Сон четвертый (продолжение)
4 апреля 2026, 04:40В Москве был жуткий холод, иней, сдуваемый с домов, и тоска умирающей семьи. Когда я вернулся, сына уже уложили спать. Теща смотрела сериал и одновременно говорила по телефону, а моя жена (бывшая) играла в какую-то компьютерную игру и, не оборачиваясь, спросила, буду ли я есть.
- Спасибо, не беспокойте себя. Тут наш сын горел желанием – чтобы его разбудили, когда я приду.
- Его сейчас невозможно разбудить даже если захочешь (хором). - И снова обе о чем-то своем, не обращаясь ко мне, не глядя на меня. Потом последовал короткий набег жены в спальню сына, откуда она вернулась со словами: «Опять вверх ногами лежит». Постояв с минуту, но больше ничего не дождавшись, я вошел в комнату сына. Звуки беседы доносились сюда, как воркование голубей, которых обе женщины ненавидели.
Я решил не ложиться, но свет зажигать не стал. Все равно через пару часов уже ехать в аэропорт, а сын достаточно взрослый, он может проснуться и сбить мысли, которые надо привести в порядок.
Потом взгляд мой упал на собственные руки.
Не знаю, как я сейчас выгляжу со стороны, - подумал я. – Но мне кажется, руки мои постарели на десять лет за эти два дня.
«Ты хоть понимаешь, Иван, как тебе с нами повезло?» – спросила сегодня утром жена.
Вот как, - подумал я и ответил… Наверное, слишком резко ответил. Не следовало так отвечать. Не следовало смотреть с ними утром их утренний сериал. Даже молча - не следовало. Собственно, я так и решил: молчать и держаться в рамках необходимой вежливости, а на все вопросы отвечать «да» и «нет». Но если ближе к утру еще это удавалось, то по вечерам мои «да» и «нет» лишь подливали масло в огонь не нужной никому из нас беседы. А после сериала зачем-то мне вздумалось извиняться за то, что не позвонил вчера перед тем, как прийти. «Я ждала твоего звонка? Не помню» – сказала жена с характерным, появившимся у нее здесь акцентом.
Это было неприятно. Но это можно было стерпеть. Но она вдруг спросила с той шипящей интонацией, с какой когда-то убила, выжгла все мои чувства к ней: согласен ли я рассматривать ее хотя бы как запасной вариант? А я в последнее время как-то не успеваю скрывать чувство неловкости за себя и за ту ситуацию, в которую попал. Успел только сказать: «ну…», как она перебила:
- Неужели ты мне не можешь ответить «да» или «нет», не наговорив предварительно гадостей?
Это «гадостей» было вторым ударом, но я не сразу его почувствовал. Она еще успела сказать: «Если тебе есть, что сообщить мне, я готова тебя выслушать». И вышла в подъезд - курить. Или нет. Это я первый вышел, сказав: «О! Как давно я ждал этих слов!..» «Ждал слов». Писатель. Затем и она вышла в подъезд. Она вышла туда мириться, объяснив, что не терпит шантажа. Оба мы говорили чуть медленнее, чем обычно, делая паузы между фразами, не терзая друг друга взглядами, а углубляясь взглядом каждый в себя, как и подобает людям интеллигентным. Я сказал: «Ну, хорошо, хорошо. Я подумаю». - И тут только ощутил удар от слова «гадости», а она все продолжала изображать из себя Фрэнсис из романа Хемингуэя «Фиеста», который мы когда-то с увлечением читали вслух: «Так ведь, Иван? Правда, Иван?..» И я буквально озверел, потому что, сама готовность говорить обесценила мое предыдущее молчание. – «Ничего, - сказал я. – Кроме того, что мое присутствие здесь становится неуместным…» - И услышал:
- Ну, началось.
Это началось, да. Но началось не сейчас, а сразу после той ночи. Когда выяснилось, что в нашем взаимном неудовлетворении акценты вдруг оказались смещены, - просто жульнически передвинуты не в мою пользу, и я ощутил на себе ее силу – дурную силу, затягивающую меня, как в яму, в новый расклад ролей: БУДТО БЫ проведенная вместе ночь уничтожила счет, накопившийся за два года. БУДТО БЫ это я выставлял ей какие-то счета. БУДТО БЫ не она, а я, смирившись с унижением, держал ее как бы на всякий случай. А теперь БУДТО БЫ мне это сделалось в тягость и я БУДТО БЫ ищу повода вознегодовать для того, чтобы благородно от нее избавиться.
«Чувствует, что у меня кто-то есть, и ее это тревожит», - подумал я и, взяв свои сумки, направился к выходу.
- Так ты ничего не хочешь мне пожелать?» - спросила она в дверях. - Ну… - сказал я, - чтобы у тебя был хороший год и вообще… - И мог бы еще добавить: «спасибо». Но дверь за ней уже захлопнулась. Вернее, это я закрыл дверь с таким чувством, словно раздавил в кармане котенка. Теща и сын продолжали смотреть телевизор, и уже с лестничной клетки я слышал, как теща захохотала. Одновременно мне показалось, что слышен отдаленный дробный звук множества выстрелов. Но это просто грохотала стиральная машина.
…Нет, когда я раздавлен, ты не проявляешь ко мне враждебности, - думал я на пути к Павелецкому вокзалу. - Ты начинаешь ее проявлять, если чувствуешь: у меня кто-то есть… И даже не так: если я вдруг становлюсь похожим на себя прежнего, каким был когда-то. Смертельный страх: а вдруг я стану таким, как был?
Я вспомнил, какой был у нее взгляд в самый-самый первый раз, когда у нас это случилось, и она сдувала с лица мои волосы, мешающие ей. И вот уже – и рука моя под ее головой на подушке ей мешает, и мысли: «Ну, вот это и произошло». И тут же другая мысль: но, Боже, ведь не она, не она! Только - чтобы нанести удар кому-то неведомому ей - на спор с жизнью. Доказать, что я со своими страхами и со своими странными желаниями хоть в этом отношении не хуже других. Убедиться, что она по-прежнему не испытывает отвращения, а значит, сама жизнь еще терпит меня, непонятно, какой хитростью возвысившегося до имитации обычного человеческого существования и нормальных человеческих чувств. Знать, что она по-прежнему прощает мне то, что я взвалил на себя задачу сочетания двух душ, выполнить которую мог только Господь Бог.
Ложь, ложь! Есть ли на свете женщина, способная не почувствовать эту ложь? И есть ли женщина, способная ее простить?
Конечно, смущение и трепет едва распустившейся души и все такое. Но с точки зрения раскрытия оригинальных личностных качеств, смущение - есть некая нерасправленность, помятость что ли. А ведь это рискованно – покупать помятый материал. Расправишь, а там в укромных местах дырки, прожженные сигаретой. Интересно зачем я ей теперь. Человек, от которого одиночеством разит, как от гиены. Чтобы иметь всегда под рукой? Вот чеснок, вот кастрюля, вот стиральный порошок, а вот - бывший муж, который может в любой момент прилететь, чтобы оказать помощь... Которой тоже можно пренебречь, поскольку она всегда под рукой…
Пригородные кассы даже запахом ударили – застоявшимся, знакомым, сытным, советским, мясным. Я оставил рюкзак в камере хранения, решив добираться до Домодедово самой последней электричкой и остаток ночи провести там. Таким образом, где-то надо проболтаться еще полдня.
