Глава 13. Твоя Гермиона

24 апреля 2026, 14:15
      Прошло ещё три дня. Тишина в её квартире заполняла комнаты. Гермиона перестала замечать вкус кофе по утрам, перестала вздрагивать от звонка в дверь. Мир за окном сузился до размерья серого прямоугольника, за которым что-то происходило без её участия.       Она существовала в режиме ожидания, но не надежды, нет, она умерла на вторые сутки, задохнувшись в подушку, которую девушка сжимала по ночам. Это было другое ожидание: когда ждёшь уже не чуда, а просто конца этого состояния.       Грейнджер ходила на работу, потому что иначе пришлось бы объяснять, почему она не пришла. Отвечала на письма, механически водя рукой по листу, как незрячий по шрифту Брайля, не вдумываясь в смысл. Улыбалась коллегам, и эти улыбки выходили настолько точными копиями прежних, что никто ничего не замечал. Никто не видел, как в её глазах гаснут дни. Она даже смеялась однажды над чьей-то шуткой, и этот звук испугал её саму — настолько он был чужим. А внутри — тягучая пустота. Она медленно растекалась по венам, вытесняя всё, чем Гермиона была раньше. Воспоминания стали плоскими фотографиями без запахов и голосов. Желания — обрывками старых газет, которые несёт ветром по мокрому асфальту.       Она ложилась спать с одной мыслью: «Хоть бы приснилось что-нибудь». И просыпалась с другой: «Хоть бы не надо было просыпаться».       Три дня, всего три дня, а казалось, что она уже давно живёт в макете собственной жизни — правильном, чистом, но абсолютно ненастоящем. И единственное, что ещё держало её на плаву, было не мужество и не любовь. Привычка. Самая страшная сила на свете.       Вечером, когда девушка вернулась домой и уже собиралась заварить чай, в камине вспыхнул зелёный огонь. Гермиона замерла с чайником в руке. Сердце, которое она уже начала считать декоративным органом, вдруг ожило, ударившись о рёбра так сильно, что стало трудно дышать.       Из камина вышла Джинни, ступив на золу в своих дорожных сапогах, и медленно закрыла за собой решётку. В руках подруга держала простой конверт без пометок, без сургучной печати. Такой белый, что на фоне серого вечера за окном он казался неприличным. — Привет, — сказала Уизли. — Я принесла кое-что.       Девушка говорила сдержанно, но в этом спокойствии чувствовалась искусственная, натянутая струна — Джинни Уизли никогда не умела притворяться так хорошо, как ей хотелось бы. — Что? — собственный голос показался ей чужим. Она стояла в трёх шагах от камина, босая, в растянутом свитере, с растрёпанным пучком на голове. Три дня без сна, без еды, без смысла — и вот теперь это. Ей захотелось рассмеяться и заплакать одновременно. — Письмо. От него.       Гермиона замерла. Сердце пропустило удар. Она почувствовала это физически: как рёбра сжимаются вокруг грудной клетки, как воздух становится слишком плотным, слишком жидким одновременно. В ушах зашумело. Кончики пальцев похолодели. — Откуда? — спросила она. — Как? — Гарри передал, — Джинни протянула конверт. — Сказал, что Малфой написал это ночью. Не в рамках программы… для себя. А потом отдал Гарри и попросил передать тебе. — Но Гарри не должен… — Гарри много чего не должен, — перебила Уизли. — Но он видит, что творится. И он… он не железный.       Гермиона взяла конверт. Пальцы дрожали так сильно, что она боялась порвать бумагу. — Я оставлю тебя одну, почитай. Я на кухне, если что.       Дверь закрылась, и Гермиона осталась одна. Она опустилась на диван, точнее, подкосилась в него, будто не могла больше держать собственное тело. Конверт в руках не весил ничего, но пальцы дрожали, удерживая эту бумажную тяжесть.       