часть шестая. реут.

2 мая 2026, 22:51

...Имея нож, себе не ранить грудь —

Вот подвиг, в понимании моем.

Шагнуть с обрыва — миг. Терпеть длинней.

Но разве торопливые сердца,

Лишившие себя остатка дней,

Отважней тех, кто слабость превозмог?

И разве не герой, кто до конца,

До капли чашу жизни выпить смог?..

      Она носила Дракончика с собой. Всегда.       Не в сумке, слишком ценный, чтобы бросить его в кожаный хаос с книгами, пергаментами и огрызками яблок. В правом кармане мантии, там, где пальцы могли нащупать его в любой момент. Или в руках, когда она шла по коридорам одна, в темноте, когда никто не видел.       Она обнимала его сразу, как только попадала в постель. Она гладила его по потёртой спинке большим пальцем, чтобы успокоиться. Прижимала к груди, к сердцу, которое колотилось слишком быстро и слишком громко, и шептала в мягкое набитое брюшко слова, которые никак не могла сказать ему в лицо.       Дракончик пах им. Грейпфрутом, старым пергаментом и чем-то ещё, чем-то неуловимым, что она не могла назвать, но что узнавала бы из тысячи запахов. Она вдыхала этот аромат и закрывала глаза. Мир становился чуть менее страшным.       Когда накатывала тоска — а она накатывала часто, особенно по ночам, когда мысли становились липкими и тяжёлыми, — она сжимала Дракончика. Судорожно, почти до боли в пальцах. Вжимала его в грудь, туда, где под рёбрами колотилось сердце. И шептала.       Те слова, которые никак не могла сказать ему в лицо.       Шептала его имя — просто «Тео», без «Нотт», без официальности, без защитной брони. Шептала «прости» — за своё молчание, за страх, за тот день в лесу. Шептала «подожди» — потому что она обещала себе, что когда-нибудь, когда страх отступит, она скажет. Шептала «я тоже» — так тихо, что сама едва слышала.       Она шептала, и Дракончик слушал. Он не отвечал. И когда она говорила с Дракончиком, ей казалось, что Тео слышит. Где-то там, в коридорах, в подземельях, на другом конце замка, он слышал её голос, искажённый расстоянием, но всё равно настоящий.       И иногда, в самые тёмные часы, когда бессонница смешивалась с отчаянием, она прижимала Дракончика к губам и шептала в его потёртое ушко: — Я люблю тебя. Я люблю тебя. Я люблю тебя.       Сотни раз. Тысячи. Как заклинание. Как молитву. Как обещание, которое она пока не могла произнести вслух, но которое горело в ней, жгло изнутри, требовало выхода.       Может быть, он услышит. Через Дракончика. Может быть, игрушка, которую он носил в кармане столько лет, хранит частичку его — его тепло, его дыхание, его душу. Может быть, если она шепчет достаточно сильно, достаточно отчаянно — эти слова проберутся сквозь время и пространство и осядут где-то под его рёбрами, там, где бьётся сердце.       Она верила в это. Или хотела верить.       Она признается ему. Честно. Скоро. Нужно только подобрать правильный момент. Просто когда они будут вдвоём, когда мир за окном затихнет хотя бы на минуту, когда он посмотрит на неё своими сапфировыми глазами — и она не отвернётся.       Скоро.       Она обещала себе.

..

      Ещё за неделю до Рождества, как только она получила от него Дракончика, Гермиона отправилась в Хогсмид. Одна. В метель. Она не сказала никому, куда идёт. Просто накинула мантию, сунула Дракончика в карман и вышла из замка.       Она сказала Джинни, что ей нужно купить подарки для родителей — белая ложь, которую подруга проглотила без вопросов, потому что у неё самой была сотня своих дел перед отъездом. На самом деле у Гермионы была другая цель.       Она переговорила с несколькими людьми.       Вернулась в замок только под вечер, продрогшая до костей, но довольная. В её сумке лежало несколько свёртков. Маленькие коробочки, обёрнутые в белую бумагу. Она разложила их на своей кровати в спальне девочек и долго смотрела на них, прежде чем начать работать.       А потом были ночи. Бессонные.       Гермиона сидела за своим столом, откинувшись на спинку кресла, когда весь Гриффиндор уже давно спал.       Лаванда и Парвати уже час как скрылись за тяжёлыми бордовыми пологами своих кроватей — оттуда доносилось только ровное, спокойное дыхание. На часах над камином стрелки перевалили за два часа ночи, но Гермиона даже не замечала времени. Она вся ушла в работу — тонкую, почти ювелирную, ту, что требовала не только знаний, но и терпения, которое в ней воспитали долгие годы бессонных ночей над книгами.       На столе перед ней, на куске чёрного бархата, лежали приготовленные заготовки. Крошечные, почти невесомые, такие хрупкие, что их можно было сломать одним неловким движением пальцев. Гермиона делала их сама — долго, терпеливо, переделывая снова и снова, пока не добилась идеальной формы. То, что она создавала, не было частью чего-то большого. Это и было целым. Тем, что должно было связать их навсегда.       Она водила палочкой над ними, медленно, почти невесомо, как будто боялась спугнуть магию. Губы беззвучно шептали руны. Те самые руны, ради которых провела несколько часов в Запретной секции, пробираясь туда ночью под мантией-невидимкой и замирая при каждом скрипе половиц.       Она трудилась, вылезая из кожи вон.       Пальцы болели от тонкой работы — подушечки покраснели и горели огнём. Глаза слезились от напряжения — в комнате горела только одна свеча, самого слабого света, потому что яркий мешал сосредоточиться на мельчайших деталях. Несколько раз она начинала заново, потому что руки не слушались.       Первую заготовку она испортила полностью, одно нервное движение пальцев — и ткань свернулась в крошечный комочек. Вторую — царапнула палочкой слишком сильно, оставив глубокую борозду, которую невозможно было исправить. Третья… третья просто выпала из дрожащих пальцев и укатилась под кровать. Она нашла её только через десять минут, стоя на коленях на холодном каменном полу и ощупью шарив рукой под пыльным днищем.       Она злилась. Сжимала кулаки так, что ногти впивались в ладони. Дышала глубоко — вдох, выдох, вдох, выдох, как учила себя делать в минуты отчаяния. И начинала снова.       Снова переделывать.       Всё было почти готово.       Несколько почти готовых вещей лежали на чёрном бархате, тускло поблёскивая в свете единственной свечи. На каждой — тончайшая руна, едва видимая невооружённым глазом. Гермиона проверила каждую трижды. Магия текла ровно, тепло, покорно — как река, которая наконец нашла своё русло.       Оставалась только отдача.       Скоро.

