Глава V. «Молчание, которое говорит громче»

27 апреля 2026, 19:03

***

Мастерская находилась в старом московском районе, за Таганкой. Туда ведут узкие улочки, которые не чистят зимой, и дворы-колодцы, где зимой ветер гуляет так, что кажется — сейчас стены домов не выдержат и сложатся, как карточный домик. Я не любила сюда приезжать. Не потому, что было лень или не хватало времени. Просто каждый раз, когда я открывала эту дверь, я чувствовала себя человеком, который обещал себе начать новую жизнь с понедельника, а понедельник всё не наступал. Потом не наступал вторник. Потом среда. А потом я переставала считать и просто жила с этим чувством — что я должна что-то сделать, но не делаю, и это «неделание» давит на плечи тяжелее любого груза. Сегодня я решила, что понедельник наступит в субботу. Потому что Аня сказала: «Нам надо разобрать твою мастерскую. Я больше не могу смотреть на то, как ты закапываешь себя в этой квартире с планшетом и растворимым кофе». Я не спорила. С Аней спорить было бесполезно — она всё равно сделает по-своему, а если не сделает, то будет звонить и напоминать, пока ты не согласишься. Это её суперсила. Лёша называет это «профессиональной деформацией старшей сестры». Хотя сестра она не старшая. И вообще не сестра. Просто очень настойчивая. Я вышла из дома в начале двенадцатого. На улице было серо — ноябрьское утро, когда не поймёшь, то ли ещё ночь, то ли уже день. Небо висело низко, облака ползли по крышам, как уставшие кошки. Я натянула капюшон, застегнула куртку до самого верха и пошла к метро. До мастерской добираться около сорока минут. Сначала на Таганскую, потом пешком через дворы. Я любила этот маршрут — он не был красивым, но был настоящим. Дома здесь помнили войну — с осыпающейся штукатуркой, с трещинами на фасадах, с облупившимися лепными украшениями, которые никто никогда не восстановит. Дворы были узкими, почти уютными в своей запущенности. Деревья росли криво, но упрямо — прямо из асфальта, сквозь трещины, назло всем коммунальным службам, которые давно махнули рукой. Я свернула во двор, обогнула детскую площадку с качелями, которые скрипели от ветра, и остановилась перед нужным подъездом. Дом был сталинской постройки. С толстыми стенами, высокими потолками и парадной, где когда-то жили консьержки, а теперь просто темно и пахло кошками. Я вошла, поднялась на второй этаж — лифта здесь никогда не было — и достала ключи. Ключ провернулся с третьего раза. Дверь поддалась с протяжным скрипом, как будто спрашивала: «Ты кого сюда привела?» — Сама, одна, — ответила я. Дверь, кажется, была недовольна. Она скрипнула ещё раз — на всякий случай. Я перешагнула порог и включила свет. Внутри пахло пылью, старым деревом и чем-то сладковатым — то ли прошлогодними конфетами, то ли крысиным ядом. Надеюсь, первым. Я постояла в прихожей, прислушиваясь. Тишина была плотной, почти осязаемой. Шаурмичная — за углом, улица — за окнами, но здесь, внутри, время шло иначе. Медленно. Тягуче. Как сироп, который не хочет выливаться из бутылки. Я скинула куртку на старый стул, который помнил ещё бабушкины чаепития с другими художницами — давно уже никого из них не было, кто-то умер, кто-то уехал, кто-то просто исчез из жизни. Стул качнулся, но выдержал. Он всегда выдерживал. Я прошла в комнату. Одна лампа перегорела — я заметила это сразу, потому что угол, где стоял диван, остался в полной темноте. Туда я решила не соваться. На диване, кажется, кто-то жил — не человек, конечно, а пыль и пауки. Я не боялась пауков, но и знакомиться с ними не хотела. Старый мольберт стоял у стены — пустой, как скелет. Дерево было гладким от времени и прикосновений. Я провела пальцем по одной из ножек — ни одной занозы. Бабушка говорила, что этот мольберт помнит ещё её учителя, который учился у передвижников. Я не знала, правда это или легенда, но звучало красиво. И пахло хорошо — старым деревом, чуть маслом, чуть лаком. Рядом с мольбертом стоял табурет. На нём — палитра. Краска на палитре превратилась в твёрдые цветные пятна — кадмий жёлтый, кобальт синий, зелёная земля. Все эти названия звучали как заклинания из книжки про магию. Я провела пальцем по одному из пятен. Кобальт рассыпался в пыль. Щекотно. Кисти в банке засохли. Стояли, как солдаты, которые не дождались команды «вперёд». Я вытащила одну — синтетика, тонкая, для деталей. Щетина стала жёсткой, как проволока. Я попробовала согнуть — не гнётся. Всё, кисть умерла. Я бросила её в ведро для мусора — туда же, куда Аня потом выкинет ещё десять таких же. На стенах висели холсты. Пять или шесть — я уже не помнила. Они были повёрнуты лицом к стене. Так я их оставила в прошлый раз. Так они и висели — месяцами, годами. Я не трогала их. И они меня — тоже. Мы договорились: я не смотрю на них, они не смотрят на меня. Идеальные отношения. Я прошла к окну, села на подоконник. Подоконник широкий — бабушка специально заказывала такие. Говорила, что художнику нужно место, чтобы сидеть, смотреть вдаль и думать о вечном. Я не думала о вечном. Я думала о том, что у меня нет с собой ни сигарет, ни чая, ни даже воды, а пить хочется. И о том, что через час приедет Аня и начнёт командовать. И о том, что она, скорее всего, права — надо всё разобрать, выбросить, оставить только то, что действительно нужно. Но «что действительно нужно» — это был вопрос, на который я не знала ответа. Краски? Да. Кисти? Тоже да. А холсты — эти, что висят на стенах? Пять лет они висели лицом к стене. Если бы они были нужны — я бы их давно перевернула. Я сидела на подоконнике, смотрела в окно и ждала Аню. Двор за окном просыпался — кто-то выгуливал собаку, кто-то нёс сумки из магазина, где-то хлопнула дверь подъезда. Обычная жизнь. Такая знакомая. Такая далёкая. В кармане лежала пачка сигарет. Я достала её, покрутила в руках и убрала обратно. Бабушка не одобряла курение. Говорила, что это портит цвет лица и лёгкие. Я спорила, что цвет лица у меня и так не очень, а лёгкие — моё дело. Бабушка вздыхала и говорила: «Глупая ты». Я и сейчас глупая. Сижу на подоконнике в холодной мастерской, жду подругу, которая приедет командовать, и думаю о том, что, может быть, сегодня я наконец переверну эти холсты. Или не сегодня. Или никогда.