А они ведь даже и не заметили, что я вышел на полдня раньше, чем обычно. Я поймал себя на том, что в очередной раз взвешиваю возможность никогда больше не возвращаться туда, зная прекрасно, что сил на это у меня не хватит. Так это и будет продолжаться: я ухожу навсегда, а они еще просят меня по дороге выкинуть сор. Остается только повторять: «не забудем, не простим», имея в виду, что, когда повзрослеет мой сын… Чушь какая. К тому времени я буду старик. Кому какое дело до чувств старика? У стариков не бывает чувств. Пока я еще не старик, сделаем вот, что.
Я достал мобильный телефон и набрал номер Регины, и на этот раз она отозвалась и, не спросив, кто звонит, успела сообщить, что она уже видела две квартиры, обе ужасные, в одной из них за полкомнаты считается переделанный туалет…
- У тебя голова не болит после того раза у М***? – (пауза).
- Нет, а что?
- Я провел рядом с тобой больше двух часов!
- Я не заметила.
- И все время говорил.
- Правда?
Тут она даже засмеялась своим взрывным смехом, но вдруг попросила меня перезвонить чуть попозже, так как она сейчас ловит что-нибудь, чем уехать, и отключая мобильник, я уже снова не знал, зачем звонил.
А если бы я не стал звонить? Просто бы не появился. После того, чем закончилось тогда у М*** это было бы самое естественное. Поздно думать об этом. Или нет? Я стал сбоку от выхода из метро, чтобы никому не мешать. Через некоторое время, вид у меня, торчавшего в кассовом зале, стал подозрительным, на меня начали оглядываться, и пришлось выйти наружу. Вагон, о котором условились – последний от центра или тот, что будет последним, если ехать от центра? Я начал расхаживать вдоль платформы мимо киосков, но зачем-то остановился и купил в одном из них печенье к чаю (если будет чай). В другом киоске я приглядел подарок - черепашку чешского стекла – красивую и очень дешевую, наверняка подделка. Но я ведь не обязан про это знать. Сделаю вид, что не знаю, и тем самым этикет будет соблюден, а также - заявка на эдакое благородное мужское невежество в вопросах вкуса. И в конце концов, дорог не подарок, - заключил я, пряча черепашку в глубине сумки, проклиная куртку, что нет карманов.
На площади, разбросав, как попало, свои машины, гоготали таксисты, и каждый из них словно стремился показать другому: «я могу сделать с тобой все, что хочу». Время от времени кто-то из них садился в машину и отъезжал на несколько метров, - просто чтобы прогреть мотор. Вот так. Главное – вовремя создать себе цель и жить так, будто следуешь этой цели. Мне предстояло наблюдать эти загадочные пробежки еще сорок пять минут, и за эти минуты я успел-таки обжечь носоглотку, потому что недостаточно плотно завернулся в шарф. «Недостаточно плотно завернулся в шарф», – так и скажем для начала игры. Если будет игра. Если вообще что-то будет. Если мой поезд мчится не к разрушенному мосту. Если слова «будешь в Москве, поиграем» означают именно то, что я думаю, и этот промороженный день не окажется для меня последним.
Я полез за шарфом и, пока доставал его, только что купленное печенье рассыпалось по всей сумке. Вдруг пришла в голову смешная мысль, что, если бы я действительно совершил преступление и скрывался бы от милиции, я вел бы себя точно так же – просто потому, что не знаю, как себя вести в этом городе, который в очередной раз не хотел меня принимать. Когда-то я мечтал остаться здесь навсегда. Но потом, когда все началось, - я, как и многие, почувствовал, что нас всех словно насильственно вернули в жестокий мир двенадцатилетних летних детей. Как уродливо и неправильно подчас воплощаются мечты! Дикие 90-е это было какое-то странное злокачественное перерождение детства. Целая страна, живущая по тупым и безжалостным подростковым законам. И я сбежал этого второго детства точно так же, как сбежал в первого. Свалил, нафиг. Но, с другой стороны, если бы это не началось, у меня не было бы сейчас ни малейшей возможности реализовать мои тайные устремления. Ни единой! Кто-кто, а я должен Бога молить, что началось. Может быть, я просто слишком отвык уже от таких лиц и от таких голосов. И этот вечный страх поскользнуться: Москва, Москва!..
- Стоять!
- Стоять мало!
Сделал ей знак рукой. Ответить ей было затруднительно. Левой рукой она поддерживала на груди перекинутый через плечо брезентовый сверток, напоминающий монаха в капюшоне. Поэтому она только кивнула и крикнула на ходу что-то вроде «счас!» Что, однако, можно было истолковать и как плохо расслышанное ироническое «несчастный». В смысле, с каким несчастным видом я тут стоял.
- Вы на меня не обижаетесь?
- Глупости.
- Я бы обиделась.
- На что?
Протоптанная дорожка темнела и исчезала за стеной с барельефами каких-то героев, босые ступни которых были припорошены снегом. По дорожке шли люди. Мне казалось, что все разглядывают наш мешок слишком пристально, «со значением». До меня вдруг дошло, что форму головы монаха поддерживает закругленная ручка белой ротанговой трости; такую я уже видел в одном весьма специфическом салоне в Гамбурге. – «Гуттен таг! Дойчен полицае, паспорте контролле, битте!»
Та женщина, что вела меня по лестнице, была блондинкой. А та, что встретила на втором этаже, оказалась брюнеткой с мужскими чертами лица. Память дорисовала потом эсэсовскую форму, но я знал, что это был лишь строгий черный костюм с кожаным передником. Я не стал бы играть с кем-то в эсэсовской форме. Хотя, если следовать логике… Видимо, грех мой в том, что я поступал логично. Не должен человек поступать логично. Будь похож на собаку, тогда видна станет логика творения! – (В голове у меня еще звучала адская смесь из гудения электрички и гомерического хохота заширянной девочки, танцевавшей под барабанную дробь, которую выбивал какой-то негр на площади перед Hauptbahnhof).
Там, в салоне была сеть никелированных трубок и что-то похожее на шведскую стенку в углу, и на ней трости, много тростей. – «Не беспокойтесь, у нас есть все, что вам может понадобиться». – Далее, скороговоркой: «Итак, ваш school –master направил вас в этот кабинет for violence, то есть, за нарушения, и теперь…»
А в следующие несколько минут я понял, в чем ошибаются те, кто делает это сам. Ты можешь гордиться силой наносимых себе самому ударов, но все равно инстинктивно располагаешь их в такой последовательности, чтобы волны боли гасили одна другую, и с комфортом достигаешь своего предела, когда увеличение силы удара уже не вызывает усиления боли. И лупишь себя в экстазе, искренне полагая, что это и есть порка. А это не порка. Вот если бить часто, в определенном ритме, чтобы каждый последующий удар как бы входил в резонанс с предыдущим, то даже обычной одежной щеткой можно буквально затопить сознание взрослого человека волнами нестерпимой боли.