***

      Блестящая, серебряная вилка плыла по рельефной массе овсяной каши. Твёрдый сыр лежал по краям стенок фарфоровой миски. Она съела половину.. половины. Травяной, наваристый чай с ромашкой начинал стыть. Пар над кружкой почти исчез, осталась только тонкая едва заметная дымка, призрак тепла, который скоро исчезнет совсем. Гермиона смотрела на свою чашку, на нарисованного Живоглота с выпученными глазами(это был подарок на день рождение от Джинни), и не чувствовала вкуса. Ромашка была горькой, чай холодным, утро серым.       Вилка наколола пластинку сыра, погрузилась на язык. Он таял во рту, сама не замечая того, Гермиона тихо промычала в знак удовольствия. сделав глоток она подняла взгляд на потолок.       Они взлетели под самый потолок, где мерцали тысячи свечей, и начали играть. Распускали свои крошечные пальчики, на которых намерзали хрустальные капельки, потом стряхивали их — и капли, падая вниз, превращались в настоящие снежинки. Маленькие, хрупкие, с узорами, которые невозможно повторить даже самому лучшему волшебнику.       Они кружились и смеялись. Их смех был похож на звон самых тонких серебряных колокольчиков, едва слышный, но такой чистый, что от него становилось теплее даже в самом холодном уголке замка.       Но вдруг одна из фей — та, что была самой маленькой и, наверное, самой непосредственной — громко чихнула. Вторая фея, которая как раз наклонилась, чтобы рассмотреть причудливый узор на своей капельке, от неожиданности вздрогнула так сильно, что выпустила сразу три снежинки, которые слиплись в маленький комок и глупо шлёпнулись прямо на тарелку профессора Макгонагалл. Та лишь подняла бровь, глянула на потолок и едва заметно улыбнулась.       Фея, которая чихнула, испуганно запищала. Её писк вспугнул третью фею. Третья — четвёртую. Четвёртая, зацепив крылышком пятую, едва не сбила её с полёта. Пятая вскрикнула так громко, что шестая выпустила уже целую горсть капель, и те посыпались дождём на учительские столы, превращаясь в снежинки на лету.       Седьмая фея, самая мудрая из всех(или просто самая уставшая), вместо того чтобы паниковать, села на край люстры, сложила крылышки и закрыла глаза лапками. Она решила переждать этот феерический переполох в покое.       Профессор Флитвик подкинул своей магией им по ягоде для перекуса, профессор Заклинаний к слову, также завтракал как и некоторые оставшиеся ученики и учителя Хогвартса. Тишина восстановилась. Феи успокоились, уселись на свои места и принялись счастливо жевать шоколадные ягоды, изредка поглядывая вниз, на маленького профессора, который спас их от паники.       Желающих остаться в пустом замке вместо того, чтобы уехать домой было немного. Их можно было пересчитать за завтраком, не вставая из-за стола.       Невилл сидел неподалёку от Гермионы, через три скамьи ближе к выходу. Он листал утреннюю газету «Придира», которую ему посоветовала Полумна — и теперь читал её с такой серьёзностью, будто от каждой строчки зависела судьба мира. Невилл читал медленно, водил пальцем по строчкам, иногда хмурился, иногда кивал каким-то своим мыслям. Его завтрак представлял собой тарелку с тостами, намазанными чем-то зелёным, похожим на водоросли. Гермиона не решилась спросить, что это такое. Не потому, что боялась показаться невежливой — просто зелёное масло выглядело так, будто оно само могло задать вопрос в ответ и обидеться.       С Когтеврана осталось несколько учеников. Трое, может быть, четверо — если считать того, кто сидел в самом конце спиной ко всем и, кажется, дремал, уронив голову на сложенные руки. Остальные расположились в дальнем конце своего стола и тихо о чём-то говорили. Их голоса сливались в одно ровное, спокойное гудение, похожее на жужжание шмелей в тёплый летний день. Иногда они поглядывали на потолок, где феи продолжали своё хаотичное кружение, и тогда кто-нибудь из них улыбался краешком губ.       Гермиона не знала их имён. Кажется, они были с третьего или четвёртого курса — ещё дети, почти подростки, но уже достаточно взрослые, чтобы остаться в школе на Рождество вместо семейного ужина. Достаточно взрослые, чтобы смотреть на пустые скамьи и не плакать. Или плакать по ночам, когда никто не видит. Кто знает.       Один единственный Пуффендуец сидел за своим столом. Длинноволосый парень в мантии, накинутой поверх пижамы с какими-то весёлыми птицами. Он потягивал что-то из ярко-жёлтой кружки и смотрел в одну точку — чуть выше камина, чуть левее картины с сэром Кадоганом. Взгляд у него был абсолютно пустой, отрешённый, такой бывает у людей, которые проснулись несколько минут назад и ещё не поняли, что сон кончился. Гермиона подумала, что он спит с открытыми глазами. И, возможно, она была права.       И за столом Слизерина сидел только он.       Никого больше. Только Теодор Нотт восседал прямо посередине стола своего факультета. Как царь. Как человек, которому некуда идти, кроме этого зала, этой скамьи, этого мгновения.       Тео сидел не так, как обычно. Обычно он разваливался на скамье, откидывался на спинку, закидывал ногу на ногу. Одной рукой он обнимал спинку скамьи, а второй крутил монету, вилку, перо. Он занимал много пространства, будто пытался доказать кому-то, что имеет на это право.       Сейчас он сидел прямо. Спина прямая, плечи расправлены, но не напряжённо, а какой-то спокойной усталой прямотой. Так сидят люди, которые забыли, когда в последний раз спали в своей постели.       В воздухе над его ладонью подпрыгивал золотой галеон. Он подбрасывал его невысоко, едва отрывая от пальцев, и ловил. Подбрасывал и ловил. Подбрасывал и ловил. Монотонно. Бесконечно.       Тео не смотрел по сторонам. Не смотрел на неё. Гермиона наблюдала за ним украдкой. Каждый его вздох, каждое движение плеч, каждый раз, когда его пальцы сжимались вокруг монеты. Она заметила, что он не причесался сегодня. Пряди падали на лоб, закрывая глаза. Он не убирал их. Ему было всё равно.       Спрятанная рука в кармане тёплой мантии медленно переместилась с холодного Дракончика на уменьшенную магией коробочку. Там, внутри этой маленькой коробочки, лежал подарок. Тот самый подарок, который был адресован Тео. Не купленный в Косом переулке, не заказанный совой из Хогсмида, а тот, который она сама сделала для него. Своими руками. Для-него-одного..       Деревянная шкатулка жгла ладонь. Она жгла так сильно, будто прямо намекала на то, чтобы Гермиона отдала её раньше положенного времени. Не ждала условленного часа, не тянула до следующего дня, а встала прямо сейчас, подошла и протянула ему. Гермиона и сама так хотела сделать. Это желание было таким сильным, что оно почти толкало её вперёд, заставляя забыть обо всём на свете.       Она едва успела подняться из-за пустого стола. Её тарелка была чистой, овсянка давно съедена, и ничто больше не держало её на этом месте. Гермиона уже приподнялась, опираясь ладонями о край стола, и в ту же секунду почувствовала на себе его взгляд.       Не просто чей-то взгляд, который скользнул по залу и случайно задел её. Нет. Это было нечто другое. Смотрел на неё в упор, прицельно, не отрываясь. Этот взгляд был таким острым, таким тяжёлым, что его невозможно было не заметить. Он впивался в спину, в затылок, в плечи, заставляя каждый мускул замереть на месте.       Она была знакома с этим ощущением с самого первого курса.       Гермиона не думала больше ни о чём. Она просто сделала это.       Молча переступив через скамейку, она почувствовала, как дерево больно врезалось ей в бедро, но не обратила на это внимания. Её ноги двигались сами, пока она кивала Невиллу в знак прощания. Невилл что-то спросил, кажется, про домашнее задание по зельям, но она не расслышала ни слова. Его голос долетал до неё будто сквозь толщу воды, приглушённый и далёкий. Всё её тело, каждая клеточка, каждый нерв были настроены на кого-то другого.       