***

Аня приехала ровно в час. Я услышала её ещё на лестнице — шаги гулкие, уверенные, как у человека, который несёт мусорные пакеты и твёрдое намерение навести порядок во вселенной. Она всегда так ходила, когда знала, что её ждут. Или когда не ждали — тоже. Она вообще ходила громко, потому что считала, что тихие люди вызывают подозрения. — Открывай, я с мусорными пакетами и плохими новостями! — крикнула она из-за двери. Я открыла. Аня стояла на пороге, как богиня хаоса в светлой куртке. Щёки раскраснелись на морозе, нос красный, глаза блестят. В одной руке — чёрные мусорные пакеты, скрученные в трубку, в другой — коробка наших любимых пирожных. — Плохие новости — я приехала тебя доставать, — закончила она, вваливаясь внутрь. — Я не звала, — сказала я, закрывая дверь. — Потому что это сделала я. У меня есть ключ, забыла? Я не забыла. Аня когда-то, давно, когда я только получила мастерскую в наследство, попросила дубликат. «На всякий случай», — сказала она. Я отдала, не думая. Теперь жалела. Но поздно — ключ она не вернёт, даже если попросить. Аня оглядела мастерскую с привычным выражением — смесью ужаса, любопытства и лёгкого отвращения. — Боже, как здесь холодно! — сказала она, передёргивая плечами. — Ты тут людей морозишь или только краски? — Краски не мёрзнут. Они привычные. — А ты? Ты привычная? — Я в шапке, — я показала на свою голову. Шапки не было. Волосы растрёпаны, уши красные. — Ты без шапки, — Аня вздохнула с трагизмом. — Рита, ты невыносима. Ты заболеешь, я тебя лечить буду? У меня нет времени на твои бронхиты. — У меня иммунитет, как у лошади. — У лошадей тоже бывает бронхит. Я в интернете читала. — Ты читаешь про бронхит у лошадей? — Я читаю всё, что попадается. У меня широкий кругозор. Аня скинула пуховик на старый стул. Стул качнулся, заскрипел, но выдержал. Она была в ярко-розовом свитере — на три размера больше, чем надо, — и в серых джинсах. Подруга подошла к стене, потрогала холст, повёрнутый лицом к стене. — Что здесь? — Ничего. — Ничего не бывает. — Бывает. — Спорим, там портрет твоего тайного возлюбленного? — У меня нет тайного возлюбленного. — Есть, — Аня повернулась ко мне. — Он водит чёрную машину, а ещё он рисует с тобой крутые вещи. — Он не рисует вещи. Он их продаёт. — Какая разница! — Аня махнула рукой. — Ладно, не отвлекаемся. Мы здесь зачем? Порядок наводить. Давай, командуй, с чего начинаем. Я показала на угол у окна. Там громоздились коробки. Штук десять, наверное. Может, пятнадцать. Они стояли друг на друге, как неряшливый небоскрёб. Самые нижние коробки уже начали разваливаться — картон размок, углы загнулись, где-то торчал скотч, которым кто-то пытался их заклеить несколько лет назад. — Ого, — сказала Аня. — Это всё надо разобрать? — Всё. — Ты изверг, — она вздохнула. — Я думала, тут просто мусор вынести. А тут целая археологическая экспедиция. — Думай быстрее. — Не торопи, я, торопливая, часто ошибаюсь. Она подошла к первой коробке — самой пыльной, с паутиной на углах. Открыла её ногой, как сапёр, который боится протянуть руку. Изнутри пахнуло плесенью и старыми журналами. — Так, — сказала она, заглядывая внутрь. — Здесь журналы. Ты их читать будешь? — Какие? — «Юный художник», 1998 год. Бабушка что ли выписывала? — Наверное, — я подошла ближе. — Они ещё целые? — Пожелтевшие, но читать можно. — Аня вытащила один журнал, пролистала. — О, здесь реклама красок. «Ленинградская палитра». Звучит как название банды. — Или как коктейль, — сказала я. — Точно. «Ленинградская палитра» — водка с сиропом и абсентом. Будем знать. Аня отложила журналы в сторону — на спасение. Я не была уверена, зачем мне журналы 1998 года, но выкидывать их было жалко. Бабушка их хранила. Значит, они были нужны. Для чего-то. Может быть, для атмосферы. Десять минут мы просто вытаскивали журналы из коробки. Их было много — штук двадцать. Я не знала, что бабушка выписывала «Юного художника». Может, для меня. Может, для себя. Я села на пол, пролистала один. Там были статьи про технику рисунка, репродукции картин, советы для начинающих — «как нарисовать натюрморт», «как передать объём», «как не бояться чистого листа». — «Как не бояться чистого листа», — прочитала я вслух. — И как? — спросила Аня. — Есть рецепт? — Не бояться. — Гениально, — Аня взяла из моих рук журнал. — Я тоже так делаю. Когда не боюсь — не страшно. Когда страшно — боюсь. — Ты философ. — А ты сегодня зануда. Давай дальше.