Внутри оказался лист. Каждое слово было непохоже на те, в письмах, что он слал по программе. Там чувства захлёстывали строки: слова зачёркивались, буквы наскакивали друг на друга, пергамент помнил спешку и ярость, отчаяние и попытки сказать слишком много сразу. Там было мясо, живое, кровоточащее. Здесь — ничего лишнего, словно он переписывал это письмо раз за разом, пока не вытравил из него себя настоящего, оставив только голые, страшные в своей точности слова. «Гермиона, ты читаешь это, я знаю. Я чувствую, как твои пальцы сжимают пергамент, как бегут по строкам.       Я не знаю, дойдёт ли это письмо до тебя, не знаю, захочешь ли ты его читать и не знаю, имею ли я право писать тебе после всего, но, если я не напишу, — я сойду с ума. Это не красивая метафора для ночного разговора с самим собой. Я буду сидеть в комнате, смотреть в стену и забывать, как дышать. Я уже забываю. Каждый раз, когда думаю о тебе, лёгкие отказываются работать, будто ты забрала с собой не только сердце, но и воздух.       Ты говорила, что эмпатия — это мышца, что её можно натренировать. Ты была права, но не сказала главного: мышца умеет гнить. Когда начинаешь чувствовать — остановиться уже нельзя. Нельзя просто взять и перестать ощущать чужую боль, особенно когда эта боль — твоя собственная, просто пульсирующая в чужой груди.       Я чувствую тебя каждый день, каждую минуту, даже когда тебя нет рядом…особенно когда тебя нет рядом, потому что твоё отсутствие тяжелее твоего присутствия. Оно давит, ломает рёбра изнутри. Я просыпаюсь ночью с уверенностью, что ты только что шевельнулась рядом, и встречаю пустоту.       Я написал это ночью — не спалось, как всегда без тебя. Сидел в библиотеке, смотрел на белые розы, которые ты так любила. Они завяли, а я не поставил новые, потому что засохшие лепестки — единственное, что осталось от тебя здесь. Если я их выброшу — значит, я признаю, что тебя больше нет, а я не признаю. Я буду смотреть на эту смерть каждый день и напоминать себе: она была здесь.       Я не умею писать стихи, да и никогда не умел. Я ломал рифмы, путал размер, давил словами. Но я попробую один раз для тебя. Ты пахнешь корицей и дождём. Я помню этот запах навсегда. Когда ты рядом — мир становится теплом, Когда ты далеко — беда стучит сюда. Ты смотришь на меня — и я тону В карих глазах, где золото и сталь. Я врал себе, что не хочу весну, Но ты пришла — и рухнула мораль. Ты не прощаешь, нет. Ты просто веришь В того, кто сам в себя не верил никогда. Мою броню ты сняла, как мишень, И под обломками лишь правда, как вода. А правда в том, что я люблю тебя Не за спасительство, не за программу, не за письма. А за то, что ты, в моё убежище входя, Несла не месть, а то, что выше смысла. Я не прошу тебя ждать. Нет права у меня. Я не прошу простить. Себе я не простил. Но если в небе есть оправа для огня, Пусть эта фраза будет выше всех светил: Спасибо, что пришла. Спасибо, что осталась, Что сломала стены, что ты не сдалась. Я буду ждать. Я научусь. Я постараюсь Стать тем, кто стоит тебя…хотя бы раз.       Она дочитала до конца и только тогда поняла, что плачет. Слёзы катились по щекам, падали на пергамент, расплываясь. Буквы поплыли, стали нечёткими, но она и так знала их наизусть — уже после первого прочтения всё выжгло внутри навсегда.       Гермиона плакала от того, что он помнил. Помнил про белые розы, что она говорила об эмпатии, как она дышала рядом, и просыпался, потому что чувствовал, что её больше нет. Она плакала от того, что он чувствовал. Драко чувствовал так, что разрывало бумагу, что она, Гермиона Грейнджер, которая никогда не верила в навечно, сидела сейчас в гостиной, сжимая в побелевших пальцах листок, и дрожала, будто на морозе. Но главное — не это. Главное она осознала позже, когда слёзы высохли, оставив на коже солёные дорожки, похожие на шрамы. Она плакала от того, что стихи эти написал Драко Малфой. Тот самый мальчик, который в одиннадцать лет смотрел на неё с отвращением и цедил сквозь зубы слово, превращавшее её кровь в грязь, кто вырос с верой в превосходство, чистоту, избранность, чья рука дрожала над палочкой, нацеленной в Дамблдора, и всё равно не поднялась до конца.       