Она сделала несколько шагов в сторону дверей выхода. Раз, два, три. Её туфли мягко ступали по каменному полу, но она не слышала собственных шагов. В ушах шумела кровь. В кармане всё ещё жгла ладонь деревянная шкатулка, и Гермиона сжимала её так сильно, словно от этого зависела её жизнь.       А потом она обернулась и почти утонула.       Она почти утонула в океанской синеве глаз единственного слизеринца в этом зале. Тео смотрел на неё. Он смотрел прямо на неё, и в этом взгляде не было ничего, кроме правды. Его глаза были такими глубокими, такими яркими, что у неё перехватило дыхание. Не светлыми и не водянистыми, а густыми, штормовыми, теми самыми, в которых она терялась каждый раз, когда позволяла себе на него посмотреть.       В этом взгляде было всё. И та боль, которую она не заметила в прошлый раз, когда промолчала. И надежда, которую он пытался спрятать, но не смог. И страх, что она снова отвернётся. И ещё что-то такое, от чего у неё заболело в груди, потому что она узнала в этом что-то своё. То, что она сама чувствовала каждый день, каждую минуту, каждую секунду с того самого момента, как он признался ей.       Гермиона стояла и смотрела на него, и мир вокруг перестал существовать. Не было Большого зала. Не было Флитвика, до сих пор подкармливающего сонных фей. Не было завтрака, столов, разговоров, звона посуды. Был только он. Только его глаза. Только эта бесконечная синева, в которой она тонула без сожаления.       Кровь прилила к её щекам. Она почувствовала, как лицо становится горячим, как жар поднимается от шеи к вискам, к самым кончикам ушей. Она знала, что сейчас покраснела так сильно, как не краснела никогда в жизни. И на миг она отвернула голову.       Она не могла иначе. Слишком много всего было в этом взгляде. Слишком много того, что она не умела называть словами. Она отвела глаза, оборвав это короткое столкновение зрачков, и на секунду ей показалось, что она потеряла что-то важное. Что эта связь, которая возникла между ними, порвалась.       Но она собралась с силами.       Она снова повернулась к нему. Медленно. Осознанно. Как будто каждый градус этого поворота стоил ей невероятных усилий. И посмотрела на него снова. А потом Гермиона слегка наклонила голову в направлении двери.       Это было приглашение. Тихое, почти незаметное для постороннего глаза. Если бы кто-то смотрел со стороны, он бы подумал, что она просто поправляет шею или разминает затекшие мышцы. Но Тео не был посторонним. Тео был тем, кто умел читать её без слов. Он знал каждое её движение, каждый вздох, каждую паузу.       Она позвала его. Молча. Без единого звука. Просто поворотом головы.       И тогда её лицо покрыла смущённая улыбка. Её губы дрогнули, уголки поползли вверх, и в глазах загорелся тот самый свет, который невозможно подделать. Она улыбалась ему так, как улыбаются, когда наконец перестают бояться. Когда наконец решаются.       И он увидел эту улыбку. И всё понял. Потому что в ту же секунду Тео просиял. Не просто улыбнулся в ответ, нет. Он просиял всем своим существом. Его лицо осветилось изнутри, словно кто-то зажёг свечу у него в груди, и свет разлился по чертам, стирая с них напряжение, боль, сомнения. Его глаза стали ещё ярче, ещё глубже, ещё синее. Он смотрел на неё так, будто она сказала ему самые важные слова в его жизни. А она не сказала ничего. Только улыбнулась. И тогда он резко встал.       Так резко, что скамейка под ним жалобно скрипнула и качнулась. Он переступил через неё одним быстрым движением, даже не взглянув под ноги, не заметив, что задел чью-то кружку и та опрокинулась, расплескав остатки тыквенного сока. Он не обращал внимания ни на кого. Ему было всё равно.       Всё, что имело значение, стояло у дверей. И смотрело на него.       Гермиона стояла, не двигаясь, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Её пальцы всё ещё сжимали шкатулку в кармане. Она не знала, что скажет ему через несколько секунд, когда он подойдёт. Не знала, достанет ли подарок сейчас или подождёт до более удобного момента. Не знала, сможет ли наконец произнести те три слова, которые он заслужил услышать ещё тогда, несколько недель назад.       Ноги переступили порог Большого зала, и холодный воздух коридора ударил в лицо, заставив поёжиться. Стены здесь были ниже, чем в зале, и звук шагов отражался от них, становясь громче, тяжелее, ближе. Она отошла на несколько шагов от двери, чтобы их никто случайно не услышал и не увидел. Чтобы этот момент принадлежал только им двоим.       Тео вышел следом.       Он остановился в трёх шагах от неё. Не подошёл ближе. Боялся спугнуть. Она была похожа на дикую птицу, которая улетит, если взмахнуть рукой слишком резко. Каждый сантиметр этого расстояния был важен, и сокращать их нужно было с осторожностью, с разрешения, с её молчаливого согласия.       Он стоял, переведя дыхание, и смотрел на неё. Его грудь поднималась и опускалась чаще обычного. Не потому что он бежал. А потому что внутри у него всё колыхалось, как море перед бурей, и он пытался удержать это спокойное лицо, за которым пряталось слишком много всего.       Гермиона молчала. Она смотрела на него, запоминая каждую деталь. Тени под его глазами, которые стали глубже за последние дни. Невозможность усидеть на месте, которую она заметила ещё в зале, когда он подбрасывал монету снова и снова. Его руки, которые сейчас висели вдоль тела, но кончики пальцев слегка дрожали. Он волновался. Теодор Нотт, который всегда казался ей воплощением спокойствия и самообладания, стоял перед ней и дрожал. Из-за неё. Эта мысль ударила где-то под дых, и ей стало одновременно больно и тепло. — Ты хотела что-то сказать? — спросил он. Голос у него был хриплым, будто он не разговаривал несколько часов. Хрипота делала его старше, уязвимее. Каждое слово давалось ему с трудом, через силу, через тот ком, который стоял в горле и у него, и у неё. Она хотела что-то сказать. Да. Очень давно. Месяцами. Но слова всегда разбегались, как только она открывала рот. Как сейчас.       Гермиона посмотрела на него. На его непричёсанные волосы, которые падали на лоб, закрывая правый глаз. На тени под глазами, которые говорили о бессоннице, о ночах, когда он, возможно, тоже не спал и думал о том же, о чём думала она. На то, как он сжимал и разжимал кулаки, будто не знал, куда деть руки, если в них нет монеты или вилки, которую можно крутить.       Ему нужно было чем-то занимать руки. Всегда. И сейчас, без этой привычной мелочи, его пальцы жили своей жизнью, нервной и беспокойной.       Она глубоко вздохнула. Вдох получился дрожащим, неровным, воздух застревал где-то в груди, не желая идти дальше. Она представила, как все эти ночи, все эти шёпоты в ухо Дракончику собираются в один комок, и теперь этот комок надо вытолкнуть наружу. Сказать. Просто сказать.       Она полезла в карман.       Пальцы нащупали шкатулку сразу. Она лежала там, где и раньше, прижатая к внутреннему шву мантии. Гермиона достала её медленно, почти торжественно, чувствуя, как гладкое дерево скользит по ткани. Шкатулка была совсем маленькой, уменьшенной магией до размеров напёрстка. Она лежала на её ладони, такая хрупкая, такая незаметная для постороннего глаза, но такая тяжёлая от всего, что в неё вложено.       Она подняла глаза на Тео. Он смотрел на её ладонь. На эту крошечную коробочку, которая помещалась на кончиках её пальцев. В его взгляде мелькнуло удивление, потом любопытство, потом что-то ещё, более глубокое. Он понял. Он уже понял, что это не просто вещь. — Это тебе, — сказала она. — Я сама сделала.       Голос её прозвучал тише, чем она ожидала. Почти шёпотом. Но в этом шёпоте было столько всего, что она не могла сказать громче. Все те ночи. Все те слёзы в подушку, когда она сжимала Дракончика и шептала в его мягкое брюшко слова, которые не решалась произнести вслух. Все те минуты за столом, когда она украдкой смотрела на него, а он смотрел в свою тарелку, и между ними висела тишина, тяжёлая и невыносимая.       