***

Следующая коробка оказалась тяжёлой. Аня пыхтела, поднимая её на стул, чтобы не нагибаться каждый раз. — Что здесь, кирпичи? — спросила она. — Почти. Краски. — Сколько? — Много. Аня открыла коробку. Там были тюбики, баночки, пакетики с пигментами, бутылочки с маслом — льняным, ореховым, каким-то ещё, названия которых я забыла. Всё это громоздилось вперемешку, как залежи алхимика. — Какой ужас, — сказала Аня. — У тебя тут химическая лаборатория. — Это материалы. — Которые уже сто лет не трогали, — она взяла один тюбик, выдавила на палитру. Из тюбика вылезла твёрдая резиновая масса, которая когда-то была краской. — Всё, труп. — Выкидывай. — Жалко. — Жалко, но надо. Аня начала сортировать — засохшие тюбики в мусор, мягкие — в коробку «на выживание». Через полчаса у нас была гора засохшей краски, которую я когда-то купила и даже не открыла. — Ты транжира, — сказала Аня. — Я оптимист. Я думала, что буду рисовать каждый день. — И не рисовала? — Не рисовала. — А сейчас? Будешь? — Не знаю, — я взяла тюбик с белилами — они ещё были мягкими. — Может быть. — «Может быть» — это самое страшное слово в русском языке, — Аня отобрала у меня тюбик. — Либо «да», либо «нет». «Может быть» — это когда ты боишься себе ответить. — Опять философия? — Это жизненный опыт, — она поставила тюбик в коробку «на выживание». — Будешь рисовать — я куплю тебе новые краски. Не будешь — тоже куплю. Но будешь, потому что ты без этого как без воздуха. — Драматично. — Но правдиво, — Аня вытерла руки о джинсы. — Давай дальше. Что тут у нас?

***

Третья коробка была с холстами. Маленькими, этюдными. Я не помнила, что на них, и не хотела помнить. Аня вытаскивала их по одному, переворачивала и комментировала. — Это что, яблоко? — Натюрморт. — Почему оно синее? — Потому что настроение было синее. — У тебя и яблоки были синие? — У меня всё было синее. Аня вытащила ещё одну работу. Там была чашка. Тоже синяя. — Ты в тот период из синей посуды ела и пила? — спросила она. — Я в тот период вообще мало ела. Только пила. Синий чай. — Синего чая не бывает. — Бывает, если добавить чернил. — Ты добавляла чернила в чай? — Я шучу, Аня. — А, — она выдохнула. — Я уже испугалась. Думала, тебя лечить надо. — Меня надо лечить от всего, но не от чернил. Аня отложила синие этюды в сторону — на спасение. Потом нашла холст, который заставил её замолчать. Это была девушка в красном платье. Яркая, почти дерзкая. Волосы развеваются на ветру, глаза прищурены, как у человека, который смотрит на солнце и не собирается отворачиваться. Я помнила, как рисовала её — в три часа ночи, под джаз, с чашкой кофе, которая остыла и стояла нетронутой. Мне было двадцать лет, я училась в академии и думала, что жизнь будет длиться вечно. — Рит, — тихо сказала Аня. — Что? — Это гениально. — Не преувеличивай. — Я не преувеличиваю, — она повернула холст ко мне. — Посмотри на неё. Она живая. — Она краска на картоне. — Она — ты, — Аня посмотрела на меня. — Такая, какой ты должна быть. — Я сейчас такая и есть. — Нет, — Аня покачала головой. — Сейчас ты в сером. И рисуешь серое. А тогда ты была красной. Я усмехнулась. И не нашла, что ответить. Потому что она была права. — Повесь её на стену, — сказала Аня. — Не прячь. — Куда? — Туда, — она показала на пустое место над столом. — Или домой. Или продай мне. Я хочу её домой. — У тебя уже три моих работы. Куда ты её повесишь? — В туалет. — Прекрасное место для искусства, — я усмехнулась. — Нет. — Жадина, — Аня поставила холст к стене, лицом к комнате. — Но я своего добьюсь. Она была настроена решительно. Я решила не спорить.

