Сон пятый
4 апреля 2026, 04:42Главное, в чем я был уверен тогда и в чем непоколебимо уверен сейчас: выбор у меня был.
Глупость, последствия которой не дал себе вовремя труд представить.
В тот момент, когда я пытался рассоединить ремень моей сумки с антенной мобильного телефона, повернулся неловко и локтем разбил стекло автобусной остановки, прислонясь к которой стоял. И сердце мое почему-то вдруг сфонтанировало вверх, вверх, и забыло спуститься вниз, и я локтем разбил эту проклятую витрину, - подстава чистой воды. Невозможно разбить стекло такой толщины. Кто-то специально проделал это – камнем или палкой, но оставил до времени, как есть, чтобы какой-нибудь лох вроде меня чуть дотронулся, и оно сползло вниз от одного легкого прикосновения, превратившись в вязкую шугу из мелких стеклышек правильной формы – давно уже должен был закончиться этот стеклянный ледоход, но шуга все ползла, и ползла вниз, а это был уже признак того, что время замедлилось, а значит – подумал я, - очень скверно. Так скверно, как наяву еще ни разу не было. Вместо сердца на землю сползала шуга, и мне начало казаться, что это я поднимаюсь вдоль нее. И все-таки померещилось… Да нет, я в этом убежден, - кто-то словно выставил предупреждающий знак или message box:
УВЕРЕНЫ ЛИ ВЫ, ЧТО ХОТИТЕ ПОКИНУТЬ ЭТОТ МИР, ДА, НЕТ.
Сказать НЕТ означало сделать одно из тех неуловимых движений, которые я так хорошо наловчился делать, во сне, когда в предутренние часы меня начинает уносить куда-то одновременно и вниз и вверх стремительным свистящим потоком, и такое чувство, что движение это и есть свист, никакого неравенства между ними: одно-признак другого или свойство другого (во сне это так убедительно получалось). Но ты делаешь незаметное, хотя и болезненное усилие, и в систему «человек-свист-поток» вносится уточнение, которое она не может не учитывать, а именно: я, Аксенов Иван, человек странных увлечений, при всей моей странности к этой системе никакого отношения не имел, и в ближайшее время иметь не буду. Тогда единственное, что остается по пробуждении – стук сердца, такой, как сейчас.
«Бретт Баткин едет со связанным визитом в Китай».
У меня был выбор – сказать НЕТ. Но в этот момент все мысли мои погружены были в это вязкое стекло, осколки которого продолжали оплывать одновременно справа и слева от меня, и спереди, и сзади, и все-таки я слышал гром и видел изумительно красивые облачные башни, и ветки деревьев, просвечивающие сквозь листву, и дома, которые тоже вдруг сделались густо зелеными, словно я надел темные очки. И еще я видел лица, много укоризненных, странно знакомых лиц… Где мы, кстати? Какое-то учебное заведение, и я там преподаю (все-таки преподаю!), в этом городе, как его, Тахтоямск или Верхоянск… Верхоянск, но в Южной Сибири. Сибирь, но в Уральских горах. Уральские, но какие-то все оползневые; мне кажется, что я вижу, как их насыпают, просеивая сквозь сито муку. Я им так и сказал в своей вступительной лекции: Бог создал горы, просеивая сквозь сито муку:
- Господа! – (Шум в аудитории).
- Вы не пользуетесь стандартными обозначениями!
Ответ мой, как всегда, был блестящ:
- В мире столько источников, которые пользуются стандартными обозначениями, но на эту лекцию вы пригласили меня, который НЕ пользуется стандартными обозначениями…
И как невозможно теперь убедить их всех, что это подстава, и что я разбил стекло не по причине собственного свинства. Я подумал о том, сколько денег придется теперь заплатить, и мне стало обидно. И погруженный в обиду я упустил момент, когда НЕТ еще можно было сказать. А это было все равно, что сказать ДА. Перемена была необратимой, и ощущение «теперь уже все», как я понял в эту условную минуту, возобладает теперь в моих переживаниях на долгий срок. Но, как и все те пророчества, это оказалось ошибкой.
«Бретт Баткин едет со связанным визитом в Китай».
Фраза, в которой я продолжал выискивать тайный пророческий смысл. Кто такой этот Бред Баткин? Или – кто такая. «Связанный визит» – это то же самое, что связанные электроны? (Нить рассуждения, которую кто-то пытался протянуть сквозь тоннель полубезумия).
Нет, давайте-ка все по порядку. Прихожу я в свой кабинет, а там побелено. Причем, как варварски побелено. Кто-то отодвинул все шкафы и наглядные пособия со своих мест и побелил стены, и такое было впечатление, что этот кто-то не столько старался белить, сколько разбрызгать что-то белое (Фрейд, Фрейд!) на компьютеры и все мои хитроумные приспособления для опытов, мою овеществленную глупость. И все эти приспособления свалены в кучу такую большую, что посторонний человек, скользнув взглядом по ней, может прийти к выводу, что я сделал на своем поприще много больше, чем сделал.
Кто-то решил побелить, демонстративно отбросив все, что так или иначе связано с уважением к моей работе или хотя бы с необходимостью считаться с потребностями моей работы. Не догадался или не захотел прикрыть газетой хотя бы компьютеры. Ничего не поделаешь: формально я равноправный член коллектива, но фактически – кто я у них? - (вспомним) - Какой-то не то вожатый, не то очень-очень молодой воспитатель со вконец разбитым авторитетом; таким, что сам я давно опустил руки и даже и не пытаюсь его восстановить. Причем, больше всего неловко той суеты, той серьезности, с которой я ко всему этому отношусь. Скорее - собрать все и сжечь, чтобы никто не смог вынести оттуда ничего для меня постыдного!
Но ведь если там нет ничего ценного, то не может быть по определению и ничего постыдного?
Картон коробок разъеден водой. Некоторые компьютеры разобраны, один орет оттого, что на клавиатуру кто-то положил углом табуретку. Взгляд фиксирует также окурки, бутылки, следы тортов и селедки; явно приложила руку дворня. Дворня меня ненавидит, это ясно. Сантехник, электрик, завхоз, уборщик Билл. Но и директор. Без директора не обошлось. И все же субординация обязывает меня первому сообщить обо всем этом именно директору. Главное, не робеть и держаться нагло: так, мол, и так, а если я здесь не нужен, то до свидания, и не надо ничего объяснять. Вопрос, сколько я еще протяну, пока это не станет всем очевидным, - что мне надо уходить. И сколько еще можно протянуть уже после того, как это станет всем очевидным. На одной лишь моей привычке к предосудительным и постыдным ситуациям и к тому, что стыд - не дым, глаза не выест. Интересно, сохранится ли мой пенсионный фонд. Успеют ли они мне заплатить хотя бы те деньги, которые я выложил из своего кармана за оборудование?
Иду и напеваю неслышно: «вернусь в свой город, делать бетон. Вернусь в свой город, делать бетон».
Но с чего все началось? Я нашел у себя на спине такую точку, что если, когда ложишься спать, подложить под нее что-нибудь, чтобы мешало, да еще лечь чуть-чуть неудобно, то есть шанс, что приснится кошмар. Со слезами, запредельным криком, раскаянием такого накала, какого в жизни не бывает, и пробуждением, когда не веришь своему счастью: «неужели этого, на самом деле, не случилось?»