Тео молчал. Опомнившись, она залезла свободной рукой в другой карман, за палочкой. — Фините. Крошечная коробочка увеличилась в пять раз. Не выдержав вес одной рукой, Гермиона подставила другую, и как дура, смотрела, то на Тео, то на теперь огромную шкатулку из красного дерева. — Это мне? - перехватывая шкатулку в свои руки, спросил Тео. — Это подарок, да. Я решила отдать его тебе пораньше, чем на Рождество. — с придыханием произнесла она. — Ты остаешься на каникулы, ведь так? — Не считая домовых эльфов, поместье пустует. Отец разрешил остаться здесь. — наклоном головы, Тео пригласил Гермиону пройти дальше по коридору. — А ты, видимо, тоже одна тут?       Гермиона перевела дыхание и кивнула, принимая приглашение. Они пошли медленно, почти не касаясь плечами, но каждый их шаг звучал одинаково, будто они не сговариваясь подстраивались друг под друга. — Видимо, да, — сказала она, поправляя сумку, хотя та и не думала сползать. — Джинни звала в Нору, и я, наверное, хотела бы поехать. Мы с Уизли уже как семья. Она замолчала на секунду, потому что внутри что-то кольнуло. Не больно, а так, щемяще. Семья. Хорошие люди. Тёплый дом. Но почему-то она здесь. — Но я не могу избавиться от мысли, что скоро случится что-то... ну, что-то, что всё изменит. Страшное. — Гермиона поёжилась, хотя в коридоре не было холодно. —Родители в Германии, у них там встречи, работа. Им будет не до Рождества.       Она произнесла это и почувствовала, как где-то внутри отпускает. Не совсем, но хоть чуть-чуть. Тео молчал, но она знала — он слушает. По-настоящему, а не просто делает вид.       Тео кивнул, не глядя на неё. Он смотрел на шкатулку в своих руках. Его пальцы медленно перебирали резные углы, изучая каждую неровность, которую её руки вывели на поверхности. Гермиона заметила, как его большой палец задержался на одной из рун, скользнул по её изгибу, потом вернулся и провёл снова, будто пробовал на ощупь ту магию, что она туда вложила. Будто запоминал. — Значит, мы оба здесь никому не нужны, — сказал он, и в его голосе не было горечи. Только простая, спокойная констатация факта, от которой почему-то защемило под ложечкой. — Джинни хорошая, — продолжила Гермиона. — И миссис Уизли меня любит, я знаю. Но когда она смотрит на меня, я иногда думаю: она видит меня? Или просто девочку, которая приезжает на каникулы, потому что ей больше некуда?       Она не ждала ответа. Просто говорила, потому что слова копились слишком долго, а держать их внутри становилось невыносимо. — Я не знала, что делать, когда Джинни спросила. Остаться здесь или уехать. Здесь страшно, но... свободно, что ли. А там уютно, но как будто ты не до конца свой. — она вздохнула. — А потом я подумала... может, если останусь, то успею что-то понять. Про себя. Про то, что я вообще здесь делаю.       Тео шёл молча, не перебивая. И только когда она замолчала, тихо спросил: — Ну и поняла?       Гермиона покосилась на него. Он смотрел прямо перед собой, но уголки губ чуть дрожали. — Пока нет, — ответила она. — Может, к Рождеству. — Может, и раньше, — бросил он небрежно, но в голосе было что-то тёплое.       Она не стала спрашивать, что он имел в виду. Боялась, что он скажет что-то, от чего у неё в голове всё перевернётся. Или не скажет, и станет ещё хуже.       Он всё ещё не открывал шкатулку. Просто шел, держа её на раскрытой ладони, и смотрел на неё так, будто она могла заговорить. Гермиона нервно переступила с ноги на ногу. Ей хотелось сказать «открой уже», но она заставляла себя молчать. Пусть сам. Пусть в своём темпе. — Она тяжёлая, — заметил он. — Для такой маленькой. — Это потому что... — она запнулась. — Там внутри магия. Много.       Тео поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза. В его взгляде не было удивления или любопытства. Только тёплая, почти осязаемая благодарность. — Я знаю, — сказал он. — Я чувствую. Они прошли ещё несколько шагов, и Тео вдруг остановился. Гермиона, не ожидавшая этого, сделала лишний шаг, вернулась, вопросительно подняла бровь. — Я хочу открыть, — серьезно произнес он. — Что? Сейчас? — Сейчас, — повторил Тео, и в голосе его не было ни капли сомнения. Только какая-то тихая, спокойная решимость. — Я не могу ждать до подземелья. Просто не могу.       Он отошёл к стене, где факелов было поменьше, где царил мягкий полумрак, и прислонился спиной к холодному камню. Шкатулку держал на раскрытой ладони, разглядывая её так, будто видел в первый раз — каждую трещинку, каждую неровность, каждый завиток, который её пальцы вырезали в дереве. Он водил по крышке большим пальцем медленно, почти с благоговением, и свет факелов скользил по лакированной поверхности, выхватывая то одну деталь, то другую. Эта коробочка была маленькой. Почти невесомой. Но в ней, в этом куске дерева, в этих незаметных глазу рунах, жило что-то огромное. Что-то, от чего у него перехватывало дыхание ещё до того, как он заглянул внутрь. — Ты уверен? — спросила она. Голос прозвучал тихо, почти испуганно, хотя она не хотела показывать страх.       Тео не ответил. Он вообще, кажется, забыл, что она рядом. Все его внимание, вся его сущность были прикованы к этой шкатулке, которая лежала на его ладони и, казалось, светилась изнутри. Он поднёс её ближе к лицу, так близко, что его дыхание оседало на полированном дереве. Кончиками пальцев он нашёл едва заметный зазор между крышкой и корпусом — тот самый, который она выверяла часами, чтобы он был идеальным. Чтобы крышка открывалась без единого звука, без скрипа, без фальшивой ноты.       Тео замер. Его пальцы лежали на крышке, не решаясь приподнять её. Он смотрел на свои руки, на коробочку, на её лицо, по очереди, словно искал разрешения в каждом взгляде. Рука вытащила из шкатулки нечто, чего он никак не ожидал.       Прямоугольный корпус из потёртого металла, круглое стекло, выступающее вперёд, колёсики по бокам и маленький окуляр, в который нужно подглядывать. Вес приятно оттягивал ладонь. Не лёгкая волшебная безделушка, а настоящая, тяжёлая вещь, которая чувствовалась в руке. Тео провёл пальцем по царапинам на корпусе — их было много, и каждая рассказывала свою историю, которую он никогда не узнает. — Что это? — спросил он, поворачивая аппарат с одной стороны в другую, разглядывая его со всех ракурсов. Стекло блеснуло в свете факелов, и он поймал в нём отражение собственного глаза — увеличенное, смешное, чужое. Гермиона смотрела на его пальцы, которые скользили по корпусу, и её сердце колотилось где-то в горле. Она почему-то волновалась больше, чем когда сдавала экзамен по трансфигурации. Потому что это был не просто вещью. Он был кусочком её мира, магловского мира, которым она редко делилась с кем-то из Хогвартса. — Фотоаппарат. Маггловский, но он мне нравится больше чем волшебные. — она резко замолчала и отвела взгляд. — Колдографии — для всех. А это — для нас. — Почему? — спросил Тео глядя на нее сквозь объектив. — Получается, он совсем без магии?       Гермиона улыбнулась. Потому что картина, которая разворачивалась перед ней, была слишком милой, чтобы не улыбнуться. Теодор Нотт, наследник древнего рода, слизеринец, которого побаивались половина школы, стоял перед ней с магловским фотоаппаратом в руках и смотрел на неё через объектив, как любопытный ребёнок. Улыбка вышла едва заметной — только уголки губ дрогнули.       Но Тео выглянул из-за камеры. Увидел эту улыбку. И Гермиона не выдержала — усмехнулась уже по-настоящему, открыто, сбрасывая всю свою броню, всю свою серьёзность, всю свою привычную собранность. Она стояла перед ним и улыбалась как дура, и ей было всё равно.       А в этот же момент она ослепла от яркой вспышки фотоаппарата.       