***

Четвёртая коробка была самой маленькой и самой странной. Она стояла в углу, прикрытая тряпкой. Аня сначала не заметила её — она спряталась за большими коробками. Но когда мы разобрали почти всё, эта маленькая коробочка осталась одна, сиротливо притулившись к стене. — А это что? — спросила Аня. — Не помню. — Откроем? — Давай. Аня открыла. Внутри лежала баночка с краской — самодельной, в стеклянной банке с резиновой крышкой. На крышке — этикетка, пожелтевшая от времени. Бабушкин почерк. Я взяла банку в руки. «Ультрамарин, — было написано на этикетке. — Собрано в июле 2010 года в Суздале. Пигмент из голубой глины. Хранить в темноте». — Из голубой глины? — Аня заглянула через плечо. — Бабушка сама делала краски? — Да. Собирала пигменты, растирала, смешивала с маслом. — И она возила тебя в Суздаль собирать глину? — Нет, — поправила я. — Она тогда уже не водила. Мы ездили с ней на электричке. Я понятия не имела, зачем она копается в какой-то глине. А она говорила: «Запомни этот цвет. Ты больше никогда не найдёшь такого». — И нашла? — спросила Аня. — Нет, — я открыла банку. Внутри был порошок — насыщенный синий, глубокий, как вечернее небо в августе. — Она была права. Я понюхала порошок. Пахло землёй, камнем и чем-то ещё — чем-то, чем не умеют пахнуть магазинные краски. Это пахло Суздалем, летом, электричкой, в которой мы ехали три часа, и бабушкиным термосом с чаем. — Она была колдуньей, — сказала Аня. — Обычной художницей. — Для меня это одно и то же. Я закрыла банку и поставила обратно в коробку. Эту банку я не выкину. И коробку не выкину. Она будет стоять в углу, напоминать о том, что когда-то я тоже умела смешивать краски с душой.

***

Мы разобрали ещё три коробки. В одной были книги — старые, потрёпанные, с выцветшими обложками. Аня вытащила одну, прочитала название вслух: — «Техника масляной живописи. Петров. 1956 год». Твоя бабушка эту хрень читала? — Она по ней училась, — сказала я. — В 56-м? Ей тогда сколько было? — Не знаю. Двадцать? Двадцать пять? Она не любила говорить о возрасте. — Мудрая женщина, — Аня полистала книгу. — Тут картинки чёрно-белые. Как по таким учиться? — По старинке. Глазами. — Жесть, — Аня закрыла книгу и отложила в сторону. — Но выкидывать жалко. Бабушкина память. — Оставь, — сказала я. В другой коробке были старые фотографии. Не бабушкины — мои. Студенческие. Я и другие студенты на пленэре, я с мольбертом на набережной, я с палитрой и в берете — берет был бабушкин, я носила его, потому что думала, что так выгляжу по-настоящему художницей. — О, — Аня вытащила одно фото. — Ты тут такая молоденькая. — А сейчас прям старенькая, — парировала я. — Дай сюда, — я забрала фотографию. На ней я сидела на траве, с блокнотом на коленях, и улыбалась солнцу. Волосы длинные, лицо без морщин, в глазах — тот самый свет, который Аня называла «красным». — Я тогда была счастливой, — сказала я. — А сейчас? — Сейчас я старше. — Это не ответ, — Аня забрала фотографию, положила в стопку «на спасение». — Но ладно. Не хочешь говорить — не говори. Я не хотела.