В этот раз я ничего под эту особую точку на спине не подкладывал, просто под ней оказалась жесткая складка покрывала, мне лень было ее убирать, я даже лечь толком не успел, как мне приснился кошмар, изумительно яркий и связный, по крайней мере, с того момента, как на меня напала кошка. Но еще раньше возник этот… Бретт Баткин? Кажется, это его голос я слышал от изголовья:
- Уборщик Билл залез в твой компьютер, нашел там картинки и отнес руководству. И теперь они подключили к этому полицию и опрашивают владельцев прокси-серверов.
Картинки?
И тут до меня доходит вся правда. На восточном склоне горы, где свободно паслись пумы, и исполински раздутые слоны сотрясали воздух дикими криками, я оставил включенный компьютер. Потом, правда, вернулся, чтобы выключить, но какие-то тетки упорно хотели смотреть по нему сериал, хоть я и убеждал их, что в соседнем кабинете есть другой компьютер, не хуже. И тут появился Билл – странный вечно чем-то напуганный американец, которого я когда-то пристроил на работу и думал, что он в благодарность будет поддерживать меня. Ага, сейчас. Первым побежал к начальству меня закладывать.
Черт, черт, черт! Я ведь, вернувшись из Москвы, восстановил свой запас. Зачем? Хороший вопрос. И все теперь увидят эти картинки, но никто ничего не поймет.
- Когда они предъявят тебе список сайтов с картинками, выданный им провайдером, сделай вид, что на короткое время задумался, - невозмутимо продолжал голос. - Потом хлопни себя по колену, схватись за голову и произнеси так, чтобы все слышали:
- Троян!
- Троян?
- Засмейся и повтори: «Господи, это же программа «Троянский конь»! Не верил, что такое бывает».
Они сначала не поймут. Не спеши разъяснять. Мы пришлем тебе письмо. Утром, войдя в Интернет, проверь содержимое почтового ящика. Компьютер может быть опечатан, но ты же знаешь своих коллег. Сразу они ничего не делают, им нужно сначала выпить кофе. Ты должен сделать все рано утром, понял? Войти в лабораторию, включить компьютер. Наше письмо будет находиться между письмами от Регины. Там будет командный файл. Раскрой его. Это будет команда-троян. Она разошлет повсюду твой Идентификационный код. Запомни эти слова, в них твое спасение! Этот код будет разослан по многим случайным адресам, и любой юнец с грязными патлами сможет теперь входить в сеть как бы с твоего компьютера. И скачивать какие угодно картинки, ты понял? Какие угодно. Так что, теперь они как бы и не твои. Даже если коллеги тебе не поверят, результат их, по крайней мере, смутит. Главное, дать им понять, что ты не зациклен на этих проклятых сайтах. Они сами слишком порочны и развращены, так что, не делай оскорбленный вид, но при первой же возможности уходи.
- Но я же держу картинки дома, а не в кабинете! – запоздало выкрикнул я. Но сон уже вступил в новую фазу – ту, в которой какая-то бешеная кошка набросилась на меня.
Как-то не так я ее погладил, она меня укусила, я ее отшвырнул, тогда она начала бросаться на меня из всех углов, со всех направлений с намерением загрызть. Интересно, у кошек бывает бешенство? Я с трудом отбивал ее атаки, действуя все суровее и суровее, обязательно что-нибудь ей ломая. И в конце концов, задушил. А потом не мог понять, как я мог сделать такое. Я не хотел. Когда мне было четырнадцать лет, у меня был кот. Я его, на самом деле, очень любил, но все время затевал с ним какие-то рискованные игры. Просто удивительно, что мы, дети, там вытворяли со своими котами, здесь кошки другие, они издеваться над собой не позволят. Однажды, играя с ним, я начал его швырять на кресло. Но промахнулся, и кот ударился челюстью о деревянный подлокотник. И вдруг завыл басом. Обычно он очень тоненько мяукал, взрослом возрасте – как котенок, отрывисто, мы всегда над этим смеялись, - и вдруг такой басовитый тяжелый вой, будто скулит запертая в квартире овчарка. И меня так перекорежило от раскаяния, даже слез не было, мне будто кто-то палку в грудную клетку воткнул. Я догадался тогда, что совесть - не есть нечто умозрительное, и понял, что она может сотворить с человеком. А теперь эта кошка. Зачем? Не понимаю.
Но кошка вдруг ожила. Тогда я ее не просто задушил, но еще и ногой раздавил, как таракана. Но она опять ожила. И тогда я сбросил ее с третьего этажа, из окна лаборатории и побежал к директору, потому что в любую минуту могли появиться мои ученики, самые вредные и неприятные из моих учеников, и спросить:
«Это ты сбросил кошку»?
И что я скажу в свое оправдание? Что у меня не было другого выхода, иначе она бы насмерть меня загрызла. Но кто поверит? Спускаюсь с балкона на школьный двор, размеченный как баскетбольная площадка, и направляюсь в сторону административного корпуса, повторяя, чтобы не забыть:
«Троян. Идентификационный код подключения».
В кабинете была такая грязь, что теперь, когда я иду, на площадке, расчерченной красными и зелеными прямоугольниками, остаются белесые следы. По дороге через двор, который напоминает заросший сиренью пустырь на задворках какого-то ПТУ (значит, все-таки, ПТУ!), то и дело натыкаюсь на посторонних, которые, криво улыбаясь, шепчутся между собой. Завхоз, пританцовывая, рассказывает что-то веселое группе людей, не глядя на меня, но всем, ясно, что меня он видит, и говорит обо мне, да еще для наглядности вертит бедрами, дескать, он – я:
«Урюрюп-тюп-тюп-тюп-тю-у-уп!..»
«Я тоже… видите ли. Ну, в некотором роде… Ах, я, так сказать, в определенном смысле ученый и хотел бы изобрести для себя какую-нибудь эдакую науку, - говорит он, изображая меня. - Ну, не совсем, понимаете ли, наука, но все-таки…»
Сталкиваемся в противофазе на узкой тропинке. Его зад преграждает мне путь.
«Прошу прощения?»
Завхоз молчит. Остальные – даже странно, что я продолжаю их видеть сквозь темноту в глазах, - кричат: «Не слушай его, не слушай! Он плохой человек. Фуя! Фуя! Так по-вашему?..» Мне становится окончательно ясно что погром в кабинете - дело рук дворни. Как видно, отмашка дана, и травля меня началась.
«Дайте мне, пожалуйста, пройти. Спасибо», - Должно быть, морозное дыхание всеобщей неприязни сковывает мои лицевые мускулы, заставляя голос звучать резко и занудливо. Завхоз сначала смотрит на меня, не понимая, затем спохватывается: «Ах, да! Ты же не можешь пройти!» - и дает дорогу.
Вот она, моя будущая жизнь: каждый день такой конфликт. Каждый день дрожат руки. Приходится придумывать версии, утешения. Туберкулез, например. Некоторые люди не переносят сырости, а в сухом климате могут жить нормальной жизнью. А отсутствие навыков собачьей грызни – оно как СПИД. Само по себе не убивает, но при нем убивает любая простуда. Наверное, я долгое время напоминал такого вирусоносителя, который просто еще не нашел своей простуды. В неагрессивной среде происходит своего рода известкование души. Но всему есть предел.