Белый свет ударил в глаза, на секунду выжег весь коридор, оставив после себя только плавающие цветные пятна перед глазами. Гермиона моргнула, потом ещё раз, пытаясь вернуть зрение. Перед глазами всё ещё плясали оранжевые круги, а в центре этого хаоса маячила смутная фигура Тео, который, кажется, довольно улыбался. — Ты... — выдохнула она, не зная, то ли смеяться, то ли возмущаться. — Ты меня ослепил.       В коридоре разнёсся звонкий, искренний смех, отражаясь от каменных стен и теряясь где-то под потолком. Смех, который никто не слышал уже несколько месяцев. Смех, который она почти забыла. Тео опустил аппарат, рассматривая его со стороны. — Как там говорят магглы перед снимком? — спросил он, прищурившись. — Что-то про сыр? — Скажи «сыр», — подтвердила Гермиона, вытирая выступившие от смеха слёзы. Она всё ещё не могла успокоиться. Всё ещё чувствовала, как где-то внутри дрожит тот недавний смех, готовый вырваться снова. — Сыр, — повторил Тео и снова навёл на неё камеру. — А теперь ты.       Он почти нажал на кнопку — Гермиона видела, как напрягся его палец, как чуть сдвинулось колесико на корпусе, как объектив перефокусировался, ловя её лицо в резкость, — и в этот самый последний момент, за какую-то долю секунды до того, как белая вспышка должна была выжечь её силуэт на плёнке, она шагнула вперёд. — Нет, — сказала она, и её голос прозвучал тихо, намного тише, чем она хотела, почти шёпотом, почти мольбой, хотя она сама не знала, о чём именно молит, но слово уже выпорхнуло и повисло в воздухе между ними прозрачным, дрожащим облачком. — Давай вместе.       Тео замер. Опустил камеру и посмотрел на неё так, будто она предложила что-то невероятное. Хотя что тут невероятного? Обычная фотография. Два человека. Один кадр. — Вместе? — переспросил он. — На память, — сказала она, и её голос дрожал, когда она произносила эти два простых слова, которые не значили ровно ничего и в то же время значили всё на свете, потому что ради «на память» не смотрят так, как смотрел сейчас на неё Тео. — Посмеёмся потом? — добавила она, пытаясь сделать голос легче, беззаботнее, но у неё не получилось — голос всё равно был хриплым и прерывался на середине фразы, выдавая её с головой.       Тео молчал. Молчал так долго, что Гермиона успела сосчитать до десяти, потом до двадцати, потом сбилась и начала заново, потому что каждое мгновение этой тишины растягивалось в вечность, и она чувствовала, как её сердце, которое всё же нашло в себе силы снова биться, колотится где-то в горле, мешая дышать и думать. Он просто стоял и смотрел на неё, и в этом взгляде было что-то такое, от чего ей хотелось одновременно провалиться сквозь землю и остаться здесь навсегда, вот так, под этим тёплым, тягучим, почти осязаемым светом его глаз, который обволакивал её целиком, не оставляя ни щёлочки для сомнений и страхов.       И потом он кивнул. Один раз. Медленно, глубоко, так кивают, когда принимают решение, от которого зависит вся жизнь, — и Гермиона вдруг поняла, что он только что принял какое-то очень важное решение, какое-то необратимое, безвозвратное, и что обратной дороги для них обоих больше не существует, и что этот кивок значит гораздо больше, чем просто согласие сфотографироваться вместе.       Он начал перекладывать аппарат из правой руки в левую, и Гермиона следила за его пальцами, за тем, как они перебирали ремешок, как поправляли объектив, как зачем-то проверили крышку батарейного отсека, хотя она знала, что этот аппарат механический и никакой батареи в нём нет, и это маленькое, почти неосознанное движение, этот маленький нервный жест выдал его волнение лучше любых слов.       А потом он освободил правую руку и протянул её ей.       Он сделал это не глядя и он не сказал ни слова, не спросил разрешения, не уточнил, хочет ли она вообще этого, нет, он просто протянул руку, ладонью вверх, пальцы чуть расслаблены, чуть согнуты, и в этом жесте было что-то такое естественное, такое простое и одновременно такое отчаянное, как будто он делал это не в первый раз, но при этом каждый раз боялся, что она не возьмёт.       Она взяла. Просто вложила свою ладонь в его и в тот же миг его пальцы сомкнулись вокруг её кисти, сжались. Не больно, но крепко, очень крепко, с какой-то отчаянной, почти испуганной силой, как будто он боялся, что она передумает, что дёрнет руку назад, что всё это окажется сном, который рассыплется при первом же прикосновении.       Его пальцы были тёплыми. Она чувствовала биение его пульса — такое же бешеное, как у неё, — и от этого осознания внутри неё разлилось что-то тёплое, сладкое, почти болезненное, и она поняла, что улыбается, хотя совершенно не собиралась этого делать.       Он притянул её ближе, и это движение было плавным, почти кошачьим. Сначала легонько, через ткань мантий, а потом плотнее, когда он притянул её ещё чуть-чуть, и она почувствовала тепло его тела уже не только рукой, но и плечом, и боком, и всей правой половиной своего тела, которое вдруг оказалось прижатым к нему так тесно, что между ними не осталось места даже для воздуха.       Он наклонил голову и вот уже его лицо оказалось на одном уровне с её лицом, и она почувствовала его дыхание на своей щеке.       Она старалась не думать о том, как сильно, наверное, покраснела. Но это было невозможно не замечать, потому что жар шёл откуда-то из глубины, из самой сердцевины её существа, и поднимался вверх по шее, по щекам, до самых корней волос, и ей казалось, что её кожа сейчас раскалится докрасна, начнёт светиться в темноте этого коридора, и он увидит, и поймёт, и тогда уже ничего нельзя будет спрятать, ничего нельзя будет объяснить дружбой или случайностью. Уши горели, шея горела, даже грудь под свитером, и она ненавидела себя за эту предательскую красноту, которая всегда её выдавала, когда что-то было слишком много, слишком сильно, слишком.       Он поднёс камеру к их лицам — его рука сверху направляла её руку, корректировала малейшие движения, приподнимала объектив чуть выше, наклоняла влево, — и Гермиона подчинилась этому беззвучному руководству, потому что он знал, что делает, он всегда знал, что делает, даже когда казалось, что он просто играется или шутит.       Она заглянула в видоискатель — в это маленькое прямоугольное окошко, в котором отражался мир, сжатый до размеров почтовой марки, — и сначала не увидела ничего, кроме размытых теней и бликов, но потом её глаза привыкли, и она увидела.       Два силуэта — её расплывчатые кудри с одной стороны, его тёмные волосы с другой, — слившиеся в одно целое, потому что их плечи соприкасались, их головы были наклонены друг к другу, и трудно было понять, где заканчивается один и начинается другой. Стена за спиной — старый замшелый камень, в котором магия Годриковой Впадины жила уже тысячу лет, — уходила вверх, теряясь в темноте за пределами кадра. Факел слева, который они не заметили, пока не посмотрели в видоискатель, казался теперь размытым оранжево-жёлтым пятном, похожим на маленькое солнце, запертое в каменной клетке. — Смотри сюда, — сказал Тео, и его голос прозвучал мягче, чем когда-либо, как будто он боялся спугнуть этот момент, это «сейчас», которое никогда больше не повторится, и она почувствовала его пальцы на своём подбородке: лёгкое, почти невесомое прикосновение указательного и большого пальцев, которые чуть повернули её голову, пока её взгляд не упёрся прямо в объектив, в это круглое стекло, которое смотрело на них с другой стороны, как живой глаз механического зверя. — На нас, — добавил он, и это «нас» повисло в воздухе между ними, как прозрачная стена, через которую она видела его лицо — близко-близко, его ресницы, его родинку под левым глазом, его губы, чуть приоткрытые, — и понимала, что это самое красивое слово, которое она когда-либо слышала.       