Тогда это происходило впервые в моей жизни – все это проделывала надо мной чужая рука. Чужая, а не своя! То, о чем я столько мечтал. Только боль была какой-то не такой: mistress лупила слишком близко к копчику. Тогда я начал чуть подтягиваться на руках, чтобы под ударами оказалась именно нижняя, а не верхняя часть ягодиц. Но странными были эти попытки «выкрасть» удары. – «Ну, пожалуйста, можешь ты хоть немного разозлиться?» – заклинал я ее. - I do my best!.. - Mistress отложила cane и взяла более тяжелый crop. Теперь удары наносились чуть ниже. Это было, как затянувшийся прыжок, продлевать который не требовалось усилий — это делало само время. Но тут в дверях появился следующий клиент. И уже обернувшись при виде этого человека, я подумал, что вот у меня и есть все, чего я в этой жизни желал. И оказывается, это так же увлекательно, как сдавать анализы в поликлинике.
- Что замолчал?
Днище старого ЛИАЗа было ржавым, как у забытого в луже холодильника. Дыша в перчатку, чтобы согреть нос, я скреб иней оконного стекла, чтобы хоть знать, где мы едем, и видел солнце - белый шарик едва различимый сквозь толщу облаков. Все было им как-то странно освещено. Заснеженные стволы берез с утра сделались розовыми от ледяной пыли, потом желтыми, затем снова розовыми и, наконец, серыми, но так и не стали белыми за весь день (я плохо начинал видеть в таких сумерках). Машины проносились, окутанные облаками пара, а люди скользили бочком, сжав пальцы в кулак, и пустые перчатки болтались, как пузыри. Было действительно холодно. Заиндевели провода, деревья и подъемные краны, и мой пуховик напугал меня тем, что от мороза начал вдруг шелестеть, как конфетный фантик.
Вообще, как мне кажется, описывая свой первый настоящий «реал», я так цепляюсь за все эти отвлекающие подробности, потому что всякий на моем месте стремился бы затушевать реальную картину того, как все происходит на самом деле. Ибо нормальный человек, увидав, как на самом деле, может умереть от стыда и от отвращения к себе. Но я-то ведь не совсем нормальный, поэтому буду продолжать этот «репортаж», стараясь не упустить ничего. Поднимаемся, звоним. Левое плечо немного искрит, иногда возникает ощущение, что звуки слева приглушены. Дрожь в руках развивается незначительно, но мимика судорожная. Я сделал ошибку. Надо было нести сумку в левой руке: пусть тяжелее, но у меня была бы свободной рука, которая не дрожит.
Голос из-за двери: «Хто-о-о?» - Дама, нежным голосом:
- Ква-а-а-а!
Хозяин квартиры (чудовищно наморщив нос): «Хрю-хрю!» Причем, натурально так хрюкнул, как во время сильного насморка. Во всем этом была какая-то давняя традиция, игра, и они, безусловно, имели на нее право, но мне это не понравилось. Трехквартирная секция была заставлена лыжами и санками, а из квартиры напротив выглядывал мрачный сосед, который наверняка прислушивается к каждому звуку.
- Хрю-хрю!
- Ма-у-у!
Это были люди, имеющие детей.
Пьем чай с принесенными гостинцами. Хозяин - то ли с бодуна, то ли еще почему, после каждой фразы мотает головой и губами делает так, будто его только что вырвало, иногда вставляя в начале предложения: «Х-х-х-х-х-х!..» или «Ф-ф-ф-ф-ф-ф-ф-ф!..»
«Только, люди! Имейте в виду, ко мне через сорок минут должен прийти клиент, программу смотреть...»
Что-то коснулось моей руки. Я дернулся. Это был небольшой белый крысенок, очевидно, выпущенный из клетки, которая занимала центральную часть стола. А я и не обратил внимания... Регина осторожно подставила ему рукав строгого серого платья, какие носят учительницы, и крысенок рывками забрался ей на плечо.
- Любишь крыс? – спросила она.
- Я?
- Не любишь? Как жал-ко… А я на Сахалине жила в гостинице, где было много крыс. Я им булочку нарезала. Ты смотри, не могу ее забрать. Ты смотри, ой! Ой!..
Она говорила так, потому что крысенок зевнул, показав зубы, похожие на маленькую костяную ладонь. Кто-то сдвинул невидимую заслонку у меня в голове, и цемент моей речи потек, медленно застывая:
- Я тоже много путешествовал. Крысы устраивали забеги над потолком леспромхозовской гостиницы, где я жил, хоть на самом деле это была не гостиница, а бывший склад со скошенной крышей, так что письменный стол помещался под самым потолком. Настольная лампа нагревала перекрытие, и крысы устроили на этом теплом месте гнездышко, и когда я шуршал бумагами, они тоже, разнежась, начинали попискивать…
(Как просветы в тумане плавающего и ненужного разговора, в котором предметы едва затрагивают друг друга, словно разбросанные на воде щепки, вдруг возникали островки понимания, о чем, собственно, говорят).
«…Или, допустим, узнай я, что они в Теме…» - «Стоп. – Прервала хозяина Регина. - А почему ты так уверен, что они НЕ в Теме? У тебя просто не было возможности их прощупать, как следует. Может, и нет никого вне Темы. И если хорошенько покопать, окажется, что они в такой Теме, что тебе и не снилось…»
- Все до такой степени фиолетово?
- Ну, ну, ты думай, что говоришь.
- Нормально… Люди! Я буду варить овсянку.
- Мы одни, кажется, - сказала Регина, когда он вышел.
- Да.
Взгляд в глаза: «Ну, что, снимай штаны?»
- Ну? – (улыбнулся виновато, а в глазах потемнело. Регина что-то делала со своим пакетом).
- О-о, сейчас. – (Брюки были усеяны крошками) - Погоди, меня просто всего шатает. Ой… - (Мне казалось, еще немного, и пульс мой устремится к бесконечности, и история – моя личная история – прекратит течение свое). – Сейчас, сейчас… - я разглядывал комнатушку величиной со шкаф - не размахнешься; диван занимал большую часть площади. В углу – трельяж, и рядом с ним огромный кувшин, и в кувшине, словно остатки забытой икэбаны, несколько засохших розог. При этом, две двери, и обе без замка, даже не закрываются плотно. – Сейчас, - повторил я. В глазах все прыгало, зато пальцы обрели чувствительность, как у слепого, и ими я вынимал из петель свой вечный спутник – ремень из натуральной кожи. За несколько лет ношения в жарком климате он так просолился и просалился, что стал плотным как железо – просто удивительно, что такой гибкий предмет мог быть таким тяжелым.