Я ведь не хотел в Тахтоямск! Я хотел стать писателем. Или философом. Философом либо писателем, что выгорит - вполне логичная жизненная программа для того, кто вырос среди бараков.
Причем, творчество, как таковое, было мне не так уж и нужно. Обходился прекрасно без творчества. Просто обыденная, неокрыленная жизнь, символов приобщения к которой я так боюсь, с ее родственниками, ремонтами и кастрюлями, - для меня это как путешествовать у кого-то подмышкой, изо дня в день вдыхая чужой пот. Нет разницы между видами лишенных избранности человеческих занятий, как нет разницы между способами существования, лишенного священно-значительного прообраза в прошлом или на небесах. В четырнадцать лет, мысль о том, чтобы прожить жизнь простым инженером, простым учителем, - вызывала во мне такой ужас, как будто меня превратили в корову и остаток жизни мне предстоит жить среди коров по их коровьим законам.
Начальником – нет. Начальник – толстенький, лысоватый, барабанит пальцами по портфелю семеня мелкими шажочками вдоль объекта (который я всегда представлял в виде какой-то ямы), смотрит в небо и тянет с видом страшного понимания:
«А?.. да-а-а-а-а, да-да-да-да-да…»
Или:
«Так-так-так-так-так-та-а-а-ак…»
Решают, что с этой ямой, делать. А я решаю, что делать с ними, ведь они - порождение моей фантазии. Над начальником есть другой начальник, а над писателем никого нет. Я могу сделать с ними все, что хочу, а значит, грубость типажа меня не устраивает. Однако, пришли. Кабинет директора располагается не напротив парадного входа, как это принято в учебных заведениях, а среди множества подсобных помещений, откуда выглядывают ведра и половые тряпки.
Говорить про троян прямо сейчас, или они еще ни о чем не догадываются?
Завуч с бедуинской бородкой здоровается со мной с такой непередаваемой задушевностью, что его «А-а-а-а! Здравствуй, как ты себя чувствуешь?» звучит, как «Чего тебе надо здесь, идиот!» Но я уже привык подозревать, что я среди них идиот, как привыкают к холоду. Когда придут меня убивать, тоже будет «Здравствуй, как ты себя чувствуешь». Спрашиваю: директор здесь?
«Сейчас посмотрим».
Приоткрывается дверь, и из комнаты шибает кислым запахом духов, перегара и сигарет. Там толпа народа, явно мелькнул кто-то знакомый, а вот и директор. Все лица распаренные, багровые. Несколько растрепанных женщин. Одна лежит на письменном столе, другая - на коленях у какого-то священника и целует его взасос. Блаженная улыбка директора, с которым я собирался минуту назад говорить. Видит меня, но не обращает внимания. Кто-то пытается захлопнуть дверь перед моим носом, я не даю. Завуч бьет в ладоши, словно высчитав что-то и, придя к определенному выводу, делает рукой характерный восточный жест, как будто пытаясь незаметным движением вывернуть лампочку на столе у собеседника: «Йалла. Через полтора часа».
Руки у меня тряслись, пока я прикрывал за собой дверь под звуки хохота - некрасивого, изломанного, почти животного. «Да что случилось-то, - бормочу я.- Что, завтра - конец света?»
- А вот вы, русские интеллигенты, которые знают, что допустимо, а что нет, уже устроили в этом веке два апокалипсиса, - звучит у меня в ушах ответ моего коллеги, но я не уверен, его ли это ответ, и не начал ли я разговаривать сам с собой.
Заблудившись, спускаюсь, в какой-то полуподвал. Впрочем, вот окна. Кровати вдоль стен, и двери, много дверей. Оказывается, в этой школе есть тайная комната для наказаний. Всегда подозревал. Ведь понятно, что так и должно быть. У них все так. Внешний лоск и благополучие подразумевают нечто тайное и страшное в глубине, о чем не говорят, но на чем, собственно, эти лоск и благополучие и держатся.
Дверь в комнату приоткрыта. Как это раньше я ничего не замечал? Почему не заходил сюда? А я был не любопытен. Вот до какой степени стал я не любопытен!
Не останавливаясь, прохожу мимо открытой двери в комнату, откуда доносится какой-то мягкий, плескучий звук. Иду очень медленно, но бешено скашиваю глаза, - так что потом приходится тереть виски, чтобы восстановить нормальное зрение.
Пеньг! Пеньг!
Странные плещущие щелчки, и я знаю, что в мире существует только одно, что способно издавать такие щелчки, и в мире существует только одна категория людей, которая безошибочно может определить, какие это щелчки. И это свершается сейчас здесь, рядом. Пеньг! Пеньг! Пеньг! Проявляется на сетчатке, как на фотографии. Не веря себе, всматриваюсь, как возникают тени на белом топленом молоке, становятся гуще, трехмернее…
Я это вижу. Вижу!
Сколько я об этом мечтал. Но судьба, как опытный наркодилер, раз соблазнив меня, устроила потом так, что почему-то именно мне - не только самому подвергнуться этой, столь обычной для других процедуре, но и просто еще раз подглядеть нее оказалось делом немыслимым, невозможным. Так что я даже вообразить не мог это иначе, как сделавшись в мечтах всемогущим (а что, достойная цель, чтобы таким стать) и подлетев на каком-нибудь ковре-самолете к чужому окну, как Оле Лукойе из сказки Андерсена.
Значит, удалось, наконец, разорвать замкнутый круг и лицом к лицу встретиться с этой зловещей недосказанностью. Кого, кстати, там порют? Этого я не вижу, хотя иду и иду вдоль двери, а дверь никак не кончается, и у нее сложное гонговое устройство с гирьками, с которыми я никак не могу совладать.
Гирьки звякают. И тотчас в ответ откуда-то из недосягаемых коридорных глубин доносится сильный и долгий, как музыка, звон разбитого стекла и собачий лай. Голос: «Кто это там, на кого она все рычит? А, зайди-ка сюда!»
Оказывается, меня окружили ученики. Правда, они пока еще не видят меня, но я уже не могу убраться восвояси так, чтобы меня не заметили. Оглушенный собственным криком вихрастый подросток со спущенными штанами и розовыми свежими пятнами на ягодицах, валится на кровать с видом страшной усталости, словно выполнил, наконец, свою норму. Несколько секунд лежит, собираясь силами, затем вдруг, привстав, пытается что-то делать со своей ногой, которую свела судорога, затем вновь падает ничком и причитает то ли плача, то ли смеясь, - как в больнице после жутко болезненного укола:
- О-о-хо-хо-хо-хо-хо-о-о-о-о!..
Помещение продолжает заполняться учениками. Никаких упреков, как будто собрались поздравить меня с днем рождения, но в их лицах - жгучий интерес, рожденный в сладости мгновенного испуга: я раскрыт! Меня обступили. Чьи-то губы сжимались, будто лущили семечки. Успел только подумать: и почему все называют их желторотыми? Вовсе они не желторотые. У них нормальные розовые рты. Чуть опухшие от курения.
«Так это ты сбросил кошку?»