Она посмотрела в объектив. Они оба смотрели в одно маленькое стеклянное окошко, и в этом было что-то нелепое, смешное, почти абсурдное — два почти взрослых человека, лучшие друзья, стоят посреди ночного коридора, прижавшись плечами, и пялятся в маленькую дырочку в магловском аппарате, как два заговорщика или два ребёнка, которые нашли игрушку и не знают, как с ней обращаться.       И Гермиона вдруг почувствовала, как смех снова поднимается из глубины живота, мягкий и счастливый, и она не стала его сдерживать — она позволила ему разлиться по лицу улыбкой, тёплой и широкой, и подумала, что это, наверное, и есть счастье: вот так, плечом к плечу, смотреть вместе в одну точку и знать, что этот миг никогда не исчезнет, потому что он уже застыл где-то там, внутри этого аппарата, на маленьком кусочке плёнки, который когда-нибудь они проявят и увидят себя — молодых, глупых, счастливых. — Говорить «сыр»? — спросила она, и в её голосе не было уже ни страха, ни сомнения, только лёгкая насмешка над собой и эта дурацкая, солнечная, совершенно неуместная в этом тёмном подземелье радость.       Тео улыбнулся — она не видела, потому что они оба смотрели в объектив, но она почувствовала его улыбку по тому, как расслабились его плечи под её плечом, как его пальцы, лежащие поверх её пальцев, чуть сжались в ободряющем, ласковом жесте, и по тому, как его дыхание на её щеке стало чуть глубже, спокойнее, счастливее. — Говори, — сказал он, одно слово, но в нём было столько всего, целая вселенная: разрешение, доверие, любовь, которую он не мог произнести вслух, но которая сейчас, в этом маленьком стеклянном окошке, в этом общем взгляде, в этом общем дыхании, была такой очевидной, такой неоспоримой, что Гермиона удивилась, как она не замечала её раньше все эти годы. — Сыр, — пошептала Гермиона, одновременно нажимая на кнопку снимка и наклоняя свою голову в бок — ложась прямо ему на плечо.       Вспышка выжгла из темноты все тени, на секунду превратив серый камень в белый, а потом погасла, и коридор снова стал коридором — факелы, окна, снег, тишина. Щёлкнул где-то внутри камеры механизм, перематывая плёнку, и этот звук был единственным, что нарушало тишину.       А Гермиона не убрала голову. Она лежала щекой на его плече — чувствовала под щекой ткань мантии, под тканью — твёрдое плечо, под плечом — его дыхание, которое вдруг стало очень поверхностным, очень частым, как у человека, который бежал или который вдруг перестал понимать, что происходит. Она чувствовала, как он напрягся, как его рука, всё ещё лежащая поверх её руки на камере, замерла и превратилась в камень, как его пальцы перестали дышать, перестали быть живыми, застыли в одном положении и, кажется, боялись даже чуть сжаться, чтобы не спугнуть, не разрушить это «вдруг».       Он не дышал. Правда. Гермиона прислушалась — и поняла, что он не делает вдоха. Стоит и не дышит, будто боится, что любое движение, любой выдох смахнёт её голову с его плеча, как снежинку с рукава. Он был в шоке. Настоящем, полном, когда мозг отказывается верить тому, что происходит, и тело застывает в ожидании команды, а команды нет, потому что никто не знает, что делать.       И тогда её левая рука медленно поднялась. Она двигалась так тихо, так осторожно, будто пробиралась через запретный секцию в библиотеке после полуночи. Пальцы коснулись его бока — сначала робко, одним только кончиками, проверяя, не отшатнётся ли он. Он не отшатнулся. Он вообще не двигался. Он, кажется, забыл, что у него есть тело, и стоял теперь только взглядом, только дыханием, которое так и не вернулось к нему.       И тогда она обняла его. Не сильно. Не крепко. Чуть-чуть — просто положила ладонь ему на поясницу, просто прижалась боком чуть плотнее, просто сделала этот крошечный шаг к нему, которого он, видимо, не ждал никогда. Её рука легла на его спину через мантию, и она почувствовала, как под её ладонью напряжены мышцы, каждая, до одной, как он весь натянут, как струна перед тем, как лопнуть.       Она не сжимала. Не прижимала его к себе. Просто держала ладонь на его спине — тёплую, живую, настоящую. И щекой всё так же лежала на его плече. И не двигалась. И ждала.       Он был поражен. Она это чувствовала всем телом. По тому, как его дыхание, когда оно наконец вернулось, стало рваным и неглубоким, по тому, как его сердце колотилось как бешеное, выстукивая какой-то хаотичный, испуганный ритм. Он ничего такого не ожидал. Он просто хотел сделать снимок, просто протянул руку.       Его правая рука — та, что лежала поверх её руки на камере, мелко дрожала. Совсем чуть-чуть, почти незаметно, но Гермиона чувствовала эту дрожь, потому что их пальцы всё ещё соприкасались, всё ещё помнили недавнее тепло вспышки и друг друга. Он не убирал руку. И не прижимал сильнее. Он просто держал её там, застывшую, как застывают, когда боятся сделать лишнее движение. Она прошептала в его шею, по которой сразу же пробежали мурашки от тихого голоса. — Это ещё не всё.       Он замер ещё сильнее.       Казалось, это невозможно — застыть больше, чем он уже застыл, — но он сделал это. Его тело превратилось в одну сплошную глыбу льда — холодного снаружи, горячего внутри, — и она почувствовала, как под её ладонью напряглась каждая клеточка его спины. Он даже дышать перестал окончательно, не то чтобы он до этого дышал нормально, но теперь и тот маленький, поверхностный, испуганный вдох, который он делал краешком лёгких, замер где-то на полпути. Он ждал. Он слушал. Он боялся.       Она помолчала. Пусть повиснет в воздухе. Пусть он почувствует вес этих четырёх слов, которые ничего не объясняют, но обещают всё. — Там ещё одна вещь, — добавила она. И так же спокойно, так же буднично, как будто сообщала, что на завтра задано два фута по зельям и одно эссе по трансфигурации.       А потом она отошла.       Она убрала голову с его плеча и её ладонь соскользнула с его спины, легко и невесомо, как лист, который падает с дерева и не хочет падать, но ветер сильнее. Она сделала шаг назад. Один. Второй. И остановилась.       Теперь между ними было полметра. Целая пропасть. И эта пропасть была нужна, потому что иначе он бы услышал, как колотится её сердце, и увидел бы то, что она пыталась спрятать.       Гермиона стояла перед ним красная. Нет, не просто красная, пунцовая, от корней волос до ворота свитера, от кончиков ушей до ключиц, которые сейчас, наверное, тоже горели, хотя она их не видела. Она чувствовала свой жар — он исходил от неё, как от печки, как от камина, как от факелов, которые вдруг стали холоднее её щёк. Она подняла руку и поправила прядь волос просто чтобы занять руки, просто чтобы сделать хоть что-то, и в этом жесте было столько смущения, столько девичьей, почти детской неловкости, что она сама себя не узнавала.       Она отвела взгляд.       Посмотрела в сторону, на факел, на окно, на снежинку, которая прилипла к стеклу и медленно таяла, превращаясь в маленькую прозрачную каплю. Она не могла смотреть на него. Не сейчас. Потому что если бы она сейчас посмотрела на него, на его лицо, на его губы, которые наверняка приоткрылись от удивления, — она бы умерла. Или сказала бы что-то ещё. Или сделала бы шаг вперёд вместо того, чтобы стоять на месте и гореть заживо от стыда и счастья одновременно.       Она смотрела в сторону. В угол. В пол. Куда угодно, только не на него.       А он стоял и смотрел на неё.       Шок медленно, очень медленно отпускал его — он начинал дышать снова, короткими, рваными вдохами, как человек, который вынырнул из ледяной воды и никак не может набрать воздух. Его глаза, тёмные, огромные в свете факелов блуждали по её лицу, по её щекам, по её шее, по её рукам, которые она теперь сцепила перед собой, потому что не знала, куда их деть. Он видел всё: её красноту, её смущение, её отведённый взгляд, её дрожащие пальцы. И не верил.       