Он написал ей стихи. Магловские стихи. Без рифмы «кровь — любовь» (хотя и кровь, и любовь там были, только перемешанные так, что не отделить). Без изящных метафор, которым её учили на уроках литературы. Это разрывало сердце именно потому, что было неправильным, как они сами, как-то, что между ними случилось и рассыпалось, не успев сложиться.       Магловские стихи. Гермиона усмехнулась сквозь слёзы, и тут же зажала рот рукой, потому что смех перешёл в новый, более тихий плач. Он, наследник древнего рода Малфоев, чей отец наверняка вздёрнулся бы в в Мунго, если бы узнал, спустился так низко? Или поднялся так высоко? Она не знала. Она ничего не знала больше, кроме одного.       На кухне зазвенела посуда — Джинни решила не ждать и занялась чаем. Гермиона вытерла слёзы, сложила письмо и спрятала его в карман, где уже лежала первая записка.       Она вышла на кухню. — Ну? — спросила рыжая негромко, потому что по глазам подруги уже всё поняла. — Он написал стихи, — голос сел.       Джинни замерла с чайником в руках. — Стихи? Малфой? Написал стихи? — Магловские. Про корицу и дождь, и что я сломала его стены.       Уизли поставила чайник и медленно опустилась напротив, чтобы видеть лицо подруги. — Джинни, — выдохнула девушка. — Я не могу. Не могу его любить, но я люблю. И после этого письма… я боюсь, что уже никогда не смогу не любить.       Подруга взяла её за руку. — Покажи.       Гермиона не двинулась с места. Секунду. Другую. Третью. Пальцы её, всё ещё сжимали пергамент так сильно, что Уизли испугалась не разорвёт ли. Но потом девушка медленно, отдавая, скорее, не письмо, а часть себя, протянула листок через стол.       Она читала долго. Джинни останавливалась, перечитывая некоторые строфы по два, по три раза. Где-то на середине её брови дрогнули. Где-то в конце она замерла и не дышала.       Когда девушка закончила, она неспешно подняла глаза. — Это… — голос Джинни сел, и она прокашлялась, — это невероятно.       Гермиона молчала, ждала. — Он правда так тебя видит? — спросила рыжая с благоговением, почти со страхом, потому что никто и никогда не смотрел на её подругк так: сквозь броню, сквозь «всё под контролем», сквозь годы войны, потерь и привычки никому не показывать слабость.       Грейнджер кивнула. — Видит. Всегда видел. Просто не умел говорить.       Джинни откинулась на спинку стула, всё ещё не выпуская письма. Провела пальцем по строчке «Ты говорила, что эмпатия — это мышца» и вдруг усмехнулась. — Мамочка моя, — выдохнула она. — Слизеринский принц пишет стихи магловской девчонке. Мой отец повесился бы на метле, если бы узнал. — Джинни! — возмутилась Гермиона с измученным теплом. — А теперь умеет? — спросила та, возвращаясь к главному. — Говорить умеет?       Девушка посмотрела на письмо в руках подруги. На слова, которые Драко писал ночью, в пустой библиотеке, глядя на засохшие розы. На неуклюжие, ломаные, но такие настоящие стихи. — Теперь — да, — прошептала она. — Ты должна ответить.       Гермиона подняла на неё глаза. В них уже не осталось полной, беззащитной растерянности — вместо неё медленно, тяжело разгорались страх пополам с запретной надеждой. — Я не могу, — выдохнула она. — Меня отстранили. Нам запрещено общаться.       «Запрещено» — тощее, плоское слово для того, что разрывало грудную клетку изнутри. — Гарри передаст, — Джинни даже бровью не повела, только один раз провела кончиком пальца по краю рукава, стряхивая невидимую пылинку. — Что? — Гермиона моргнула, пытаясь стряхнуть с ресниц липкий туман непонимания. — Что значит «передаст»? — Он уже передал это и передаст ответ. Одно письмо туда — одно обратно. Никто не заметит одного лишнего листа, Герми. Никто. — А если его поймут? — переспросила девушка, сцепив пальцы в замок, пытаясь удержать себя за шкирку. — Нет, не «поймают», я не то сказала. Обнаружат? Перехватят? Проверят? Это же Министерство, Джин, у них на каждом этапе протоколы. Его проверят, обязательно проверят, они же параноики после войны…       Она замолчала, сглотнула. Один палец отлепился от других и принялся накручивать прядь волос на указательный. — Его условный срок — это не формальность. Это жест доброй воли, который могут отозвать в любой момент, — голос сел, — Джинни, это не школа, не домашний арест с мамиными пирожками — это Азкабан с дементорами!       Гермиона отпустила волосы и слишком резко поправила складку свитера на плече. — Я не могу….не могу быть причиной того, что он туда попадёт, только не после всего…только не он.       Грейнджер закусила губу изнутри, где уже саднило от привычки молчать, когда хотелось кричать. — Не поймают, — Джинни чуть склонила голову к плечу, — Гарри Поттер умеет быть незаметным, когда нужно. Ты забыла, что ли?! Не первый год же знакомы.       Девушка замерла, чувствуя, как слова рвутся на свободу, но в этот момент её разум заполнили сомнения. Внутри разразился настоящий шторм: «Если действительно проверяют входящие сообщения», «Шанс перехвата никогда не равен нулю», «Ты не осознаёшь, как сложно организовать защиту для засекреченной переписки…» — все эти мысли кружили в голове, но она не могла произнести ни слова. — И вообще, — добавила рыжая, и в голосе прорезалась фирменная нотка, от которой даже близнецы когда-то пасовали, — с каких это пор гриффиндорцы боятся правил?       Гермиона сжала губы, сделав глубокий вдох, а затем медленно выдохнула, ощущая, как напряжение уходит из её тела. Пальцы то сжимались в кулак, то расправлялись, пытаясь найти равновесие. И в этот момент она поняла: этот разговор уже состоялся без неё. Где-то на кухне в Норе за полуночным чаем или в гостиной, когда Гарри долго смотрел на огонь, а Джинни сидела рядом, готовая поддержать его, как всегда. Где-то между тишиной и полусловами, какие могли произнести только те, кто вместе пережил ужас войны, кто знает, что значит делить не только радости, но и горести. Они приняли решение, которое было важнее любых инструкций министерства, важнее правил и предостережений. Они выбрали её.       Гермиона прижала ладонь ко рту, глаза её были широко раскрыты, а пальцы дрожали от волнения. Она не заплакала, но слёзы уже подступили к ресницам, как будто сами решили высказать всю ту боль и радость, которые переполняли её душу.       Джинни осталась на месте, приросшая к полу. Её рука не потянулась к Гермионе, и она не произнесла ободряющих слов. Вместо этого рыжая просто смотрела взглядом, полным тяжести и понимания, который говорил больше, чем любые слова: «Ты не одна, за тобой есть поддержка. Хватит медлить, иди и напиши ему, дурочка». — Вы уже всё придумали, — утверждение. — Да, — Уизли дёрнула плечом, скидывая невидимый груз. — А ты чего хотела? Чтобы мы у тебя разрешения спросили? Ты бы ещё неделю талдычила про протоколы и подпункты. Мы знали, что рано или поздно он соберётся с духом. Просто не знали, что это будут стихи.       Она фыркнула сквозь нос с усмешкой над миром, который постоянно суетился и лез в чужие дела. В её глазах читалось понимание: она видела, как люди пытаются разбираться в том, что их не касается, и это вызывало у неё одновременно грусть и смех. — Чёрт, Малфой и стихи. — рыжая закатила глаза к потолку, покачав головой. — Я до сих пор не верю. Представляю его физиономию, когда он эти рифмы подбирал. Красный как помидор, наверное, или белый как мел, или то и другое по очереди.       