***

Потом Аня нашла холст, который я спрятала дальше всех. Он стоял у самой стены, за другими коробками, прикрытый старым покрывалом — тем самым, которое бабушка купила на блошином рынке и так и не использовала. Аня сначала не заметила его — слишком много всего громоздилось вокруг. Но когда мы освободили угол, покрывало упало, и холст оказался на виду. — А это что такое? — спросила Аня, подходя ближе. — Ничего, — сказала я. — Ничего не бывает. Я подошла к холсту, взяла его за край, чтобы перевернуть обратно. Но Аня меня опередила. Она перевернула холст. Я закрыла глаза. — Рита, — сказала Аня через несколько секунд. Я открыла глаза. На холсте был портрет. Мужской. Небрежные, почти грубые мазки — незаконченный, как и всё, что я тогда рисовала. Скулы, подбородок, тени под глазами. И взгляд — тяжёлый, требовательный, тот самый, который я до сих пор иногда вижу во сне. — Это он? — спросила Аня. Она уже знала ответ. Я не рассказывала ей деталей — никогда, ни одной. Но она догадалась. Потому что была моей подругой и умела читать между строк. — Он, — сказала я. — Он похож на Сашу, — сказала Аня. — Нет. — Похож. Тем же... не знаю... тяжестью во взгляде. Я посмотрела на портрет. Кирилл. Я не произносила его имя вслух уже больше двух лет. Он запрещал мне рисовать — не напрямую, конечно. Он говорил: «Зачем тебе это? Ты же не собираешься становиться художницей. Это так, баловство». А потом: «Твои картины никому не нужны. Ты сама знаешь». А потом он просто убирал мои кисти в коробку и ставил её на шкаф. Доставал, только когда уезжал, чтобы я «не кисла». — Он не похож на Сашу, — сказала я. — Саша другой. — Другой, — согласилась Аня. — Но ты боишься, что он станет таким же. Я молчала. Потому что она попала в точку. — Боюсь, — сказала я. — Я не хочу снова ошибиться. Я не хочу снова потерять себя. — Ты не потеряешь, — Аня взяла меня за руку. — Ты тогда была другой. Ты была молодой и глупой. — Сейчас я старая и глупая. — Сейчас ты просто глупая. Но это лечится. Она улыбнулась. Я не смогла улыбнуться в ответ. — Выкини его, — сказала Аня. — Сегодня. — Я не могу. — Можешь. Просто возьми и выкини. Он тебе больше не нужен. Он не возвращается. Он умер. А ты жива. Я взяла холст. Он был тяжёлым — таким же, каким был всегда. Или мне просто казалось. — Я не выкину его сегодня, — сказала я. — А когда? — Когда-нибудь. — Рита. — Не дави, — я поставила холст к стене. — Я сама решу. Аня хотела что-то сказать, но передумала. Только вздохнула. — Ладно, — сказала она. — Твоя жизнь. Но если ты будешь хранить его здесь, ты никогда не сможешь смотреть на другие картины на этой стене. Он будет перекрывать собой всё. — Я знаю. — Тогда почему? — Потому что я ещё не готова. — А когда будешь готова? — Когда перестану бояться, что новый портрет будет таким же. Аня посмотрела на меня долгим взглядом. Потом обняла — крепко, по-настоящему. Без слов. — Выживем, — сказала она в моё плечо. — Что значит «выживем»? — Ничего. Просто выживем.

***

Мы вернулись к коробкам. Разобрали ещё две — с баночками для красок, с палитрами, с какими-то деревяшками, которые бабушка собиралась использовать для подрамников. Аня выносила мусор вниз, я сортировала то, что оставалось. К шести часам мастерская стала выглядеть иначе. Не чистой — слишком много старой краски и пыли для чистоты. Но более осмысленной. Словно она вздохнула после долгой спячки и поняла, что здесь ещё есть хозяин. Аня сидела на подоконнике, болтала ногами. Я сидела на полу, прислонившись к стене, и смотрела на девушку в красном платье. Теперь она стояла на видном месте, лицом к комнате. — Рит, — сказала Аня. — М? — А чего ты сегодня такая грустная? Или не грустная? Не пойму. — Я не грустная, — я пожала плечами. — Я уставшая. — Уставшая — это когда сил нет. А у тебя сил полно. Ты просто думаешь о чём-то. — Я всегда думаю. — Слишком много. — Слишком много — это как? — Это когда вместо того, чтобы сказать человеку «привет, как дела», ты прокручиваешь в голове все варианты развития событий, которые закончатся плохо. Я промолчала. Она попала в точку. — Ты про кого сейчас? — спросила я. — Про тебя. — А конкретнее? — Конкретнее — про тебя и Сашу, — Аня спрыгнула с подоконника и села рядом со мной на пол. — Ты считаешь, что он тебе нравится. Не так, как Кирилл — тот был псих. А нормально. — С чего ты взяла, что он мне нравится? — С того, что ты улыбаешься, когда я произношу его имя. Ты сейчас улыбнулась. И не говори, что нет — я видела. Я отвела взгляд. Она была права. Чёрт. — Просто.. не знаю, — сказала я. — Он хороший. Но я боюсь, что это только внешнее. Что внутри он такой же, как те, кто хочет меня переделать. — Он не хочет тебя переделать, — Аня покачала головой. — Он притащил тебе краски на ивент. Он написал тебе сегодня утром с глупым вопросом, чтобы просто начать разговор. Он смотрит на тебя так, будто ты что-то важное. Не потому, что ты художница. А потому, что ты — ты. — Откуда ты знаешь? — Лёша рассказывает, — она пожала плечами. — Они же друзья. Саша спрашивает про тебя. — Что спрашивает? — Нормальные вещи. Чем ты увлекаешься, кроме живописи. Почему не продаёшь картины — настоящие, а не принты. Почему редко выходишь из дома. — И что ты ему сказала? — Что ты ипохондрик. И что ты боишься людей. — Ты сказала ему про... — я не договорила. — Про Кирилла? Нет. Это не моё дело. Это ты сама решишь, рассказывать или нет. Аня встала, отряхнула джинсы. — Ладно, я пойду. Лёша уже звонил раз десять. Говорит, что без меня ужин не начинается. Как будто он не может разогреть пельмени. — Пельмени нельзя разогревать. Их надо варить заново. — Вот поэтому без меня никак, — Аня вздохнула. — Я сказала ему, что у тебя мастерская и что я с тобой. Он тихо завидовал. — Чему? — Что я провожу время в крутом месте, пока он сидит дома и ждёт меня с ужином. Такие у нас отношения. Она надела пуховик. — Рит, — сказала она, уже у двери. — Ты не думай много. Просто делай. — Что делать? — Всё. Звони ему. Пиши. Спрашивай глупости. Не сиди и не жди, что он будет делать первый шаг. Иногда надо упасть лицом в грязь, чтобы понять, что грязь не такая уж страшная. Она ушла. Лестница затихла. Я осталась одна.