Еще не произошло. Еще…
- Сейчас, погоди. Видишь этот ремень? Я хочу только спросить тебя: знаешь ли ты, что такое - чувствовать в свои одиннадцать, двенадцать, лет, что шкура ребенка, подростка – тесна тебе; что твою взрослую разумную душу посадили в это тело, как в тюрьму, и вокруг тебя – орущие куски мяса, полагающие, что у них есть на тебя какое-то право… Погоди, не перебивай. Вас всех послушать, так нет никакой загадки в том, что произошло со мной, а вроде, как несчастный случай на карусели: р-раз! И ты хромой на всю жизнь. С одними случается, с другими не случается. Раздражение нервных окончаний на ягодицах... А потом включается воображение, - у книжных мальчиков оно быстро включается. И ты спишь в обнимку с солдатским ремнем, как ребенок с плюшевым мишкой. Прижмешься к нему щекой и спишь, мечтая о женщине, которой можно было бы вручить его как победителю в поединке вручают шпагу: вот ключ от моего характера - выправь его. Выправь, ну! Смешно? Но ведь я вырос всем чужим, понимаешь? Я многого не хочу, мне чужого не надо, только то, что другие имеют даром! - бессвязно выкрикнул я, и вдруг заговорил совсем другим тоном: - А знаешь ли, знаешь ли ты, каково это, – когда берешь на руки самое дорогое тебе существо и не можешь сказать, чисты ли твои намерения даже сейчас...
- Ну и ну, - перебила Регина. – Дурдом. От таких слов мне хочется напиться и обосраться. Алекс! Есть здесь репродуктор или что-нибудь, чтобы включить музыку?
Я оказался вдруг в полной тишине: только шорох брючин, - и во мне тут же включился сигнал тревоги: я не контролировал ситуацию в комнате. Сразу вспомнились неплотно закрытые двери, и сосед, который мог все слышать, (я ведь не забыл предварительно осторожно простучать стенку - слабая!), и упомянутый «заказчик» (может быть, уже пришел) и сам хозяин - существо одного со мной пола, мужик, который видел меня, который пил со мной чай, знает точно, ЧТО со мной сейчас делают, и может наглядно представить это себе; местонахождение этого человека я не мог отслеживать, потому что когда тебе голову зажимает между колен полная дама в брюках, (основное давление приходится на уши) - это лучшая звукоизоляция, какую только можно себе представить. Невозможно расслышать, даже хлопки ударов, какими бы оглушительными они ни были. Регина наклонилась ко мне:
- Ну зачем, зачем ты все так усложнил с самого начала, что дальше некуда?
- Боюсь...
- Чего ты боишься? Что Алекс услышит? Или что кто-то войдет? Хочешь, я возьму с них честное слово, что они не войдут? Бояться надо только боли. А боль мы ведь любим, не так ли?
«Один!»
«Два!»
«Три!»
Больно было так, будто кожу на обеих ягодицах одновременно защемили дверью. – «…И все это называется «счастливое детство», - успел еще я подумать, впиваясь ногтями в ладони, как на приеме у зубного врача. – Спокойно, спокойно. Она и должна быть такой, эта боль: такая, которую бы испытывал на моем месте ребенок, а не взрослый человек. Во всяком случае, максимально на данный момент возможное приближение к тому, что я тогда недополучил. Щи в котле, каравай на столе… Вот, вот!
Еще несколько секунд я бешено любил Мальчиша в себе, преклоняясь перед той каплей детства, которая во мне еще осталась. А затем мне начало не хватать воздуха. Я понял, что первые несколько ударов перенес вообще без дыхания, потом осторожно сделал вдох, но выдохнуть не мог. Голова закружилась. Кто-то словно магнитом пытался через гортань извлечь комок из моей груди. Успел еще подумать: а как же те реальные дети, которых и вправду пороли? Пускаясь на озорство, они знали, на что идут. Но как же коротка, как ничтожна дистанция от малопонятной щекотки при первом прикосновении к телу орудия наказания - и до того, как тебя захлестнет такая боль, что ни о чем больше думать нельзя, только - будет или нет очередной удар. Будет или нет?
И тут воздух из меня выперло – шумно, со всхлипом, с судорожной гримасой и с тем жутким ощущением, которое бывает во сне, когда падаешь. Я был в невесомости! Верно ведь, говорят, у космонавтов в отсутствие тяготения вымывается кальций из костей, и кости становятся гибкими, как у ребенка. Так может, и во мне это состояние размягчит крошащийся, словно зуб, монолит души, среди обломков которого я обречен карабкаться…
- Ну?
- Нет, - взмолился я.
- Да! - решительно сказала она.
…И вновь провал в эту черную черноту. Я стоял на коленях, а сверху сыпались удары: один, два, пять, шесть, восемь, девять, тринадцать… Мелькнула странная мысль, что так, наверное, чувствовал бы себя на вечеринке в салоне новомодной «студийной» компоновки гость, решивший налить себе в кухонном уголке горячего чаю в тонкий стакан и взять его голыми пальцами, без подстаканника, чтобы перенести на стол. Уже через пару шагов он бы пожалел о своем решении, потому что, когда чай уже над столом, боль становится нестерпимой, как и желание разжать пальцы. Но тогда он ошпарит других гостей! Стиснув зубы, на остатках силы воли (аж сердце заходится) он плавно, по дуге опускает чай на стол. А стол вдруг волшебным образом переместился еще на пару метров вперед. Значит, нужно, не разжимая пальцы, пробежать еще и эти метры. Можно вообразить себе эту обиду и крик души: «Нет!!!» «Не хочу больше!!!» «Не надо!!!» Наверное, это и есть то, что испытывает мальчик во время реальной порки, осознав, что удар, который он только что вытерпел, был не последним. И ничего волшебного, оказывается, здесь нет. Никакой ностальгии по этому ощущению испытывать невозможно.
Так может статься, порка – тот самый утерянный кусок детства, который я неоправданно долго ищу лишь для того, чтобы убедиться, что искать не стоило? И в поисках того, несуществующего мальчишки, пускаю свою взрослую жизнь под откос.
- Не толкайся!
- Я не могу!
- Но мы оба упадем!
Я боялся пошевелиться. Воздух вокруг ягодиц превратился в горячую, плотную занозистую среду, и при каждой попытке нагнуться, сесть или встать в кожу словно впивались невидимые занозы. Уткнувшись носом в угол дивана, я приноровился после каждого удара делать резкий глубокий вдох, всякий раз вбирая в себя облако пыли, и подумал, что к вечеру у меня, наверное, поднимется температура. Зато боль я теперь ощущал, как наблюдают солнечное затмение через светофильтр и, кажется, мог сказать, какие нервы куда ведут от ягодиц. Удар широким и тяжелым ремнем - это целый оркестр боли. Высокие обертоны - жгучие, хлесткие. Но есть еще низкая басовитая «пинковая» составляющая, которую воспринимаешь где-то внутри живота. Вот еще вспышка боли: ага. Искра от нее пошла в ногу, и мышцы сводит судорогой, как в ледяной воде. Другая искра отдает куда-то в поясницу и вбок, расщепившись на много-много искорок, - как иголочками колют. А вот эта - прямиком в грудь, вызвав ощущение тошноты, которое тоже легко разложить на составляющие, как-то: зажим шейных и челюстных мышц, болезненное напряжение диафрагмы, неспособность фиксировать взгляд.
«Двадцать семь».
«Двадцать восемь».
«Двадцать девять».
«Пою-у-ут звонки, сменяются уро-о-о-оки, а значит, время движется впере-о-о-о-од…» - Выпуклое, сбегающее по ступенькам, фонтанирующее брызгами время. Это радио. Радио?