Кошка? А я уже и забыл про нее. Но от учеников ничего не скроешь. Причем, то, что я их учитель, каким-то образом уживалось с тем, что я – самый презираемый среди них, и совершенно заслужено, потому что случай с кошкой – далеко не первый, да и вообще, это не главное. Меня разворачивают в сторону двери в мою лабораторию. Там собралась толпа, все показывают пальцами на дверь, отталкивая друг друга, чтобы увидеть того, кто такое делает.
Картинки мои ходят среди них по рукам уже распечатанные.
Я кричу: «зачем, сука, блядь!» Нет, не то. Какие-то гундосые то ли мои коллеги, то ли «представители общественности», сокрушенно качают головами: «ай-ай-ай, как нехорошо. Такое делает и еще матерится». Оказывается, родители моих учеников намерены подать в суд, потому что их детей травят и дразнят из-за того, что их учитель такое делает. Но есть выход. Мне сообщают, что, по здешним обычаям, если кого-то разоблачили, что он такое делает, то можно оказать ему поддержку, станцевав в честь его. Вижу девушку в шляпе с пером, в муаровых чулках, с веером и кастаньетами. Она решила станцевать в мою поддержку испанский танец со странным названием «Контрабанда».
Вот сейчас - ввернуть про Троян! Но в голове - какая-то музыка, пурга, вихрь, звуковой контур того, что надо сказать - обозначенные неясным звуком концовки фраз. Я перебирал их, как пальцами перебирают ненужные, запыленные, заржавевшие и пропахшие чем-то кислым предметы в ящике письменного стола.
«Разрешите объяснить?»
«Да, да, конечно», - Переросток из моего класса или отряда, белобрысый, худой и прыщавый, как огурец, играет на гитаре и напевает что-то без слов.
«Видишь ли…» - протискиваю я голос сквозь его треньканье. О, этот голос! Делать его спокойным – мой конек, можно сказать, квалификация, хоть мне и известно удивительное свойство мальчишек – выскальзывать из-под влияния моих слов – как кусок мыла. Как им объяснить, что картинки – это совсем не то, что они думают, и что, занимаясь этими картинками, я не испытываю ничего запретного?
Однажды сын спросил своего ослепшего отца, почему тот каждую лишнюю минуту пытается заснуть. Отец ответил:
«Дурак! Во сне-то я вижу».
Вот и для меня картинки – это как сон. Когда я смотрю на них, то я вижу. Я вижу женщин. Когда был таким, как вы, то не видел их. Они были для меня каким-то неясными существами то ли в концертном зале, то ли в зале суда, перед которыми я должен держать ответ. «Ромео и Джульетта» - это было не про меня. А когда я рисую картинки, это очень даже про меня. На картинках я к ним испытываю влечение, какое и должен испытывать абсолютно нормальный юноша. И себя я там вижу - каким я на самом деле должен был быть в свои двенадцать, четырнадцать, шестнадцать лет.
И не надо про сексуальное возбуждение. Оно не спроста. Оно как жар в кузнечном горне, которым пользуется тот безумный кузнец, что пытается размягчить и сделать податливым монолит моей души и перековать во мне то, что неправильно выковалось в юном возрасте. Я там такой, как вы, понимаете?
Но тут переросток берет на две ноты выше, гитара тренькает громче, а он еще начинает мечтательно крутить головой: да, да, мол, знаю, но что ты там ни говори…
- Дайте хоть слово сказать!
- Что? - Гитара стихает, и переросток с удивлением смотрит на меня. - Говорите мы слушаем.
Но это опять уловка. Стоит мне открыть рот, как он, сморщившись, крутит головой: нет, нет, это вовсе не то, что мы хотели бы услышать. Бьет по струнам и еще громче прежнего начинает петь. Картинки? Впрочем, в этом-то как раз нет ничего загадочного, просто надо платить. За все в этой жизни надо платить. Объясняя мне это, переросток одновременно пытается восстановить мой авторитет, - не из жалости, а просто потому, что ему скучно. Ему хочется вновь и вновь повергать мой авторитет в прах, но этого нельзя сделать, предварительно не восстановив его, и тогда он вздыхает, глядя на меня с вызовом и притворным смирением:
- Ну, что, без стыкача не обойтись? Без хорошего стыкача, а?
Он обращается не ко мне, а к кому-то другому, но ждет, что скажу я. «Но почему именно это, - стучит в висках. - И почему именно сейчас?»
Значит, стыкач. Пугает даже не то, что меня могут побить (во сне я вполне могу побить десятиклассника; хотя что я знаю о нынешних десятиклассниках?), а то, что при мне так свободно об этом говорят, а значит, хотят последнего моего унижения – участия на равных в их делах. Что последует? Как видно, у них свои планы на то, что последует. Мне остается противостоять этому пожатием плеч, которое быстро переходит в какие-то волнообразные движения плечами – подкачка телом моего бесшабашного настроения, так, что в конце концов это превращается в ужимку или гримасу:
Так, да? Так?
Выжидательный взгляд – единственное мое оружие, его у меня никто не отнимет – пока. Мое главное умение, которое столько раз приходилось оттачивать в моем настоящем детстве, когда я понял, что слова ничего не значат. Классе в пятом или в шестом на физкультуре, на которой мы таскали металлолом на заднем дворе школы, у меня произошла короткая стычка с группой одноклассников. И по ходу действия меня довольно сильно вытянули прутом. Но не по тому месту, которое едва прикрывала вечная одежда мальчишек тех лет - тонкое трико (ведь было же рядом, было!), а через плечо по спине. Это была та самая боль, от которой, как от ядреной советской горчицы, перехватывает дыхание, и глаза на лоб, и невольные слезы, так продирает, - но не там, не там! Но я и это выдержал, не изменившись в лице, так меня трясло от возбуждения. Учительница начала допытываться, кто меня бил. Я дернулся и ответил резко:
- Не скажу. Я не ябеда.
А в стороне и чуть сзади, словно кузнечики стрекотали. Это мои враги хихикали, давясь смехом, как пирожными, повторяя мои слова, смакуя на все лады и только что не завывая от восторга: - «Я не ябеда»! «Я не ябеда!»
И это задело меня всерьез. У моей знакомой был песик Чихуахуа, а в соседском доме у него жила подружка для вязки. Знакомая спрашивала: «Что, к девочке пойдем?» И песик резко подпрыгивал на всех четырех лапах, уши торчком, и начинал так тихо поскуливать, пожирая ее глазами. А когда я спрашивал: «Что, к девочке пойдем» - ноль реакции. Собака - не человек, она не мыслит абстрактно. Этот Чихуахуа не мог вычленить в звуке человеческой речи слова отдельно от интонации и тембра голоса. Для его мозга существовала цельная фонограмма: звук хозяйкиного голоса плюс слова «пойдем к девочке», - означало пойдем к девочке. А другая фонограмма: слово «девочка» плюс мой голос – хрень какая-то, на которую не стоит обращать внимание.
Вот и эти мальчишки на физкультуре смеялись не потому, что я произнес неправильные слова. В этом случае я мог бы это исправить. Но в том-то и дело, что я сказал правильные слова и сказал, не притворяясь, мне было не до притворства. Пусть они были не совсем мои, я эти слова не выбирал, а инстинктивно схватился за что-то в памяти, как тот, кто отбивается от собак хватает первое, что под руку попадется, палку или камень, - не в этом дело. Слова были правильными. Но они не имели значения. Они не жили отдельно. Мальчишки не вычленяли их из «фонограммы», как Чихуахуа не воспринял мои слова про девочку, - потому что они исходили не из тех уст. Не из тех, что предписано. И исправить это было нельзя.