***

Я сидела на полу ещё час. Разбирала кисти — выкидывала те, что засохли окончательно, и оставляла те, что можно было спасти. Промыла растворителем несколько штук — они стали мягкими, почти как новые. Потом прошлась по стенам, поправляя холсты. Девушка в красном платье стояла на видном месте. Я смотрела на неё и думала о том, что Аня права. Не в том, что касалось Саши — это ещё неизвестно. А в том, что касалось меня. Я потеряла ту девушку, которая не боялась красного. Ту, которая рисовала в три часа ночи, потому что хотела. А не потому, что надо сдать заказ. Я подошла к столу. Краски, которые Аня спасла, стояли в коробке. Тюбики, баночки, пакетики с пигментами. Среди них — бабушкин ультрамарин из Суздаля. Я взяла его в руки, открыла крышку. Синий порошок пах землёй и детством. Я закрыла банку и поставила на стол. Потом взяла пустой холст — маленький, для этюдов — и поставила на мольберт. Не сегодня, сказала я себе. Сегодня просто посмотрю. Но краски так и остались лежать на столе. На видном месте.

***

В дверь постучали, когда я уже собиралась уходить. Я выключила свет, надела куртку, взяла сумку. Замерла. Стук повторился — три раза, негромко, но уверенно. Не Аня — та бы уже крикнула «открывай, я забыла ключи». Я подошла к двери, посмотрела в глазок. Чёрная куртка. Светлые волосы, мокрые от дождя. Я открыла. На пороге стоял Саша. В чёрной куртке с капюшоном, который он не снял — дождь снаружи, оказывается, зарядил ещё час назад. Капли стекали с капюшона на плечи. В одной руке — пакет, в другой — зонт, который он, видимо, не раскрыл, потому что идти было недалеко. — Привет, — сказал он. — Я звонил, ты не брала. Я полезла в сумку. Семь пропущенных. Точно. Я убрала телефон в беззвучный режим, когда разбирала коробки, и забыла включить обратно. — Извини, не слышала, — сказала я. — Собиралась уже уходить. — Вижу, — он кивнул на мою куртку. — Зайду? На минуту. — Только если ты не будешь жаловаться на бардак. — Я никогда не жалуюсь на бардак. У меня самого дома бардак. — Ты врёшь. — Вру, — он усмехнулся. — У меня дома идеальный порядок. Но я мог бы и соврать, если тебе так спокойнее. Я посторонилась, и он зашёл. Остановился в прихожей, оглядываясь. Прихожая в мастерской была маленькой — полка для обуви, крючок для куртки, треснутое зеркало, которое бабушка повесила ещё в девяностых и так и не заменила. — Лёша сказал, что у тебя здесь мастерская, — сказал Саша. — Я не знал. — Ты не спрашивал. — А ты не рассказывала. — Ты тоже не рассказываешь, где твоя мастерская. — У меня нет мастерской. Я работаю из дома. — Вот видишь. У меня преимущество. Он усмехнулся и прошёл в комнату. Свет горел только в одном углу — лампа на столе освещала стол и часть стены, остальное тонуло в полумраке. Саша огляделся, присвистнул. — Ого. А здесь круто. — Круто? Здесь холодно, темно и пахнет старыми красками. — Это и есть круто, — он прошёл к стене, где стояли холсты. — Настоящая художническая берлога. — Не называй это берлогой. Берлога — у медведей. — А у художников что? — Мастерская. — Скучно, — он повернулся ко мне. — Я буду называть «творческое пространство». — Творческое пространство звучит как название салона красоты. — Хорошо. «Место, где Рита творит магию». — Ещё хуже. — Ладно, сдаюсь. Берлога. — Ты невыносим, — сказала я, но без злости. — Я знаю. Лёша мне постоянно об этом напоминает. Он подошёл к столу, поставил пакет. — Это тебе, — сказал он. — Держи. — Что там? — спросила я. — Открой. Я заглянула в пакет. Масляные краски. Тюбики, баночки — не из дешёвых. Те самые оттенки, которые я использовала для принтов — плюс несколько таких, которые я люблю, но никогда не покупаю, потому что жалко денег. — Ты зачем это купил? — спросила я. — Не купил, — сказал он. — Мне прислали в подарок. От спонсоров. Я не рисую. Подумал, тебе