Ты - Мальчиш, - убеждал я себя. Это было все равно, что заказывать сон по телефону, но я все же старался изо всех сил – И именно сейчас, когда тебя с головой погрузили в боль, ты ближе к своей мечте. Ты – Мальчиш, ты опять провинился, и вина твоя – вспоминай, вспоминай! – «Кла-а-а-асс, веселый мой, здра-а-вствуй! У-у-у-утро школьное здра-а-а-авствуй»… Да это же псалом! Советская детская песенная классика – это же просто-напросто псалмы в храме. Делегатам съездов и конференций нравилось, как поет эту песню хор нашей музыкальной школы. Нас снимали с занятий и выстраивали на сцене заводского дворца культуры, чтобы они могли на нас посмотреть и послушать: «Необъя-а-а-а (необъятные) да-а-али! Открыва-а-а-а (открываешь) для нас ты!..»
Они смотрели. Они хлопали. Они подзадоривали нас взглядами, будто хотели подмигнуть: «Давай, мальчишка! Тебе предписано». Их удивленно-восторженное «О-о-о-о-о!» уносилось под купол дворца, свод которого был закрашен под ясное небо, а с неба спускались парашютисты. Путь парашютистам преграждали облака, но прежде, чем глаз распознавал, что это облака, возникала мысль, что часть краски свода попросту облупилась, пятнами обнажив сизо-бурые стены. Чуть ниже вершины купола какой-то остряк выписал крестиками свое имя: СЛАВА. Требовалось немало времени, чтобы понять, что это не крестики, а самолеты, построившие высоко в небе колонну: «СЛАВА КПСС!»
А в фойе расставляли столики, к которым нам, разумеется, строго-настрого было запрещено подходить. Столики накрывали для ужина делегатов, и на них было такое, чего мы дома не видели: мясное желе, зеленый горошек, шпроты, конфеты «Маска», шоколад, яблоки (зимой), апельсины в хрустальных вазах; достаточно было просто протянуть руку и взять (вспоминай, вспоминай - Что за страсть была в семидесятом году в нашем городе – апельсины!..) Приблизив изображение, я разглядел, между столиками это странное, похожее на мальчика существо с лукавым масляным взглядом. Что он там делал, он что-нибудь взял? Нет. Мальчиш бы на его месте взял. Но душа его была не мальчишечья; о, если бы только можно было увидеть душу! Она бы, наверное, оказалась похожа на лицо девицы, покрытое слоем засохших и запудренных вулканических прыщей.
Заложив руки за спину (а иначе – как потом объяснить, что он (я) ничего не взял не из страха, а… просто потому, что не взял), я (он) пробирался в угол фойе, где кто-то играл на пианино, вышагивая по клавишам, похоже, с единственной целью – ни одну из них не обидеть в громкости звучания. Под стать были и голоса. Два смешных девчачьих альта напрягались, пытаясь взять недоступную для них терцию, но все попадали то слишком далеко, то слишком близко друг от друга. И тогда голос высокой (выше меня) девочки из вторых сопрано опевал эту несчастную терцию с двух сторон, фальшивя еще больше. Песню сочинил местный автор и она, по правде сказать, большего и не заслуживала. Но здесь искусство было разъято даже не на операционном столе хирурга – на разделочном станке мясника! А в припеве долгим, как гудок электровоза, звуком повторялось:
«Любо-о-о-овь!»
Несколько тактов были пропущены, и я, обходя столы, в каком-то странном порыве приближался к пианино. До сих пор не пойму, зачем. «Нет (голос тише) – Но ведь… Нет, я только… (пауза для воображаемой музыки, как в кино). – Вы что, не слышите? Это можно сыграть не так. Я бы мог сыграть это лучше…»
Но тут случился конфуз. Тощий, похожий на сельдя ветеран-работник дворца, решив, что я подбираюсь к угощению на столах, сухими пальцами вцепился мне в ухо и протащил несколько шагов назад, так что я плюхнулся от толчка в одно из откидных кресел, ударившись ягодицей о подлокотник.
А люди идут, - машинально отметил я. - Люди смотрят. И эта девочка с низким голосом смотрит. Причем, в ее глазах ничего необычного не произошло; мальчишку, взяли за ухо (как и предписано), и он весь красный, и волосы растрепались. Наверное, так он и выглядит, когда его дома наказывают, если, конечно, дома его наказывают. Но ты-то не был мальчиком! Отрекаясь от признаков мальчишества в себе, ты перестал им быть.
Я фыркнул. А может быть, мне только показалось, что фыркнул. По идее, я должен был испытать запредельный стыд, но его не было. Вопреки всем законам психофизиологии, маятник моего настроения словно застыл в боковом, неестественном положении. И любая попытка стряхнуть с себя образ мальчишки-которого-бьют, как некую скверну, - воскрешала в памяти ощущение: я кручу педали велосипеда, но цепь не натянута, нога проваливается и педали с хрустом, с необъяснимой легкостью проворачиваются внутри оси, а само колесо остается в прежнем положении. Я был мальчишкой, со мной поступили, как с мальчишкой, и я искренне не понимал: что в этом скверного? Наоборот, я скорее постеснялся бы сказать, что дома меня не бьют. И было чертовски досадно, что в кармане моем нет сейчас апельсиновой кожуры или конфетного фантика.
«...А если бы мы хоть чуть-чуть? Хоть самую малость, - что было бы, порка, да? Порка?»
Она раздвинула губы в улыбке:
«А из-за меня вчера кошка с собакой подрались. Обеим голову вскружила».
«Видишь, какая ты… головокружительная».
В последующие года четыре, а может быть и пять я пытался разгадать в долгие часы полусна ее голос и эту ее манеру ходить, расставляя ноги чуть шире, чем нужно (как будто ее и вправду выпороли), пока ее образ не превратился в упрощенную и освобожденную от всего лишнего фигуру, так что остался один только знак, и разгадывать нужно было уже не ее, а сам этот знак, словно букву или иероглиф, смысл которых вот-вот удастся расшифровать. Как сквозь туман, сквозь наслоения ложного возраста ко мне пробивался смысл простых, повседневных вещей, - удивительный и вовсе не страшный.
«Иван! Проводи меня!»
«Проводи, проводи ее, Иван! Там тебя уже дожидаются».
«А ты знаешь, что у него мать в нашей школе учительница? Тебя тогда потом вообще…»
Я стоял, прислонясь к потемневшему от дождя цоколю своего дома и сапогом сбрасывая воду с лужи: вода, морщась, возвращалась назад. Вечерний звон наводил на невеселые мысли. В ясную погоду перед заходом солнца во всех советских городах в воздухе слышен был звон, настоянный на голосах детей. Звон из дворов панельных пятиэтажек, где дети играли с мячом или гоняли на велосипеде, а взрослые тоже играли в какие-то свои игры: развешивали белье, выбивали ковры, забивали козла, курили на лавочках у подъездов. В дождь лучше доносились звуки издалека: стрекотание трактора на стройке, уханье автосцепки на станции. И те, и другие звуки говорили о благополучии, поскольку свидетельствовали об успешном воспроизводстве как материальной основы тогдашней жизни, из бетона и стали, так и ее биологической составляющей - здоровых и крикливых детей.