- Но это ошибка! – закричал я своим ученикам. - Я здесь по ошибке.
Ноль внимания. Не те уста. Ну, правильно, кто я среди них? Наблюдатель, внедренный в их среду, где жизнь тяжела, откуда не выпускают (а мы ломимся туда, как туристы), беззащитный, униженный. И все-таки, несмотря ни на что, ответственный за их жизнь и здоровье и обязанный защищать их, презирающих меня, лучше меня приспособленных жить, лучше меня знающих, что мир крив. А значит, не может быть честного, открытого взгляда, не кривой улыбки и простого, прямого ответа, не выворачивающего твой вопрос наизнанку с тем, чтобы показать, какой ты дурак, что задал его.
В горле все ссохлось, хочется пить. От духоты у меня изо рта то и дело вываливаются куски ваты, и при каждом вздохе я начинаю визжать, как динозавр. И тогда кто-то из пэтэушников заговорщицки шепчет, будто бы от моего имени, шепотом умирающего:
- Пи-ить!.. Пи-ить!.. Пи-ить!..
Мне дают компот, но там полно фруктов, они все сухие, никак не могу губами добраться до жидкости, всосать в себя влагу. Развивая успех, чей-то голос вновь начинает шептать, передразнивая меня, будто бы это я умоляю их, только теперь интонации скорее назидательные:
- Хлебуска! Хлебуска! Хлебуска!..
Ну, что ж, по крайней мере, - новый этап в моей жизни. Может быть, будет лучше, а может и лучше, почему нет? Хотя до сих пор от этапа к этапу жизнь делалась хуже и хуже, и если посмотреть в будущее, то к тому времени, когда придет пора умирать, станет так плохо, что смерть покажется избавлением. Не дать пить кровь у себя живого, пусть пьют кровь у мертвого. Но, когда смерть придет, будет еще хуже, чем в самый последний момент, — вот тут-то и настанет ад, - мелькает в голове, пока переросток выпытывает у кого-то подробности стыкача. Руки у него ходят ходуном, он хочет размяться. Моя первая победа: он уже обращается ко мне. Но не совсем. «Да? Да?» - У него длинные девичьи волосы, мягкая улыбка, и зубы, круглые, как спинка стула в моем кабинете, на которую нельзя повесить пиджак. Молчу, вслушиваясь во взрывы беспечального хохота где-то в соседней комнате. Тогда и он начинает смеяться, затем снова бегает в возбуждении по коридору. Я злюсь, и у меня приготовлен ответ:
«Черт возьми, но неужели так трудно купить боксерские перчатки?»
Они буду насмехаться, но по крайней мере, я не скажу, что вообще против поединков. Только в перчатках, вот так. Разумеется, они отмахнутся от меня, как от мухи, но и я получу право отмахнуться от них. Спрашиваю только: «Вы собираетесь драться честно?» – «Ну, естественно». Я говорю: «что-то я в этом вижу ненастоящее. Кроме выбитых зубов, - поспешно добавляю я. – Они будут выбиты на самом деле, уверяю вас. А все остальное кажется мне игрой дурного вкуса. Извините».
Чья-то рука внезапно оказывается у меня на щеке. Шутка закончилась. От этого не отшутишься, это печать. Клеймо. Надо ударить того, кто шептал, с таким резким и розовым - до синевы - румянцем, что непонятно, то ли у него действительно такие щеки, то ли кто-то долго-долго хлестал его по лицу. «Как, и ты? Осмелел?» - «Я-а-а!» - Улыбка – оскал не высушенных зубов. Дергаю головой, чтобы сбросить волосы со лба. – «Ну?» - «А хули ну?»
У переростка с гитарой, задатки идеолога. «Ну, вот смотри, тебе дали, а ты не отвечаешь, чем так стоять, давно бы уже ответил».
«Зачем»?
«Ну, ты же глупость сказал! Зачем. Ты против этого спектакля лишь потому, что не принимаешь участия в нем. А принимал бы - так был бы за. Ведь так? Так?»
Сзади кто-то по брюкам – мокрой тряпкой. Общий одобрительный возглас. Стекают капельки темной воды, и мне кажется, я слышу голос «Правильно, Рина!» и смех моих одноклассниц.
Одноклассниц? Спокойно. В каком я классе? В восьмом. В восьмом?
Я вдруг почувствовал, что над моей кроватью кто-то висит.
«Бретт Баткин!»
Огромный паук с крысу величиной, но не мохнатый, а отливающий металлом выбежал из стены и завис надо мной, перебирая ножками, и искрясь как бенгальский огонь. Второй раз за сегодня. Этот паук преследовал меня всю жизнь, всю жизнь! Стоило только заснуть в неудобном положении, как он начинал спуск ко мне на грудь на паутине, и паутина тоже искрилась. Я дернулся схватить что-нибудь, чем убить его, но не смог найти опоры. Рук у меня уже не было: руки я заложил за голову. Ног тоже не было.
Невероятным усилием, проломившись сквозь вязкий, как тайга, воздух, я оторвал себя от кровати, но паук оказался быстрее. К тому времени, как я встал, почти опрокинув компьютерный столик, паутина, на которой он висел, вдруг резко сократилась, его утянуло к потолку, и он начал зарываться обратно в стену, только нога торчит. А может, паук просто не слишком боялся меня и не счел нужным ее прятать? Гладкая, с металлическим отливом нога, с утолщением на конце, словно шляпка гвоздя. Я приблизился - ну да, это гвоздь. Гвоздь?
Я лег.
Значит, вот, как это приходит. Ищешь такой кусочек. Следы гармонии - несуществующей в этом мире либо утерянной; делаешься просто этим одержим, как одержим идеей вернуться домой тот, кто вспомнил, что дома у него не выключенный утюг. А потом это вдруг возвращается. Но в каком виде!
И, главное, нет сомнений, что именно оно, и я это переживаю уже не в первый раз. Это именно то, что я чувствовал тогда, в своем настоящем детстве.
Значит, я однажды все-таки сделал во сне этот необратимый шаг – в тело мальчика в доме сталинской постройки, в прошлое, в чужую мальчишескую жизнь. Шагнул, позабыв о том, что никто не знает, сколько шагов можно сделать, чтобы процесс перехода оставался обратимым.
Дверца в памяти захлопнулась, а ключа-то нет!
Ключ бывает только в сказках. И я окончательно забыл, что где-то там у меня - взрослое тело, лаборатория, ученики, банковский счет, сын в Москве. А здесь осталось лишь ощущение, что у меня украли все свидетельства принадлежности к другому миру, украли память. Да, так, наверное, чувствовал себя какой-нибудь кореец из Калифорнии, приехавший в Пхеньян навестить родственников и потерявший там американский дипломатический паспорт, да еще получивший по голове, отчего многое забыл. В жестокой и страшной стране под названием детство твой статус тебя защищал. Но ты утратил его без следа, а значит, отныне ты – лицо не экстерриториальное и не неприкосновенное, а такой же, как все. И все местные законы писаны теперь для тебя без снисхождения. То есть, тебя разрешается бить, пинать и толкать, и требовать стыкача.