пригодятся. Я посмотрела на него. — Саша. — Что? — Кто шлёт масляные краски в подарок стримеру? — Художественный магазин. Они спонсируют креативные проекты. Я вроде как креативный. — Ты врёшь. — Вру, — он усмехнулся. — Я сам купил. Ты на ивенте говорила кому-то из ребят, что у тебя заканчиваются. Я услышал. Вот и купил. — Зачем? — А что, нельзя? — Нельзя просто так купить человеку краски, если вы просто работаете вместе. — У меня не осталось отмазок, — он улыбнулся. — Ладно, спасибо, — тихо сказала я себе под нос от смущения. — Пожалуйста. — Он огляделся. — А где тут у тебя всё остальное? Краски, кисти... Я ожидал большего беспорядка. — Аня приехала, навела порядок. — Она в этом деле профессионал? — Она в любом деле профессионал. Она считает, что хаос — это враг продуктивности. — А ты? — А я считаю, что хаос — это друг вдохновения. — И как, дружите? — Ссоримся иногда. Но в целом терпимо. Он усмехнулся, прошёлся по комнате. Остановился у стены, где стояли холсты. Посмотрел на них, но ничего не спросил. Просто кивнул и пошёл дальше. — А ты здесь одна работаешь? — спросил он. — Обычно да. Иногда Аня заезжает — шумит и мешает. — Я могу тоже иногда заезжать. Шуметь и мешать. — Ты и так уже заехал. — В следующий раз буду шуметь громче. Принесу колонку. — Если принесёшь колонку, я тебя не пущу. — А если принесу еду? — Тогда подумаю. Он засмеялся. Я — тоже. Он сел на стул — старый, шаткий, который помнил ещё бабушкины чаепития. Стул заскрипел, но выдержал. — Рита, — сказал он. — Что? — А почему ты не продаёшь эту картину? — он кивнул в угол, где стояла девушка в красном платье. — Потому что не хочу. — Понятно. — Он не стал спрашивать «почему». Просто кивнул. — Я бы тоже не продавал, если бы нарисовал такую. — Ты бы не нарисовал. — А я и не говорю, что нарисовал. Я говорю, что если бы... — Не умеешь ты рисовать? — Я умею рисовать палочки-кружочки. Этого достаточно для мерча? — Для твоего мерча — да. — Спасибо за доверие, — он усмехнулся. Он встал, подошёл к окну. — Дождь почти кончился, — сказал он. — Да. Но на улице лужи. Я промочу кроссовки. — Так сними кроссовки. — И пойду босиком? — А что? Романтично. — Романтично — это когда тебя подвозят на машине. А босиком по лужам — это психиатрия. — Ты намекаешь, что я должен тебя подвезти? — Я не намекаю. Я констатирую факт: у тебя есть машина, у меня нет. Если ты предлагаешь — я не откажусь. — А если я не предлагаю? — Тогда я пойду босиком и буду жаловаться на жизнь. — Ты и так постоянно жалуешься на жизнь. — Потому что жизнь даёт поводы. — Ладно, — он вздохнул. — Собирайся. Подвезу. — Я уже собралась. — Тогда пошли. Она взяла с собой холст. Маленький, тот самый — девушка в красном. Он стоял у стены, лицом к комнате, и я смотрела на него уже полчаса, с тех пор как Аня ушла. Саша заметил. — Ты это забираешь? — Да. Домой. Пора завязывать с затянувшейся «депрессией». — Помочь? — Он лёгкий. — Я всё равно понесу. А то упадёшь в лужу — картина пропадёт. — Ты пессимист. — Я реалист. Он взял холст, я — сумку и пакет с красками. В прихожей я заперла дверь, проверила, что окна закрыты. Саша ждал на лестнице с холстом под мышкой. — Удобно? — спросила я. — Абсолютно. Мы вышли на улицу. Дождь действительно почти кончился — только мелкие капли висели в воздухе, как блёстки в свете фонарей. — Где твоя машина? — спросила я. — За углом. Я боялся, что тут не развернуться. — Нельзя. Двор узкий. — Я понял, когда заезжал. Чуть не поцарапал бампер. — Это была бы трагедия? — Трагедия — это когда не работает интернет. А царапина на бампере — это косметика. — Ты прагматик. — Я мужчина. Мы умеем расставлять приоритеты. Машина стояла у тротуара, припаркованная между двумя сугробами. Саша открыл заднюю дверь, аккуратно положил холст на сиденье. — Поехали? — Поехали. Я села на переднее сиденье. Он за руль.