Теперь и меня пытались втянуть в этот извечный круговорот. Вопрос: хочу ли я туда?
Но они уже видели меня. Хихикая, звали в беседку «поговорить». Им позарез нужно было заставить меня делать что-то от веку предписанное. Так велел им инстинкт, но я был хитрее. Не шел, тянул время, сделав вид, что я - тот, кого они видят, – это как бы понарошку, не всерьез. Что означало запрет на последовательность каких-то действий, - самых простых, первичных, элементарных. Но зато - вот день прошел, а меня никто не убил. Неделя прошла, а меня никто не убил. А когда-нибудь я скажу себе: вот и жизнь прошла, а меня так никто и не убил…
В этот момент к волейбольной площадке во дворе приблизилась группа подростков из расположенного по соседству частного сектора, загадочного и страшного. Они шли на танцы в Доме культуры (через наш двор все шли на танцы) и уже находились во власти каких-то нездоровых предвкушений. Мне, наверное, следовало их опасаться. Но они внезапно рассорились между собой и принялись обстреливать друг друга мелким щебнем, которым засыпана была часть двора.
Первым начал неопрятный на вид подросток, с еще детским, не завершившим ломку голосом. Весь какой-то встрепанный, истеричный. Его противник, хоть тоже был с запашком, но выглядел более прилизанным, почти интеллигентным. Я даже удивился, что в частном секторе такие водятся, и сам не заметил, как начал «болеть» за него. И щебенку запускать у него получалось ловчее: камешки летели низом, словно блинчики по волнам.
Грациозность его движений всколыхнула во мне застарелую зависть: я и предположить не мог, что такой мелкий щебень может быть оружием. Оказавшись в их компании, я попал бы в незавидное положение: я плохо умел бросать камни. И вообще посторонними предметами управлял хуже, чем владел своим собственным телом. Силы и ловкости у меня не было, вот в чем беда. Их не было потому, что я их не развивал. А не развивал я их, так как вовсе не рвался душой окунуться в тот водоворот мальчишеской жизни, где их только и можно было развить. Нет видел смысла. Мир был полон мрачного колдовства, где отовсюду к тебе тянутся щупальца чужих взглядов и в любую минуту может прозвучать: «А ну, стой!..»
На самом деле, смысл был, да только не с моим тогдашним багажом было его искать. Он и сейчас передо мной, этот смысл, убийственный в своей простоте, - как приговор, с которым я не согласен. Поступки людей часто кажутся бессмысленными, если убрать влечение к женщине. Здесь базис, точка отсчета. Фокус стремлений, ядро, ось, вокруг которой все вертится, источник движения, источник их дурной энергии. «Пестики и тычинки».
Но я-то, взяв в руки пластиковую рапиру, познал другой источник стремлений. И теперь черпал из него, а то, что для нормальных людей главное, для меня было вытеснено внимания на периферию. Мир превратился в остров без сокровищ. И что мне были их терки-разборки, если самое ценное в жизни можно получить в своей комнате с плотно зашторенными окнами, встав перед зеркалом с рапирой в руках?
Но одна деталь этой потасовки в данный расклад не вписывалась. Так что, будь я постарше, обязательно бы воскликнул: «и ад законом связан!» Писклявый подросток метил по ногам, и его противник в ответ тоже метил по ногам. Но ни один из них не сделал попытку бросить камень на уровне лица, хотя писклявому это было невыгодно, так как он был в трико. В тонком бумажном советском трико на резинке, которое ни от чего не защищало. Через несколько секунд писклявый схватился за бедро, взвыл, путая детские и басовые модуляции в голосе, и начал приседать, потеряв от боли координацию движений: его камешки полетели мимо, врезаясь в землю под острым углом. Но ни один не полетел вверх, его врагу в лицо! На это наложен был негласный запрет. В гневе писклявый почти не контролировал себя, но эта непонятная норма не подлежала отмене. Пьяные или трезвые, эти подростки считывали какой-то код, которого я не понимал. И это меня по-настоящему зацепило.
Краем глаза отслеживая ход поединка, я одновременно пытался куском обвалившейся штукатурки, похожим на тот твердый мел, каким переносят выкройку на ткань, вычертить на цоколе профиль девочки с низким голосом. Она спросила:
- Не слишком ли ты высоко нос поднял?
Я находил, что нос на рисунке действительно выходит уж слишком курносым, и очерчивал его линиями снизу, пытаясь чуть удлинить, потом спрашивал, машинально поддразнивая ее белорусский говор:
- Уще? Уще?
Не надо было этого делать. Предупреждением служило уже то, что она исподлобья, в упор смотрела на меня, чего-то выжидая.
- Так ты пойдешь меня провожать или нет?
Я открыл было рот, чтобы ответить, но в этот момент «прилизанный» как-то особенно ловко запустил камень, и в решимости писклявого что-то надломилось. Он прекратил бросаться щебенкой и прихрамывая, в слезах побрел прочь. Но его противник успел послать ему вдогонку еще один камень, и тот угодил ниже спины. Дернувшись от боли, писклявый, схватился еще и за это место. И тут часто-часто задышал уже я, потому что это была та самая боль, о которой я всегда мечтал, которая была в фокусе моих стремлений, вытеснив оттуда «пестики и тычинки».
В воспоминаниях эта вспышка боли была ярче, чем на самом деле (а я был, хоть и в сапогах, но в таком же бумажном трико), и я понял, чего по-настоящему хочу – оказаться на месте писклявого. Побывать в его шкуре, чтобы наверстать те жизненные уроки, которые я прогулял – как раз, в том возрасте, когда сама природа дает мальчику время «духом окрепнуть в борьбе». Но то – мальчику. Я же, впервые встав перед зеркалом с пластиковой рапирой в руках, ступив на путь греха и измены своему возрасту и своему предназначению, уже был не совсем мальчик. Соглядатаем в стане мальчиков, вот кем я был. Шпионом, угнавшим мальчишеское тело. Плохим шпионом. Не усвоившим правил игры, понятных им всем.
Лицо девочки с низким голосом сделалось неестественного бело-красного цвета - цвета пролежня, и я подивился силе и беспричинности ее гнева. Еще прежде, чем тень ее в яркой куртке взлетела по лестнице и исчезла в темноте подъезда.
А назавтра от нее пришло письмо с фотографией. Прочитав его, я порвал его на мелкие кусочки, а фотографию отнес в ванную и долго смотрел на нее.
Да пошли вы все к черту, грязная, вымаранная страница моего детства!
Уже зная, что делаю что-то непростительное, я поднес к фотографии спичку и поджег ее.
Никогда потом больше не сжигал фотографий. Лицо девочки с низким голосом горело у меня на глазах с уголка и дальше, и мне казалось, что в самый последний момент перед тем, как исчезнуть, она криво улыбается, предсказывая мне будущее. И я понял, что, возможно, прошел сейчас точку невозврата.
«Ромео и Джульетта» - больше не про меня. Я и про танцы-то в нашем Доме культуры долгое время не мог понять, зачем они. Черт возьми, я ведь действительно этого не понимал!
А «Гамлет»?