Он не верил, что имеет право на это. Что она могла выбрать его. Что он не придумал весь этот вечер — и сыр, и смех, и её взгляд в видоискателе, и этот момент, когда она прижалась к нему, и его сердце, которое до сих пор не успокоилось и, кажется, не собиралось.       Он не верил, потому что слишком долго привык смотреть на неё как на что-то недосягаемое. Слишком долго убеждал себя, что между ними только дружба. Слишком долго прятал свои чувства так глубоко, что сам почти поверил, что их нет.       А теперь она стояла перед ним, живая, настоящая, покрасневшая до корней волос, и молчала. И её молчание говорило громче любых слов. Она молчала множество раз, но на этот раз, молчание было громким. Для него. Ее «это ещё не всё», имело некую двусмысленность, которую она явно боялась сказать прямо. Он надеялся что ему не кажется, иначе она просто разбивает ему сердце такими теплыми объятиями.       Он не верил. Но очень, очень хотел поверить.       Ноги уже несли его к подоконнику. Тео подошёл к коробке, той самой, где лежал аппарат, которую он открыл час назад, вытащил камеру и даже не заглянул внутрь. Зачем? Там был фотоаппарат, и всё остальное не имело значения. Он просто закрыл крышку и поставил коробку на подоконник, даже не подумав, что внутри может быть что-то ещё.       Он медленно поднял крышку, будто боялся, что внутри окажется взрывное заклинание или боггарт, и заглянул внутрь.       Сначала он не понял, что это. В шкатулке лежал аккуратно сложенный комок тёмно синей шерсти, перевязанный простой белой бечёвкой. Он достал его, и его пальцы, всё ещё дрожащие после того, что случилось в коридоре, вдруг стали удивительно осторожными, будто он держал что то очень хрупкое и дорогое. Бечёвка упала на пол, потому что он даже не попытался её развязать, просто потянул, и она соскользнула сама. Он развернул свитер.       Тёмно синий, почти чёрный, из мягкой, чуть пушистой пряжи, которая приятно пружинила под пальцами. Он машинально поднёс его к лицу и вдохнул, не думая. Свитер пах её комнатой. Старыми книгами, затёртыми до мягкости корешков. Древесной пылью из Отдела Тайн, куда они лазили прошлой весной. И чем то ещё, чем пахнет только она, когда стоит близко, чем пахло от её волос, когда её щека лежала на его плече.       Он никогда раньше не вдыхал запах свитера. Это было странно, почти глупо, но он не мог остановиться.       Свитер был связан вручную. Он понял это сразу, потому что петли лежали не идеально ровно, как на фабричных вещах, которые продаются «Сладком Королевстве» по случаю Рождества. Кое где они были слишком плотными, стянутыми, кое где чуть свободнее, будто руки, которые вязали, то волновались, сжимая спицы сильнее обычного, то успокаивались и начинали дышать ровно.       Будто она боялась, что свитер не понравится, что окажется слишком коротким или слишком тёплым, или не тем цветом, или чем угодно ещё, потому что когда делаешь что то для человека, который важен, каждая мелочь становится катастрофой.       Будто она переделывала его много раз, распускала до самой первой петли и начинала заново, потому что результат никак не радовал её, этой вечной перфекционистки, которая не умеет делать плохо.       Он провёл пальцами по вороту, широкому и мягкому, такой ворот он любил, хотя никогда не говорил ей об этом, и нашёл там маленький узелок. Спрятанный, почти незаметный, на внутренней стороне, где его не видно, когда свитер надет. Такой же узелок она завязывала на своих шарфах, когда забывала палочку в спальне и приходилось закреплять ткань по старинке. Её узел, который она даже не думала показывать, просто сделала, потому что иначе было нельзя, потому что свитер должен был держать форму, потому что она всегда делает всё правильно, даже то, что никто никогда не увидит.       Он перевернул свитер и нашёл ещё кое что. На внутренней стороне, у самого низа, где ткань касается живота и никто никогда не заглядывает, кто то вышил две маленькие буквы. Неровные, чуть кривоватые, с узелками на перекладинах, будто иголка плохо слушалась, а пальцы устали. «Т. Н.». Теодор Нотт. Его инициалы. На свитере, который она связала своими руками. Она вышила их там, где никто не увидит, кроме него. Спрятала, как секрет. Как признание.       Тео замер совсем. Перестал дышать. Сидел на подоконнике, сжимая тёмно синюю шерсть в руках, и чувствовал, как что то большое и тёплое поднимается из глубины груди прямо к горлу. Солёное, горячее, огромное, такое, что не проглатывается и не выдыхается. Он никогда не умел плакать, даже в детстве, когда отец кричал, а мать оставаласьс ним и говорила что плакать при ней можно, но слез не находилось(Нотт-старший ненавидел слезы в его собственном доме). Но сейчас глаза защипало, и он зажмурился сильно сильно, пока перед глазами не поплыли оранжевые круги от факелов.       Он стоял рядом с подоконником, чуть опершись о край бедром, и сжимал свитер в руках, как будто боялся, что тот исчезнет, если разожмёт пальцы. Его голова была опущена, тёмные волосы падали на лоб, и в свете факелов она видела, как его плечи чуть заметно подрагивают. Не сильно, почти незаметно, но она заметила. Гермиона замерла, глядя на эту дрожь, и внутри у неё всё сжалось. Она опустила взгляд в пол, решив, что ей показалось. Не мог Нотт дрожать. Не из-за свитера. Не из-за неё.       Она стояла, сцепив пальцы, и считала удары своего сердца, чтобы не смотреть на него. Секунда. Другая. Третья. Она дала ему минуту, может быть две, а потом сделала шаг вперёд, не выдержав тишины. Когда она подняла глаза, он уже смотрел на неё. Его глаза были блестящими, не от слёз, нет, Тео не плакал, но влажный блеск в них был, и он делал его взгляд глубоким, почти прозрачным, таким, в котором можно было утонуть. — Спасибо, — сказал он. Одно слово, тихое, хриплое, которое вместило в себя больше, чем любая длинная речь. — Примерь, — тихо сказала она, кивнув на свитер у него в руках. — Пожалуйста.       Он не заставил себя ждать. Стянул мантию, потом свою тонкую рубашку, оставшись на мгновение в одной майке, и холодный воздух коридора побежал по его рукам, заставив его поёжиться. Но он не обращал внимания. Он развернул свитер, нашел ворот и надел. Тёмно-синяя шерсть мягко облегла его плечи, спустилась до пояса, и Гермиона увидела, как он выдохнул, глубоко, свободно, будто вместе со свитером на него опустилось что-то давно забытое, тёплое, домашнее. Он провёл ладонью по груди, по рукавам, привыкая к ощущению, и поднял на неё глаза. — Как? — спросил он, глупо уставившись на нее и, криво улыбаясь       Гермиона смотрела на него, и у неё перехватило дыхание. Синий цвет делал его глаза ещё темнее, а волосы — чернее, и он выглядел в этом свитере таким ... уютным. Тёплым. Своим. Не слизеринцем Ноттом. А просто Тео. Её Тео. — Хорошо, — глухо прошептала, и голос её дрогнул. — Очень хорошо. Тебе очень идёт. Кстати...       Она не успела договорить. Он шагнул к ней и его руки обхватили её так крепко, что она охнула от неожиданности. Он обнял её, приподнял над землёй, и её ноги оторвались от каменного пола, а мир вокруг закружился и исчез. Она повисла в его руках, как перышко, и её собственные руки взметнулись и обвили его шею, прижимаясь к нему в ответ. — Спасибо, — прошептал он ей в волосы. Потом ещё раз, куда-то в висок, в щёку, в плечо, сбивчиво и горячо, как заклинание. — Спасибо... Спасибо. Гермиона, спасибо.       Он не говорил ничего больше, не объяснял, за что благодарит, не называл причин, но она и так всё понимала. Он благодарил её не просто за свитер. За то, что увидела. За то, что не побоялась. За то, что сделала первый шаг. За то, что была здесь. За то, что не ушла.       