Она хмыкнула и сложила руки на груди по привычке, чтобы было куда деть пальцы. — Всё схвачено: твой Малфой в безопасности, Гарри своё дело знает. А ты… — она на секунду замялась, подыскивая слово, и наконец выдавила: — Просто ответь ему уже, ради Мерлина, а-то мне надоело смотреть, как вы оба маетесь дурью.       В комнате повисла тишина. — А если я не смогу? — она коснулась пальцами горла, чувствуя там ледяной комок.       Джинни медленно поднялась, взяла с плиты холодный чайник и, наконец, с глухим стуком поставила его на огонь. — Тогда просто перепиши ему его же стихи, но измени последнюю строфу. Пусть вместо «буду ждать» будет «жди». Меньше текста — больше толку.       Пламя под чайником лизнуло дно. Гермиона взяла перо, с силой сжав древко, пытаясь унять дрожь одной лишь волей. Потом девушка потянулась к чернильнице, макнула перо и поднесла его к чистому листу пергамента. Замерла. На секунду показалось, что она передумает — отбросит всё к чертям и начнёт спорить, доказывать, что чувства нельзя упаковывать в такие жестокие, простые слова. Но нет. Она посидела минуту и наконец собрала мысли в кулак. И, почти не задирая пера, начала писать. «Драко, я получила твоё письмо. Я прочитала его шесть раз. Первый — в оцепенении. Второй — со слезами, которые я не могла остановить, сколько ни сжимала край стола. Третий — сквозь горькую улыбку. Четвёртый — прижимая пергамент к груди, потому что мне казалось, если я вдохну достаточно глубоко, я почую твой запах. Пятый — уже ничего не чувствуя, просто водя пальцами по буквам, как слепой. Шестой — когда внутри не осталось ничего, кроме тишины и одного-единственного, оглушительного «да».       Ты спрашиваешь, имеешь ли право писать. Драко, слушай меня сейчас, здесь, сквозь все мили и все преграды. Ты имеешь право. Всегда. Даже если Министерство заклеймит тебя и прикажет сжечь это письмо, если Гарри сам придёт и вырвет перо из моих рук, если весь мир, который мы пытаемся склеить, восстанет против нас — ты имеешь право, тысячу раз имеешь.       Ты пишешь, что не умеешь писать стихи. Ты всегда плохо врал, Малфой. Твои стихи — не стихи. Они хуже. Они — разорванная вена. Они — крик, который ты так и не научился выпускать наружу. Они прекрасны. Они разбили мне сердце, а потом склеили его заново твоими дрожащими руками.       Ты пишешь про корицу и дождь. Я запомню, даже когда разучусь помнить своё имя, я буду помнить запах корицы в Мэноре и твой почерк, бегущий по бумаге.       Ты пишешь про золото и сталь в моих глазах. Я никогда не считала свои глаза красивыми. Знаешь, сколько раз я смотрела в зеркало и видела только испуганную девчонку с книгой, косичками и вечной непрошеной правотой? Теперь я буду смотреть и видеть золото, сталь и тебя — того, кто разглядел.       Ты пишешь, что не просишь меня ждать. Как ты смеешь не просить? Как ты смеешь решать за меня? Ты что, думаешь, я смогу вычеркнуть тебя, как неправильную формулу на чистовике? Не просишь ждать, но я буду ждать. Не потому что ты достоин и не потому что я должна, а потому что я сама так решила. Я, Гермиона Джин Грейнджер, которая никогда не принимает решений без семи обоснований. Это моё единственный необоснованный вердикт.       Я не знаю, когда и как мы сможем увидеться. Не знаю, что будет завтра, через месяц или через год. Я ничего не знаю. Впервые в жизни я абсолютно, беспомощно ничего не знаю.       Но я знаю одно: я люблю тебя, Драко. Который читает маггловские книжки в библиотеке, когда думает, что никто не видит. Который ставит белые розы в вазу. Который боится, что я не вернусь. Боится настолько, что пишет об этом только между строк, потому что вслух — слишком страшно.       