Хорошо, пусть будет «Гамлет». Тогда я - Клавдий. Убил мальчика в себе. Убил, а труп спрятал, не помню, где.
И вот уже и Гамлет мертв, и Гертруда мертва. А я, Клавдий, живу. Но предсказание сбылось. Прикосновение к признакам мальчишества в себе для меня мучительно, словно труппа бродячих актеров разыгрывает передо мной драму об убийстве короля. От простых слов я чувствую глумление над самым сокровенным во мне, и хочется выбежать с криком: «Мне душно! Свету!» Но я сижу, аплодирую.
Но вот чего не знал Шекспир, и не знает никто в Эльсиноре. Что делает Клавдий, оставшись один в комнате с плотно зашторенными окнами, куда он никого не впускает. А там у него маленький кукольный театр. И он каждый вечер разыгрывает в этом кукольном театре сцену убийства, любовно повторяя в ней каждую реплику. Только в том театре все наоборот: тень отца Гамлета убивает его, Клавдия. Ну, то есть, как убивает…
В правой руке у меня появилась тяжелая и гибкая стальная вязальная спица, насаженная на детский флагшток. Подойдя к трельяжу, я спустил штаны и трусы.
Что ж, если королю не нравятся спектакли,
То, значит, он не любит их. Не так ли?
Мертв? Мертв. Осталось добить того гада, который еще остается в моем теле, как компания беспризорников в покинутом полуразрушенном доме. Захватив зубами край рубашки, чтобы не мешала, я принялся стегать себя своим орудием. Одновременно в зеркале трельяжа - спутника моего детства - я видел себя со стороны – как бы со стороны, - волшебное свойство двойного отражения. Только усы теперь не было нужды приделывать пальцами. Они уже начинали расти.
А если бы тогда, много лет назад, все сложилось бы по-другому? Хотя нет, вряд ли дело было только в этом. Но допустим. Не посмотрел бы я так не вовремя в это злосчастное зеркало. Не раздался бы тот звонок в дверь, или наша учительница оказалась бы понастойчивее, - то каков был бы я? Тот «я», который получил то, что предписано.
Неопасный болевой шок, - и… все? Неужели все?
И ты снова готов окунуться в этот котел человеческих соприкосновений без намека на стыд, не подозревая, что есть в этом стыд. И намагниченность страхами воспринимается не как дурнота при высокой температуре, а как мобилизующий испуг вперемешку с восторгом при спуске на лыжах с горы. А школьная раздевалка из преисподней превращается для тебя в восхитительный полумрак, где столько возможностей драться, толкаться, тревожа свою и чужую плоть, - словно дразнишь большую и дружелюбную собаку, отнимая у нее мячик прямо из зубов…
Вот так, вот так! Не помню, чтобы когда-нибудь полосовал себя с такой яростью. Чтобы спастись от боли, приходилось выворачивать свое тело под каким-то немыслимым углом. Ягодицы свело судорогой – наутро потом была боль – не совсем, как от порки, а именно мышечная боль, крепатура, хотя кожа во многих местах оказалась просечена.
Наконец, я не выдержал, упал и согнулся пополам, изнемогая от желания заскулить. Однако, рука на этом не успокоилась, только стала совсем чужой, продолжая наносить удары сверху. В боковом зеркале не видно было, откуда взлетает орудие наказания, и казалось, некто, чья рука была продолжением моей руки, и чья воля была продолжением моей воли, порет мальчишку, ущемив его голову между колен.
Секунду - и что-то бы сдвинулось. Мне бы удалось, потеряв над собой контроль, разрыдаться от боли в чужой московской квартире, в чужих руках. Закричать чистым, детским, неподдельным криком, как будто я умер и вновь родился. И тогда вместе с микроскопическими кусочками ссаженной кожи c меня бы сошла та дрянь, которая мешает мне жить. Мне даже вновь показалось, что для того, чтобы изменить свою жизнь, нужно всего лишь какое-то волевое усилие, на которое я пока не способен - по незнанию или по лени душевной.
Но тут – опять ничего не значащая деталь, мелочь, о которой неловко даже упоминать. Регина вдруг начала мощно и звучно сопеть… Нет, пожалуй, остерегусь употреблять это слово. Она просто угрожающе вбирала в себя воздух, как демоны в фильме «Восставший из ада» и свободной рукой продолжала удерживать мне руки, зажав мою голову между колен. Я не то, чтобы испугался, но то обстоятельство, что я – здоровый мужик, и в данную минуту не привязан – показалось мне почему-то немаловажным. Я вдруг встал.
- Совсем забыл. Мне нужно идти.
- Так ты не поедешь с нами на дачу?
- Нет.
- Но мы же договорились! - (Не хотелось сейчас, чтобы она до меня дотрагивалась. Вообще)
- Там будут розги.
- Нет.
- У меня есть еще настоящий ротанг!
- Нет, после, потом.
Понурый хозяин квартиры, прощаясь, опять скуксился, шмыгнул носом:
- Хрю-хрю!
- Ква-а-а-а!
- Слушай, у тебя Сологуба нет почитать?
- Э-а-а…
- А Холм Ван-Зайчик?
Этот банзайчик меня окончательно добил.
…Потом, когда они миновали – эти первые черные несколько минут, никто не видел, как я бешено вращал глазами, пытаясь не заснуть на залатанном сидении автобуса. Зеленоватый цвет пещеристого провала на месте лица старушки напротив, провал переходит в тоннель – куда?
Автобус довезет до площади Павелецкого вокзала, а потом что, Манеж? Да, наверное, лучший выход сейчас - Манеж. Там есть интернет-кафе. Заодно и истрачу последние рубли перед отлетом...
Всклокоченный мужик с поповской бородкой, который рядом со мной читал Конан-Дойла, далеко вытянул ноги вперед, так что я видел носок его грязного ботинка. На всякий случай я задвинул под сиденье свою черную сумку, аэропортовская бирка из которой была предусмотрительно вынута. Затем пододвинул на поясе мобильник на одну шестую часть оборота и усмехнулся, обнаружив, что жест этот излучает уверенность. Эту усмешку по-своему истолковал мой сосед. Где-то внутри его глаз завращались невидимые винты, открывая невидимые шлюзы, пока взгляд его не сфокусировался на моем лице, и я понял, что до сих пор он на меня не смотрел. Ни слова не говоря, он вынул из своей сумки пакетик со сметаной, надорвал его и начал отпивать. Но в этот момент автобус тряхнуло, и большая капля сметаны полетела в промежуток между сидениями, - прямо на мои чистые брюки. Я в испуге попытался одернуть ноги, вздрогнул и проснулся. Бутылка «Клинского» не спеша покатилась от торможения, и мне показалось, что в автобус залетела и важно начала вышагивать по проходу черно-белая галка.