***

В машине было тепло — он, видимо, не глушил двигатель. Играло радио — какая-то станция с зарубежной попсой, негромко, ненавязчиво. — Куда тебе? — спросил он. — На Таганку. В сторону метро. — Я знаю, где Таганка. Я адрес спросил. — Зачем тебе адрес? — Чтобы подвезти до дома, а не до метро. Замерзать по дороге от метро — это глупо. — Я не замёрзну. — Ты уже замёрзла. У тебя нос красный. — Это румянец. — В конце ноября румянца не бывает. Бывает обморожение. — Ты ипохондрик. — А ты споришь не по делу. Диктуй адрес. Я продиктовала. — Не близко, — сказал он. — Ты пешком от метро полчаса идёшь? — Двадцать минут. — А с холстом? — Не ной. Ты сам вызвался везти. — Я не ною. Я констатирую факт. Ты живёшь далеко от метро. — Я живу там, где мне нравится. — И что тебе нравится? Тишина? Дворы без фонарей? — И это тоже. Он усмехнулся, выехал на основную дорогу. — Рита, — сказал он. — Что? — А ты всегда такая упрямая? — Всегда. — И как с тобой живут люди? — Никак. Я живу одна. — Понятно. — Что «понятно»? — Ничего. Просто понятно. Он включил поворотник, перестроился в левый ряд. — А ты всегда со всеми разговариваешь как с дураками? — спросила я. — Я не разговариваю как с дураками. Я разговариваю прямо. — Есть разница? — Есть. Дуракам я объясняю на пальцах. Тебе — на нормальном языке. — Спасибо, — сказала я. — Я тронута. — Не за что. Мы проехали перекрёсток. За окном мелькнула вывеска «Азбука вкуса», потом — пустырь, потом — старые пятиэтажки. — Как тебе Москва вообще? — спросил он. — Саш, так спрашиваешь, как будто я вчера приехала. К чему? — Мне интересно вообще то! И всё же? — И да, и нет. — Что значит «и да, и нет»? — Значит, что я люблю её за то, что она большая. И ненавижу за то же самое. — Логично. — Ты не любишь логику? — Люблю. Просто не ожидал. — Чего не ожидал? — Что ты можешь говорить логично. Ты обычно говоришь загадками. — Это я не загадками. Это ты не дослушиваешь. — А ты дослушиваешь? — Если интересно. — А тебе интересно? Он не ответил. Просто включил поворотник и свернул во двор. — Приехали, — сказал он. — Твой дом. — Откуда ты знаешь? — Ты сама сказала. — Я сказала, что дом с жёлтой плиткой. — Он один такой здесь. Я посмотрела на окно. Жёлтая плитка. Трещины. Моя квартира на третьем этаже. — Ты внимательный, — сказала я. — Я мужчина. Мы умеем замечать детали. — И какие детали ты заметил? — Что ты не сказала спасибо. — Спасибо. — Пожалуйста. Он заглушил двигатель. Мы посидели молча. В салоне работало радио — какая-то медленная песня на английском. — Холст заберёшь? — спросил он. — Заберу. Я вышла из машины, открыла заднюю дверь, взяла холст. Саша тоже вышел. — Тяжёлый? — спросил он. — Нет. Я сама. — Я вижу, что сама. Я про то, что можешь не надрываться. — Я художник. У меня слабые руки. — У художников сильные руки. Они замешивают краски, натягивают холсты... — Ты откуда знаешь? — Интернет. — Ты гуглил про художников? — Я гуглил тебя. Нашёл несколько твоих старых работ. Они классные. Я замерла. — Ты гуглил меня? — А что нельзя? — В общем-то можно. Но это странно. — Странно — когда человек не интересуется тем, с кем работает. — Мы работаем вместе всего несколько недель. — И я хочу понимать, с кем я работаю. Это нормально. Он говорил так, будто это было самым обычным делом. Загуглить человека, с которым ты делаешь общий проект. Без подтекста, без намёков. — И что ты нашёл? — спросила я. — Пару твоих портретов. Выставку в какой-то галерее четыре года назад. И твою страницу в «ВКонтакте», которую ты не обновляла тысячу лет. — И ты меня добавил в друзья? — Нет. Я же не псих. — Тогда как ты нашёл страницу? — Написал твоё имя. Вылезла. — как то мало я в это верила. — Ты слишком много думаешь о работе. — А ты слишком мало думаешь о себе, — он закрыл дверь машины. — Ладно, иди. Холодно. — Ты прав, — я взяла холст под мышку. — Спасибо за краски и за то, что подвёз. — Не за что. Увидимся на днях. — С чего вдруг? — Потом узнаешь. — Ладно. Он сел в машину, завёл двигатель. Я пошла к подъезду. На полпути он опустил стекло. — Рита! Я обернулась. — Картину не прячь, — сказал он. — Она классная. Пусть висит там, где ты будешь её видеть. — Посмотрим, — крикнула я. — Не смотри. Просто повесь. Он уехал. Я осталась стоять у подъезда с холстом под мышкой. Картина была лёгкой — я могла донести её сама. Он просто сделал то, что предложил. И уехал. Без лишних слов. Без намёков. Я зашла в подъезд, поднялась на свой этаж, открыла дверь. В квартире было темно и тихо. Я включила свет, поставила холст на стул в прихожей. Картина смотрела на меня — девушка в красном, яркая, дерзкая. — Посмотрим, — сказала я ей. Картина не ответила. Но была повешена в спальне над кроватью. создала для удобства телеграмм канал https://t.me/avalynstradaet (авалин страдает)

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!