Я вернусь, не знаю когда. Не жди точной даты — я не могу её дать, но я вернусь, даже если мне придётся пройти сквозь все запреты Министерства, сквозь все проклятия, сквозь саму смерть. Я вернусь в эту библиотеку и в этот день, когда пахнет дождём и корицей.       А пока — береги себя. Не геройствуй и не вздумай умереть раньше, чем я успею тебя поцеловать. Если умрёшь — я найду тебя в любой следующей жизни и там тоже устрою скандал. Так что лучше живи.       Пиши мне, даже если Гарри будет ругаться, если письма будут перехватывать и читать вслух в Министерстве, даже если тебе будет казаться, что я не отвечаю — пиши. Потому что отвечать я буду всегда, пусть придётся грызть стены Азкабана, чтобы выцарапать ответное письмо.       Твоя Гермиона. P.S. Белые розы без тебя тоже не имеют смысла. Они просто мёртвые цветы, Драко. Но ты всё равно ставь ради меня. Ради того дня, когда я снова войду в библиотеку и увижу их, тогда я пойму: ты ждал, ты верил, ты ставил розы даже тогда, когда думал, что я не вернусь.»       Она отложила перо. Чернила уже высохли на последних строчках. Гермиона не перечитала письмо — не смогла бы. Она знала: если начнёт перечитывать, то разорвёт его на сотню кусочков и никогда не отправит. А потом пожалеет об этом всю жизнь. — Передашь Гарри? — она сжимала конверт обеими руками — не могла разжать пальцы. В каждом её движении была агония расставания с этими буквами, с этим пергаментом, с этой последней нитью. — Передам.       Джинни бережно взяла конверт, словно принимая из рук умирающей завещание. Она спрятала его во внутренний карман мантии, где билось её собственное сердце. — Он зайдёт к нему завтра утром. Скажу, чтобы отдал Малфою лично в руки.       Гермиона кивнула один раз, потому что если бы она кивнула дважды — разрыдалась. — Спасибо, — выдохнула она и шагнула вперёд. Объятие получилось неловким — Гермиона вцепилась в плечи Джинни так, будто та была последним якорем в этом мире, который раз за разом пытался её утопить. — Не за что.       Уизли тепло погладила её по спине, как гладят испуганное животное или ребёнка, которому только что сказали, что монстров не существует. Но монстры существовали, и они носили мантии с гербами и заседали в Министерстве. — Вы заслуживаете быть счастливыми, — в её голосе впервые за этот вечер прорвалась злость. Глухая, женская, беспомощная злость человека, который не может сдвинуть стену голыми руками. — Даже если Министерство думает иначе. Пусть они катятся в ад, Гермиона, в самый глубокий круг.       Она шагнула в камин. Зелёное пламя лизнуло её сапоги, и на секунду девушке показалось, что подруга колеблется, что она сейчас вернётся, сожжёт это дурацкое письмо и скажет: «К чёрту всё, бежим прямо сейчас». Но Джинни не вернулась. Вспышка, золотая пыль и пустота. Грейнджер осталась одна.       Комната вдруг стала огромной. Каждый шаг отдавался эхом. Каждая тень казалась человеком, который вот-вот скажет: «Это незаконно, остановись».       Девушка достала письмо Драко. Она держала его минуту, не раскрывая. Пальцы скользили по сгибам пергамента, по тем местам, где чернила чуть расплылись от влаги (его слёз? дождя? она не знала и боялась узнать). Гермиона перечитала в седьмой раз. К седьмому разу слёзы уже не вытирала — они текли сами по себе, падали на пергамент, размывали самые дорогие слова, и она не могла остановиться, потому что это было выше человеческих сил.       Гермиона улыбнулась сквозь это месиво боли и надежды, сквозь слёзы, сквозь дрожащие губы, сквозь отчаянное, животное желание крикнуть на весь мир: «ДА, Я ЛЮБЛЮ ЕГО, И ПЛЕВАТЬ МНЕ НА ВАШИ ЗАКОНЫ!» Но она не закричала, только прошептала: — Спасибо, что пришла. Спасибо, что осталась. Спасибо, что сломала стены, что не сдалась.