И вертолет морской пехоты из настоящего, правильного мира не прилетит, чтобы выручить тебя. Не высунется из иллюминатора пилот и со словами: «Что ты здесь делаешь, мы тебя ждем!», - не сбросит веревочную лестницу. Значит, надо жить по законам этого мира, потому что я здесь,
Но нет! Чередой нелогичных поступков я докажу, что я не такой, я не в их юрисдикции, - вот, в чем моя линия, мое никому не понятное упорство, потому что даже упрямый осел – это хоть какая-то точка самоопределения, лучше, чем ничего.
«Я победил? О-о-о-о-о!..»
Опять победил. Кого победил? Какой-то голос подсказывал мне, что это победное ощущение я испытываю не в первый раз. Все это уже было: тень торжества, их растерянность и мой уход от чего-то настоящего. Такого, что ничего более настоящего нет и не может быть в жизни человека.
Как будто все шли по темной и грязной дороге, я увидел ямку и спрятался в нее, сижу и жду, что кто-нибудь заметит мое отсутствие и окликнет меня. Но им все равно: что есть я, что нет. Отцы и братья ушли воевать с буржуинами, и я остался один.
Едва заметно мерцают лужи от неизвестно откуда появившегося света. Сколько может быть сейчас времени? Я вдруг обнаружил, что все это время искал способ незаметно взглянуть на часы, а когда, наконец, мне это удалось, увидел, что они встали. Холодно, мокро, противно, а в голове - тишина, какая бывает на пустыре.
Пустырь?
Я выбежал на пустырь, но там моих учеников уже не было. Вспомнил, они собирались на котлован. За пустырем был котлован, и они хотели идти купаться там голыми. Купаться, сейчас? Я пытался как-то им объяснить, что будет построено на месте этого котлована, и как опасно там купаться. Но тут кто-то вытащил одну из моих картинок, и все взоры обратились к нему: «А где, где, где, где, где, где?..» Я бежал вслед за ними и слышал шлепанье ботинок по грязи, отдаленный затихающий смех, и голоса:
- Иван Алексеевич!
- Иван Алексеевич, пойдемте с нами купаться!
- Да мы пошутили, Иван Алексеевич!
В темноте их тела казались мне белесыми, как мокрицы. Мне чудилось, что все прикидывались чуть более бесшабашными, чем были, и перед тем, как кинуться в этот неопрятный водоем, - демонстративно не замечая меня, но зная, что я смотрю им в спину, - успевали сделать в мой адрес едва заметный жест – не рукой, а всем телом. Так казалось, хотя, конечно, я этого не мог видеть.
Вдруг вдали послышалось шуршание, затем я увидел приближающийся к нам силуэт милицейской машины. Я немногое успел различить из своих мыслей сквозь мутную волну страха. Но вот, что точно успел осознать: я сейчас единственный среди всех одетый и буду безошибочно идентифицирован как единственный взрослый здесь. Не подойди я так близко, я мог бы смотреть на происходящее, как наблюдают драку из окна. Но они уже видели меня. Они знали, что я здесь, а значит, именно мне придется сейчас разговаривать человеческим языком, пытаясь остановить естественные в такой ситуации действия милиционеров, не знающих никаких других слов, кроме «Ты че, сука». Говорить на языке прав и собственного достоинства, особо ненавидимом ментами патрульно-постовой службы, иначе зачем бы они пошли в менты?
И в этот момент мне вдруг стало ясно что я должен делать сейчас. Это было так неожиданно, как будто осветили мой собственный желудок. И я сделал это, а потом долго не мог объяснить себе, зачем. Я тоже стал раздеваться, лихорадочно сбрасывая с себя одежду – всю! Чтобы, когда это начнется, не быть судьей, а затеряться среди жертв. Меня не сумеют от них отличить в темноте и будут бить дубинками по спине и по ягодицам – вместе с ними, как их, и никто не спросит потом, откуда эти следы на моем теле…
Впервые в жизни я смогу не бояться следов!
Бешеное облегчение.
Я бросился в воду, слабо различая одобрительные возгласы - кажется, меня они заметили, а милицию еще нет. Моя цель была – переплыть котлован раньше них. Почему-то казалось, что если я голым окажусь там, где, кроме меня, будет еще много народу, то испытаю ни с чем не сравнимое наслаждение, словно меня окунули в чужую кровь.
Теперь я знал, что сказать им всем. Я плыл к новой жизни. Эта жизнь ждала вместе с ними – там, на берегу котлована, который оказался на удивление больше, чем я ожидал. Я смутно различал в полутьме на той стороне канатную дорогу, комплекс высоких технологий, водный институт с вечным двигателем, вращающийся радар, установленный на одной из скал прибрежной гряды. Эти скалы удобно было бы использовать (если выстроить цепь крепостей) для защиты низины от набегов.
Судя по тому, в каких красках я стал представлять себе эти набеги, - я даже задремал в воде. Что ж такого, я хорошо плаваю и умею в воде отдыхать. А когда проснулся – уже рассвело, и я видел берег примерно так, как видят его пассажиры каботажного судна, спрямляющего береговую линию – кнопки нефтехранилищ, желтые полосы песчаных карьеров вокруг раскиданной по горам деревеньки, пологий травяной склон, по которому разбросаны валуны. А может, не валуны, слишком пористые для валунов. Между ними так хорошо было размещать футбольные ворота, и по выходным облитые потом мужчины в желтых майках гоняли здесь в футбол со своими детьми. Еще выше по склону стелились заросли вереска, где так много было мелких опасных пчелок, впрочем, пчелы никого не трогали и больше, чем на полметра от кустов никогда не улетали (а сам я их для своих странных экспериментов над собственным телом никогда не ловил).
Я плыл теперь не спеша. Хотелось насвистывать. Над водой, отсвечивая на солнце, летали какие-то разноцветные фантастические устройства - гибрид парашюта с воздушным змеем. Мне казалось, что я плыву в окружении странных матерчатых медуз, похожих на отлетевшие перья птиц; то ли наоборот, птицы были клочьями, сорванными с одного из таких устройств. А в просвете между прибрежными холмами – я знал, - была взлетная полоса… Да, вот вылетел реактивный самолет. Это «Люверс-4». «Люверс»?
Ниже, почти на уровне воды, пролегала железная дорога, по которой как раз сейчас шел скоростной поезд с похожим на подводную лодку локомотивом. В глаза мне плеснуло с гребня волны, берег подернуло туманом, и поезд засветился в этом тумане радужным фиолетовым сиянием, так напомнившем что-то из детства, что сердце заколотилось: если это не знак, то что? Несомненно, знак. Что-то я делаю не так. Как тот переросток сказал – за все надо платить. Чем? Вспомни, это очень важно. Что вспоминается?
Злорадное: «Ага-а-а-а-а!»
Шелестело, гудело, плескалось, отражаясь от стен в коридоре третьего этажа нашей школы, целиком отданного под параллель начальных классов. Этот звук по цепочке передавали одна другой наши пожилые учительницы, жрицы идеи об изначальной суровости жизни. «Ага-а-а-а-а! По радио объявили, что в этом году неурожай зерновых».
«И что?»
«Хлеб снова сделают по карточкам, как в войну».
«Но радоваться-то чему?»