Автобус остановился на заводской площади, в центре которой высилась огромная елка. Лампочки на всех ее крепежных проводах включались и выключались поочередно и, казалось, елка размахивает своими самыми большими ветвями, постукивая по крышам домов. Из проходной повалила толпа. Распаренные, влажные лица с капельками подтаявшего инея с усов. Отдувающиеся, потные даже на морозе, эти люди были по заводскому напряжены и сосредоточены. Некоторые заходили в автобус, включали свои мобильные телефоны и начинали с ними онанировать. Я вдруг понял, что мне тоже жарко (а кроме того, я с ума сходил от боли в мошонке). Рывком снял шарф и сунул его поглубже в сумку и там среди крошек печенья наткнулся на что-то с острыми гранями. Это была черепашка, которую я купил, чтобы подарить, но забыл. – «Я все-таки сделал это», - дошло до меня.
«Я сделал это! Я сделал это!..» – повторял я, изо всех сил пытаясь изобразить ликование.
- Никогда больше жизнь моя не будет такой, как прежде, - на прощание сказал я Регине и она поверила. Но я знал, что это неправда, и туман только чуть-чуть рассеялся, но не исчез. Весь горизонт был окутан туманом. Дымы ТЭЦ казались ядерными грибами, плавно переходящими в облака с гранями резкими и вытянутыми в одну сторону, как русло реки. Тень самолета погружалась в них медленно, как водолазный колокол, и вокруг нее были кольца Френеля. Зеркальное пятно, образованное преломлением солнечных лучей в облаках, иногда начинало как-то утомленно бесцветно сверкать, из чего следовало, что внизу была вода, много воды. А значит, под нами был Днепр. А может быть, уже миновали Крым? (Я почти заставлял себя увлечься дорогой).
Досада! Вот, что я испытывал. Можно сказать, что последние часы этой поездки, на которую ухлопаны были последние деньги, я только и делал, что досадовал на все подряд. На наледь на стекле. На крыло самолета, прочно загородившее поле зрения. На то, что сзади подсели три русские тетки с куриным квохтаньем, напоминающим смех. На совершенно не уместный на завтрак холодный омлет с грибами; на себя самого – за то, что, не удержавшись, выпил стакан сока, который теперь будет проситься наружу непременно перед посадкой. На то, что в Москве выбрал не самое короткое направление объезда по кольцевой линии метро, хотя сам же выгадывал, как бы проваландаться побольше времени после того, как ушел. На то, что не удержался и зашел к бывшей жене, чтобы еще раз увидеть сына.
Но главное - я не мог объяснить себе, почему я ушел, не выдержав порку до конца (не так уж и тяжело было терпеть), так и не испытав с этой женщиной все, о чем мечтал и что мне было предписано.
Вот как. Понадобилось пролететь черт-те сколько тысяч километров и истратить черт знает, сколько денег, чтобы понять: удовлетворить даже самые экзотические свои желания человеку проще, чем в простой ситуации избавить себя от этой ложной сложности. Хотя, с другой стороны, если разоблачить капустную кочерыжку его мотивов...
Заглянув за занавеску, я увидел облако, напоминающее полупрозрачное тело какого-то моллюска. Интересно, вот эта моя любовь к облакам – она тоже происходит из стремления убежать от того, что предписано на земле? – подумал я и снова задремал. Снилось что-то жаркое и смешное, с утрированных размеров холмом, на который я взбегал, задыхаясь; скользкие мыльные облака, и глаза, полные известковой пыли, cмотрят, как из бойниц; московский «друг» моей бывшей жены, внезапно проникнувшийся ко мне странною любовью и осыпающий меня жаркими поцелуями (а я отмахиваюсь). Голос диктора:
- Несмотря на сильный мороз и на то, что уже семь тридцать утра, арбитр пока не дает разрешения на старт, потому что еще не прибыл конвой.
Оказывается, я участвовал в соревнованиях под названием «Мемориал Соловки» - по вывозке леса из-под снега вручную. Стоят две какие-то понурые, лысые, черно-белые (! - сон-то цветной) команды и ждут. Комментатор, показывая на них: «Это призраки, которых имеет право вызвать каждый участник, но лучше держаться от них подальше». Москович, выразительно жестикулируя, предлагает мне место возле себя, и это вызывает протест: не только сидеть, находиться с ним рядом – и то противно.
Но с другой стороны: а каково мне вот уже столько лет находиться рядом с самым грязным, самым развращенным человеком из всех, кого я когда-либо знал, делить с ним одно тело, - и ничего. Не качает, не тошнит.
Сажусь рядом с призраками на какое-то бревно, но строго на свое место (бревно размечено). По просеке прибывает конвой. То есть, конвоя не видно, а просто на нас на большой скорости, с лаем мчится стая собак, и самый большой пес с оскаленной мордой - похож на локомотив, если смотреть спереди. А мне не страшно, так как я знаю, что собаки опасны только для призраков, хоть есть подозрение, что и меня могут принять за призрак. Подается какая-то команда, и собаки замирают в нескольких шагах от меня.
Затем мы долго расчищали от снега посадочную полосу для нашего самолета, который должен был вот-вот приземлиться. Я мучительно размышлял, хватит ли длины полосы и в итоге остался доволен тем, что, удалось заголить достаточно обширный участок тела, чтобы там уместился след от удара розгой. И я знал, что, как только расчистка от снега закончится, последует очень сильный удар. Во сне я этот удар ощущал, как размашистый прочерк из конца в конец какого-то длинного списка и ждал его, как глотка воды, как дыхания…
Увы! Вместо этого мы занялись странным делом, даже неловко рассказывать: измеряли собакам эрекцию, и ввели для этого единицу измерения – один эрр. Скажи еще раз: эррррррр…
Задремав, я, видимо, начал храпеть, но самолет тряхнуло, и я проснулся, оборвав храп «на полуслове». Вышел не храп, а какое-то поросячье хрюканье, отчего девушка, сидевшая впереди меня, со злостью задернула занавеску на нашем общем окне и отвернулась, надавив на меня креслом. Но и это был еще не конец. Оказывается, у моего сна был еще один слой. Мы находились в каком-то предбаннике, похожем на накопитель в старом советском аэропорту, только сиденья в нем располагались, как кресла в самолете. И я понял, кто это «мы» - все те, кто хочет вернуться на время обратно в детство.
А что, кто-то думал, туда сразу, без перехода можно попасть? Нет, конечно. Сначала - самолет-накопитель, где мы сидим, незнакомые друг с другом, но объединенные общим стремлением. Ждем каждый своей очереди. Еще не дети, но уже не взрослые. Взрослые бы стеснялись друг друга. Но мы уже не в своем настоящем, взрослом облике, и от этого всем весело. Но мы еще и не в том, детском облике, к которому стремимся. Все знают, что, кроме общедоступного имени, у человека есть истинное имя, которое нельзя называть, ибо тот, кому ты его назовешь, приобретет власть над тобой. А истинный облик твоего внутреннего ребенка – это еще ведь более интимно.
И я вместе со всеми жду, когда меня позовут. Интересно, как это будет выглядеть? Может быть, как лампочка над дверью выхода из самолета, с которого прыгают парашютисты. Лампочка загорится, резко прозвенит зуммер, безликий голос назовет мое имя, я прерву разговор и шагну к двери, а за дверью - черная штора, как в рентгеновском кабинете. И полная неизвестность. А ведь это страшнее, если разобраться, чем прыгать с парашютом. Что там?
Тайные страхи к нам приходят во сне. А тайные желания – никогда.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!