится от боли, не выглядит радостным или скорбящим. Леон просто… безликий, как привидение.       Букет в его исцарапанных руках больше похож на похоронный венок.       Земля уходит у неё из под ног. Грейс замирает напротив него, её колотит мелкой дрожью, а из горла вырывается всхлип. Паранойя не даёт ей подойти, потому что она диктует Грейс, что Леон — мираж. Развеется от первого прикосновения. Даже шага. От колыхания воздуха.       Ей даже кажется, что он ее не замечает, а смотрит сквозь. Но на дне серых глаз на секунду сверкает то самое. Леон произносит её имя, как панихиду, хрипло и надломленно:       — Грейс…       И она бежит к нему.       Врезается в грудь, цепляется за куртку на спине мёртвой хваткой, сипло орёт в солнечное сплетение. Не слова — просто крик, едва слышный, но такой громкий в наконец отмершей тишине прихожей. И крик этот полон всего сразу — счастья, тонны боли, облегчения. А еще ослепляющего гнева.       Она наощупь выхватывает букет из его хватки, непривычно слабой, и бьёт. Колотит мужчину, как веником, и рыдает-рыдает-рыдает, снова прижимается и снова бьёт, пока в горле не начинает ослабевать ком. Лилии крошатся в жалкие крупицы о его каменный стан. А он молча смотрит и терпит. Не закрывается.       Когда она выдыхается, жадно хватая ртом воздух, Леон молча обходит ее и прихрамывая бредёт до ванной. Грейс боится упустить его из виду и цепко следит за каждым движением, косясь, но не поворачиваясь.       Злость все еще кипит в груди и не позволяет ей этого. Хотя это так глупо. Она умирала без него, а сейчас не желает повернуться. Из гордости. Грейс подумала бы, что себя не узнаёт. Если бы хоть что-то соображала.       От обилия чувств начинает болеть её маленькое тщедушное сердце.       Леон появляется сзади и накидывает на неё халат, сжимая плечи сильнее нужного. Обнимает сзади и кладёт подбородок на макушку. Глубоко выдыхает. Они стоят так еще какое-то время, прежде чем он нарушает тишину:       — Ты так похудела.       Это должно было ее разозлить. Просто обязано. Но не злит. Скорее заземляет. Она так давно не слышала его голос, что он бежит по венам, как ток, заставляя ее потеплеть. Развернуться. Поднять на него взгляд.       — Ты тоже.       Леон перед ней обретает четкость, и вместе с ним обретает морщины, шрамы, седину. Скулы выступают пуще прежнего, над бровью свежий порез, нос разбит. А взгляд снова становится его. Настоящим его.       Они хватаются друг за друга, будто тонут.       Когда Леон целует её, Грейс чудится, что его губы — Адриатическое море. Потому что они солёные и влажные. Этот поцелуй смазанный, дрожащий и тихий, как скорбь. Напоминающий скорее касание, объятие. Даже исповедь.        Они оба плачут.       Грейс страшно, потому что она впервые понимает, что Леон умеет бояться. Что он действительно уязвим. Это глупо, банально и просто смешно, но до сегодняшней ночи он казался ей человеком, который не умеет бояться.       И плакать.       Но он плачет.        И он живой. Здесь, с ней. Настоящий, высокий, хрипло дышащий и дрожащий. Пахнущий потерей и возвращением. Грейс нужно спросить, где он был, что с ним делали, что он делал с теми, кто… Но она не может оторваться. Совсем. Пьет его по капле, их зубы стукаются, потому что обоих трясет, и в этом слишком много обнажающей близости.        Его ладони так сильно держат Грейс за затылок, что они словно вплавляются друг в друга. Её ладони с таким отчаянием оттягивают его волосы, что Леону должно быть больно. Потому что это обязано быть больным, напирающим и отчаянным, как прыжок с обрыва.       Единение прошибает током.       Они плачут, сползая на пол, и она забирается на него, прижимается близко-близко, тесно, утыкается носом в изгиб шеи и рыдает, целует и снова рыдает. Сцеловывает слезы с его висков. Бормочет слова, вопросы, молитвы в его солёную кожу, лишь бы он не исчез.        И его руки, сжимающие её всю бережно, но крепко, отдают ей все назад. Его руки взаимны.       Она берет его щетинистое, измотанное лицо в ладони, роняет слёзы поверх его, и шепчет надрывно, умоляюще, на грани ужаса и освобождения:       — Не уходи.       Он смаргивает слезы, возвращая себе собранность, и улыбается самым уголком губ. Но в глубинах взгляда плещется опережающее, обличающее прости. Прости, потому что я тебе солгу:       — Не уйду.       Она знает, что уйдет. Не сегодня, так через неделю. Через месяц. Не ей исправлять мужчину, который всю жизнь играет в игры со смертью. Но Грейс все равно просит. Потому что ей это нужно. Без этого она не сможет сделать вдох. Слова сами срываются с губ:       — Врёшь. Ты всегда уходишь.       Она произносит это так тихо, что даже не уверена, услышит ли он. В этом нет обиды или злобы, больше нет. Есть только детская, слепая просьба — успокой меня. Дай мне то, что позволит мне спать по ночам, когда я жду тебя.       Скажи что-то, что похоронит мои дурные мысли. Что-то, чтобы я не думала, что буду хоронить тебя.       И он, конечно, это слышит. Всегда слышит.       Леон никак не меняется в лице, ни один мускул не выдает эмоций. Лишь руки крепче сжимают ее, впечатывая в себя. Пауза оседает на ее языке привкусом железа. Лишь спустя время Грейс поймёт, что слова, сказанные Леоном, он запрещал себе, приравнивал к пуле в висок. Не говорил никому и никогда.        Поэтому пауза долгая и решающая, подобно приговору.       Его взгляд — клятва, сургучная печать с красивым тиснением на серебряном конверте.        — Тогда я вернусь, Грейс. Я всегда буду возвращаться к тебе.       И в этих словах нет лжи. В них она слышит только сложное и выстраданное обещание. Честное, непоколебимое слово. Они обязательно поговорят об этом еще раз. Она обязательно спросит его о том, где он был. Он обязательно расскажет так аккуратно, как всегда умел. О-бя-за-тель-но. Но сначала она накормит его ужином и в тишине посмотрит, как он ест на их кухне. Сегодня она как раз вынесла мешок последних разбитых тарелок.       Слава богам, что на антресоли завалялся комплект одноразовой посуды.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!