«А вот так. Чтоб знали».
«Знали – что?»
«Вот будете знать, как в столовой кусками хлеба разбрасываться. Ага-а-а-а-а-а!»
Там же, на третьем этаже располагался также актовый зал, куда нас загоняли на очередное мероприятие. Кто-то из родителей побывал на Технической выставке в Праге и принес в школу фотографии. Это был скучный человек, из его рассказа я запомнил только, что «девушка», по-чешски – «жабочка». Но вот пустили по рядам фотографии, и дальнейшее я запомнил очень хорошо, потому что один павильон на этой выставке был посвящен автомобилестроению, и к нему прилагался каталог лучших американских автомобилей 1968 года, названия которых я сразу запомнил: «Линкольн» (в этом слове я делал ударение на втором слоге), «Шевроле» (тоже на втором), «Крайслер-Империал»...
Как на Урале порой не хватает солнца и витаминов и жутко, до скулосведения тянет на все кислое, рвешь с дерева дички и сжевываешь их целиком, - так бывает еще и цветовой авитаминоз. Когда до судорог души не хватает ярких, насыщенных цветов и красивых вещей. Не безделушек, но вещей, обладающих той функциональной красотой, что говорит об устройстве мира на разумных началах. Появление в обозримой близости автобуса или трамвая новой модели заставляло мое сердце замирать, а делая уроки, заданные мне в музыкальной школе, я, если рядом никого не было, снимал переднюю стенку пианино и, глядя на молоточки, воображал себе, что это приборная панель.
Разглядывая теперь эти автомобили, я испытал странное сиротское чувство, что я живу в какой-то заколдованной застойной реальности, за пределами которой кипит настоящая жизнь – та, что в энциклопедиях и журналах, где рисуют города будущего. А наш город донашивает то, что ему, словно сироте, присылают в последний момент. Как же не хочется привыкать к тому, как несуразен мир, в котором мне предстоит жить! Причем, несуразность эта заложена в основы мироустройства.
«Крайслер-Империал», говорите. Смешно! Я ведь даже еще не знал тогда, что есть машины, которые можно завести простым поворотом ключа. В моем представлении заводить машину означало долго крутить «кривой стартер», специально сделанный так, чтобы он проворачивался со скрежетом через раз на три. Крутить такую ручку, особенно на морозе, казалось естественным следствием мироустройства, при котором за все надо платить. За минутное счастье езды придется платить долгими мучительными усилиями, а как вы думали.
А что потом, работа? Сидя в зале, я представлял себе будущую работу на заводе как бесконечные попытки завести скрежещущей рукояткой исполинских размеров автомобиль, который никуда не едет. А рядом стоят рабочие с угрюмыми лицами (ибо истинно прекрасной, без гнильцы бывает душа только у человека сурового, сердитого, так нас учили) - стоят на страже идеи об изначальной суровости жизни. Охраняют тот омут не отмеченных высшей печатью отношений (теперь он выглядел, как полутемный, пыльный, загаженный голубями цех с осклизлыми трубами), куда я так боялся попасть. Но к которому был приписан по праву рождения, и от которого мне не уйти.
Но окончательно добил меня снимок, на котором был запечатлен странный, немного угловатый вагон на постаменте. Поезд был размечен продольными линиями, и на черно-белой глянцевой фотографии угадывался в меру яркий фиолетовый свет.
«Что это?» - спросил я у скучного человека.
«Поезд будущего. Такие будут ходить через тридцать лет».
Не выпуская из рук фотографии, я прикрыл глаза. Наверное, именно в этот момент в сознании проскочила искра… Очевидно, пробой каких-то конденсаторов в электрической схеме моей души. Все правильно. Душа-то моя, ведь, тоже отечественного производства, изготовленная на грубой картонке, там искрит и пахнет горелым. Я до конца осознал, как сильно ненавижу это чужое, но кем-то назначенное мне время, где все было ненастоящим, и где уже предначертан путь от праха, из которого возник до праха, в который обратишься.
Таких поездов не могло быть в жизни. Они существовали только в кино, где женщины курят сигареты с мундштуками длинными, как лимузины.
«Хоть раз бы проехать на таком, - подумал я, передавая фотографию дальше по рядам. – Хоть бы раз оказаться там, где никто не обращает на тебя внимание, потому что ты такой, как все...»
Стало ясно, что моя жизнь на ближайшие несколько лет превратится в одну судорожную попытку, пробив временной барьер, вырваться из этого мира, в мир глянцевых книг (а может, мир моего воображения), откуда, кто-то занес нам форму этого поезда, сотканную из таких четких и продуманных линий, что за ними просто невозможно было не угадать столь же четких и продуманных человеческих отношений.
А что я еще мог? Разве что, зажмурив глаза, изо всех сил представлять себе, как я вхожу в этот поезд. Закроем глаза совсем.
И я начал закрывать глаза так часто и надолго, что окружающие заметили это, и жизнь моя сделалась еще тяжелее от замечаний. Но я знал, что в том, чтобы попасть в поезд будущего, нет ничего невозможного, просто надо собрать всю волю в кулак, - я только еще не понял, как это сделать…
Нет, не так. Но почти получилось. Еще попытка. Напрягись, ну? И каким звуком выразить прилагаемое при этом усилие:
«М-м-м-м-м!..» А может быть, лучше - «Н-н-н-н-н!..»
И вот однажды, не помню, на какой по счету попытке, я открыл глаза и увидел - вместо того, что привык видеть - в меру яркий фиолетовый свет и ясные линии. Сомнений быть не могло, это были те самые линии вагона из будущего. Их продуманность была столь совершенна, что я встревожился: они просто не могли реально существовать вне глянцевых книг. И все же существовали. Значит...
По сменившей мою тревогу усталости я догадался: временной барьер был-таки пробит. Я ехал в поезде будущего, и меня окружали люди будущего в странных одеждах, озаренные фиолетовым сиянием.
«Значит все-таки туда можно было попасть», - как-то вяло подумалось мне. – И это вовсе не то же самое, что с разбегу взбежать по отвесной стене девятиэтажного дома. Или усилием воли запрыгнуть на одну из глянцевых страниц, подменив героя какой-нибудь книжки. Мечта, наконец, исполнилась.
Наконец? Но как долго это продолжалось? Я начал подозревать, что на пробивание временного барьера ушло куда больше времени и сил, чем принято отводить на это в мечтах. Неоправданно много. Какую же цену пришлось заплатить, и хватит ли на дорогу обратно? Я огляделся. Но, как я и мечтал, люди будущего не замечали меня. Тот, кто помог мне перебраться сюда, позаботился, чтобы и внешне я выглядел, как они, - не выделяясь ни одеждой, ни своим удивлением (ничто не поражало теперь меня в этом поезде), ни, главное, - возрастом. Изменился мой возраст. Меня перенесли в будущее сорокалетним. Мне сорок лет.
Так вот, какова цена!
От потрясения я только и мог, что со свистом выдохнуть и сказать: «вот же, ты этого хотел».
Спокойно, спокойно. Значит, повзрослеть - было делом некоего добровольного решения вроде решения об эмиграции. Нигде как будто открыто не порицаемого, ибо все поводы к порицанию официально отменены, и все же несущее на себе печать самого страшного - молчаливого осуждения. Но теперь я вернулся. Пусть не совсем добровольно. Вернулся в свой возраст досиживать срок, как в тюрьму после ненужного побега.