Она держалась за его шею, уткнувшись носом в его плечо, и чувствовала, как его руки сжимают её спину, как его дыхание путается в её волосах, как он дрожит — уже не плечами, а весь, целиком, крупной мужской дрожью, которую не мог унять. И она гладила его по спине поверх тёмно-синего свитера, водила ладонями по мягкой шерсти, успокаивая, прижимаясь сильнее, и ждала, когда его сердце перестанет колотиться так оглушительно громко. — Тео, — позвала она тихо, когда его хватка чуть ослабла, и он опустил её на пол, но не отпустил, держал за талию, как будто боялся, что она растворится в воздухе. — Тео, послушай. — У меня тоже, — сказала Гермиона, и он не понял, нахмурился, открыл рот, чтобы спросить, но она не дала ему договорить. — У меня есть такой же. Его брови взлетели вверх. — Что? — Свитер, — пояснила она, чувствуя, как её щёки снова заливаются краской. — Такой же. Практически. Только фиолетовый.       Он смотрел на неё, не понимая. Она видела это по его лицу — как его мозг лихорадочно перебирает варианты, пытаясь сложить картину, и не может, потому что ответ слишком простой и слишком невероятный одновременно. — Парные, что ли? — расплываясь в медленной ухмылке, спросил он, пробуя слово на вкус. — Можно и так сказать, — опуская глаза, потому что смотреть на него было невозможно, когда он произносил такие вещи таким голосом. — Я связала два. Один тебе, один себе.       Он молчал. Так долго, что она решилась поднять глаза — и встретила его взгляд, тёмный, глубокий, в котором что-то горело ярче факелов. Он смотрел на неё, переводил взгляд с её лица на её мантию, под которой, наверное, догадывался, что-то есть, и снова на лицо. И не верил. Всё ещё не верил. — Покажешь? — спросил он тихо. Это был не приказ и не просьба даже. Что-то среднее. Надежда, которую он боялся облечь в слова.       Гермиона сделала глубокий вдох. Она знала, что этот момент настанет, когда она решится это сделать, когда перестанет прятаться и покажет. Она готовилась к нему всё время, пока вязала, пока выбирала пряжу, пока вышивала буквы на его свитере, и вот он настал, и страшно было до ужаса, но отступать было некуда.       Она медленно, очень медленно, расстегнула верхнюю пуговицу мантии. Потом вторую. Третью. Потом распахнула её широким жестом, как плащ, как крылья, как занавес, за которым пряталась всё это время.       Под мантией на ней был свитер. Нежно-фиолетовый, мягкий, чуть пушистый, такого же вязания, как у него, такой же тёплый, такой же домашний. Тот же узор на вороте, те же манжеты, тот же крой — чуть свободный, уютный, в котором хочется пить чай и читать книги у камина. Он сидел на ней идеально, потому что она вязала его по себе, меряла сто раз, переделывала, пока не стало правильно.       И на внутренней стороне, там, где никто не видел, были вышиты две буквы. Такие же кривоватые, такие же старательные. «Г. Г.»       Он смотрел на неё. На свитер. На буквы, которые угадывались под тканью там, где мантия распахнулась, и она увидела, как его лицо меняется. Сначала недоумение. Потом узнавание, он понял, что свитер такой же как у него, только другого цвета. Потом что-то огромное, невыносимое, что сделало его глаза мокрыми снова, хотя он пытался это скрыть. — Мы одинаковые, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.       Тео шагнул к ней снова. Не так порывисто, как в первый раз, а медленно, осторожно, как подходят к чему-то очень хрупкому и очень дорогому. Поднял руку и коснулся края её свитера, там где ворот переходил в плечо. Кончиками пальцев. Легко, почти невесомо, как будто проверял, настоящая ли шерсть, настоящая ли она, не приснилось ли ему всё это. — Такая же пряжа, — сказал он тихо. — Такая же, — подтвердила она. — И ты вязала для меня. — И для себя.       Он убрал руку от её плеча, взял её ладони в свои — те самые, которые вязали, которые ошибались, распускали, начинали заново, которые боялись, что не получится, и всё равно продолжали. Он поднёс их к своим губам и поцеловал. Сначала одну, потом другую, перевернул и поцеловал запястья, где бился её пульс, частый и испуганный. — Ты невероятная, — сказал он в её пальцы. — Ты знаешь это?       Гермиона шагнула к нему сама, наконец без страха и без сомнений, и уткнулась носом в его плечо, в мягкую синюю шерсть, которая пахла теперь и им, и ею, и этим вечером, и обещанием чего то такого огромного, что у неё просто не хватало слов.       Он обнял её снова, на этот раз не поднимая и не прижимая слишком сильно, а просто держал, прижимал к своей груди, гладил по спине поверх фиолетового свитера. Они стояли так долго, в тишине каменного коридора, одинаковые, тёплые, свои, и снег за окном всё падал и падал, медленно заметая следы, заметая дороги назад, которые больше не нужны никому из них. Он тихо выдохнул ей в макушку и произнес: — У меня тоже есть кое что для тебя. Но, ты получишь это немного позже. — Подарок? — оторвавшись от его тела, с любопытным прищуром спросила она.       Тео не ответил сразу. Он смотрел на неё сверху вниз, и в его глазах было что-то такое, от чего у неё внутри всё перевернулось. — Да, — сказал он наконец. — Подарок.       Его голос прозвучал тише, чем обычно, и в этом «да» было столько веса, что Гермиона почувствовала, как её любопытство разгорается настоящим пламенем. Она подалась вперёд, сама не замечая, как сокращает расстояние, которое только что между ними появилась. Её пальцы сами собой легли ему на грудь, туда, где под синим свитером билось его сердце, и она чувствовала этот ритм — ровный, спокойный, но не такой, как всегда. Чуть быстрее. — И что же это? — спросила она, и в её голосе не было уже ни игры, ни притворной строгости. Только настоящее, живое, жадное любопытство, от которого невозможно было спрятаться. — Ты не можешь просто так сказать «подарок» и оставить меня в неведении. Ты знаешь, я ненавижу загадки.       Он усмехнулся, но усмешка вышла какой-то мягкой, почти грустной. Не потому что ему было грустно, а потому что он смотрел на неё и понимал, что сейчас, в эту секунду, она здесь, рядом, её пальцы на его груди, её глаза смотрят прямо в его глаза, и она хочет знать. Она всегда хочет знать. — Не могу, — согласился он, накрывая её ладонь своей. Его пальцы были тёплыми, чуть шершавыми, и они легли поверх её пальцев так естественно, будто всегда там лежали. — И всё равно не скажу. — Тео! — она попыталась придать голосу возмущение, но у неё не получилось, потому что она всё ещё улыбалась, и её сердце колотилось где-то в горле, и его рука на её руке грела так сильно, что она забыла, что в коридоре холодно. — Это нечестно. Ты не можешь дразнить меня так. — Могу, — спокойно возразил он, чуть сжимая её пальцы, чуть проводя большим пальцем по её костяшкам, медленно, почти лениво, как будто у них была впереди вся вечность и, никуда не надо было спешить. — Я только что это сделал.       Гермиона фыркнула и шлёпнула его ладонью по груди, не больно, скорее для порядку, чтобы показать, что она не одобряет такое поведение. Но он поймал её руку, не дал отдёрнуть, и она осталась висеть в его пальцах, беспомощная, сдающаяся, но делающая вид, что сопротивляется. — Ты ужасный, — воскликнула Гермиона, глядя на него исподлобья. — Просто ужасный! — Знаю. Но тебе нравится. Но об этом она подумает потом. А сейчас — сейчас она просто стояла и улыбалась в ответ, и чувствовала тепло его руки, и слушала, как бьётся его сердце, не её одной, и думала, что наверное, это и есть самое главное волшебство в мире, которое не выучишь ни в одной школе. И где-то глубоко-глубоко, там, где кончаются слова и начинается только чувство, она вдруг поняла то, чего не понимала все эти годы, или боялась понять, или не позволяла себе даже думать об этом: что она тоже. Что она тоже смотрит на него не как на лучшего друга. Что он для неё — больше. Гораздо больше. Всё. Снежинка за окном долетела до земли. И мир стал новым.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!