Словно кто-то скомандовал: «Детство!»,
Как собаке командуют: «Место!»
Задрав голову, видел, как рвется и бледнеет облачная пелена, плоская и закопченная, словно слой грязи, а в просветах небо уже совсем голубое. А ниже трудно было что-то разглядеть, восходящее солнце било в глаза, и еще отсвечивали рекламные щиты – пустотелые и безвкусные, как консервные банки в куче мусора, и я смог распознать на одном из них рекламу сигарет:
EDITH PIAF
Прочитай еще раз:
EDITH PIAF
Щиты, словно корабли, рассекали прибрежные дюны. А совсем в вышине стая аистов в несколько сот особей, занявшая полнеба, нашла восходящий воздушный поток и затеяла в этом потоке медленное синхронное вращение, старательно изображая рисунок «металлические опилки в магнитном поле» в учебнике физики.
Иногда это вращение так замедлялось, и птицы так неправдоподобно долго зависали в воздухе, что хотелось прислушаться к собственному сердцу: не остановилось ли оно? Бьется ли? Не остановилось ли само время, и, может быть, эта картинка теперь навсегда останется на сетчатке глаза. И я буду наблюдать ее до тех пор, пока буду вообще способен что-либо наблюдать. А может быть, время остановилось только для меня. Что, уже взаправду 2005 год, хотя рука еще не успела привыкнуть писать дату 2004? Я что, действительно дожил до того будущего, куда в четырнадцать лет мечтал попасть «зайцем» на какой-нибудь машине времени. Хоть тушкой, хоть чучелком, лишь бы увидеть. Я что, на самом деле все это вижу, - море, поезд и парапланы вокруг? И вот этот плывущий по волнам почтенный сорокалетний джентльмен с мыслями четырнадцатилетнего подростка - это и вправду я?
Мне подумалось, что лететь над берегом, наверное, не труднее и не страшнее, чем плыть в невесомой и очень прозрачной воде, которая сама держит тело, и разглядывать деревья и дома внизу. Инстинктивные плавательные движения с огромной скоростью продвигают тебя вперед, а тебе остается лишь любоваться облачными дворцами и замками. И верить, что там, за облаками – есть мир, где спокойные и благополучные времена порождают не слабых, а наоборот, сильных людей. Я плыл к тому, чтобы стать другим. Удивительно было ощущать близость этого огромного события. Я-то шел к нему, петляя, всю жизнь, а оно было - рукой подать. То, что было доступно и неизбежно для каждого человека, оказывается, и было самым значительным. Столь значительным, что я просто не находил слов.
Рина или как тебя там, ты слышишь? Мне теперь столько же лет, сколько вам. Вы хотели – «стыкач»? Хотели последнего отречения моего от законов того, нездешнего мира, куда я привык убегать, - возьмите его. Я согласен. Расти зверьком среди стайных зверьков – просто чтобы состояться, как форма жизни – согласен. И если мне по законам существования двенадцатилетних детей – неясным, запутанным и основанным на праве силы, - предписано совершить обусловленный силой обмен символами причинения вреда (по-вашему – «стыкач»), - я согласен. Пусть будет стыкач, дайте только доплыть до берега. Потому что живут же люди без руки, без ноги, без почки, без желудка, без поджелудочной железы, без одного легкого. Я жил без зверя в душе. Все, что во мне есть, достигнуто без поддержки стихийных душевных сил, а зачастую в противодействии этим силам. Но я больше так не хочу, слышите? Я буду другим.
- Эй, где вы все? – закричал я своим ученикам. – Вы слышите меня, я СОГЛАСЕН!
Только сейчас до меня дошло, что я плыву один. Не то, чтобы они специально бросили меня здесь, просто их всегда отвлекают какие-то более важные дела, ибо я уходил. А лишь дела тех, кто остался - могут считаться по-настоящему важными.
Значит, опять не то. В чем ошибка, думай быстрее, - приказал я себе. Узкий след «Люверса» был уже величиной с обрезок ногтя и такого же цвета, как истаявший полумесяц, а стая птиц вначале сделалась похожа на ленту Мебиуса, потом передний край ее становился все круче, опрокидываясь, и исчезая в бесконечности. Мне вдруг ясно стало, что сил доплыть до берега у меня не хватит. Но я все же пытался плыть, и на предпоследней ступени паники – последней пред тем, как перестаешь стесняться собственного крика, - осознал, что давно уже двигаюсь в неподвижной, прозрачной, как воздух и вязкой, как мед воде. В прозрачной белой воде, сантиметрах в двадцати под поверхностью – просто потому, что в какой-то момент я решил, что так будет быстрее. И правда, быстрее. Но с минуты на минуту дыхание мое прекратится. Простая мысль: чтобы стать другим, надо перестать быть собой. Невозможно совершить этот переход, если не ПЕРЕСТАТЬ БЫТЬ.
И тут впервые меня постиг страх смерти. Не мучений, а именно НЕБЫТИЯ - после долгих конвульсий, совершаемых в беспамятстве, когда человек уже не соизмеряет усилий с возможностями дыхания. Все, что мне нужно - вынырнуть и набрать в грудь воздуха. Но поверхностная пленка, напрягаясь, вмораживает меня обратно в воду, так, что все мои усилия лишь ускоряют движение под водой, не приближая к поверхности. Желание вынырнуть – вязкое, уплотнившееся до консистенции стекла. До меня, наконец, дошло, что вынырнуть на поверхность мне теперь невозможно п р и н ц и п и а л ь н о. Еще успел подумать, что по какой-то религии, душа после смерти не перестает думать и чувствовать, только не может совершать никаких движений. Так вот же он, ад! Невозможно пошевелить ни рукой, ни ногой, хотя все видишь и понимаешь...
Н-не-е-е-ет!
Не сейчас. Не хочу просыпаться - не потому, что боюсь, а просто потому, что... Ответ! Я нашел ответ! - кричу я, разбрасывая вокруг себя брызги стеклянной каши.
Пожалуйста, пусть еще не конец. Пусть еще одно маленькое сновидение. Хоть чуть-чуть: из одного предложения, одной картинки, одного звука, одной молекулы. Ибо только теперь мне ясно: что я должен был делать, как прожить эту жизнь и чего все хотели от меня.
Но кажется, это уже не имеет значения, потому что – вот он, уже слышен этот чудовищный всасывающий свист, который с трудом улавливают органы тела. Виной тому - то ли общий упадок сердечной деятельности, то ли это кричит распадающаяся в вихре душа. Значит, надо собраться силами на последний экзамен. А выдержал я его или нет – никто уже не узнает, и больше никто никаких экзаменов не будет устраивать мне.
И вот еще что. Там, в ящике стола, - страховка на имя моего сына. Компьютер, как единственно ценное, что у меня есть, можно передать моей бывшей жене, но я запрещаю просматривать тексты, - любые тексты: в виде файла, отпечатанные или написанные от руки. Тетради, блокноты, отдельные листы в шкафу, - должны быть уничтожены. Жесткий диск компьютера (логические диски С, D, и E) должен быть ПЕРЕФОРМАТИ...
МАРТ-2003 – МАРТ 2026
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!