***

      Дверь открылась с протяжным, болезненным скрипом, будто сам особняк не хотел впускать никого, кроме хозяина. Гарри шагнул через порог и остановился. Тишина здесь была не обычной, библиотечной, уютной — она была мёртвой, пыльной, той, что остаётся в комнатах, где кто-то умер, но тело ещё не вынесли.       В руке он сжимал конверт — единственное пятно жизни в этом склепе.       Драко сидел у окна, как в тот раз…как во все предыдущие разы, когда Гарри приходил сюда с плохими новостями или с пустыми руками. Но сегодня руки парня не были пустыми, и это, возможно, было страшнее, чем любое дурное известие.       Розы не стояли. Ваза на подоконнике зияла пустотой. Внутри не было даже воды.       Камин не горел. Поленья лежали мёртвой грудой на холодной решётке — ни искры, ни тепла.       В комнате было холодно и пусто. Холод просачивался под мантию, забираясь под рубашку, и леденил пальцы. Но Гарри почти не замечал этого — он смотрел на Малфоя, который сидел в кресле, поджав ноги, и глядел в окно на серое, безнадёжное небо. — Это тебе, — он протянул конверт. — От неё.       Сначала Драко не двинулся. Парень уже начал думать, что придётся положить письмо на стол и уйти — оставить его здесь, ещё одного призрака в этом доме призраков. Но Малфой медленно поднял голову. Его глаза были красными, веки припухли, под глазами залегли синие, почти чёрные тени. Он не спал всю ночь, а может, и не одну, может, он вообще перестал спать с того самого дня, когда видел её в последний раз.       Драко посмотрел на конверт. Поттер никогда не видел такого выражения на лице другого человека: смесь голода и ужаса, надежды и готовности к удару, точно ему протянули не письмо, а бомбу с часовым механизмом. Он одновременно хотел разорвать конверт зубами и сжечь его, не читая, потому что если внутри окажется «прощай», он просто ляжет рядом с камином и не встанет.       Руки Драко дрожали, когда он принял письмо. — Ты… — звук сорвался сразу же. «Ты знаешь, что там?», или «Ты читал?», или «Почему ты, Поттер, принёс мне это?», но слова умерли на губах, потому что парень вдруг понял — он не готов услышать ответ ни на один из этих вопросов. — Я передал, — перебил Гарри. — Не спрашивай почему. Сам не знаю.       Он и правда не знал. Всю дорогу до Мэнора он сжимал метлу и повторял себе: «Ты сошёл с ума. Ты помогаешь Малфою. Ты носишь любовные письма, как гребаный почтовый филин». Но ноги сами вели к библиотеке. Руки сами протянули конверт. Может, потому что хорёк сидел у окна, как побитая собака. Может, потому что Гермиона постоянно плакала, а Джинни смотрела на Гарри так, будто он был последней надеждой человечества. А может, потому что война кончилась, а они всё никак не научатся быть просто людьми. — Оставь нас, — попросил Драко с хрипотцой, от которой у Поттера что-то сжалось в груди. — Пожалуйста.       Гарри кивнул, но, скорее, самому себе, как знак обещания никогда не рассказывать Рону, какую службу он только что сослужил Малфою. Он вышел, притворяя дверь и оставляя щель в палец. Ему показалось, что если закрыть дверь полностью, Драко в этой комнате задохнётся.       Гарри прислонился спиной к холодной стене коридора и закрыл глаза. А Малфой остался один в библиотеке, которая пахла смертью и пылью, у окна, в которое уже много месяцев не заглядывало солнце, с письмом, которое весило в его руках больше, чем всё, что он когда-либо держал.       Он не мог открыть его. Пульс захлестывал горло, долбил в виски и взрывался в кончиках пальцев. Он боялся, что если вскроет конверт, мир либо рухнет, либо, что страшнее, станет таким, каким он был до войны.       Первый разрыв — конверт открылся.       Второй — Драко выдохнул, потому что внутри снова пахло ей. Старыми духами с травой и бумагой, и ещё чем-то, что он всегда называл «книжным», но на самом деле это была просто она.       Малфой начал читать. С первой строчки «Драко» по спине пробежал холод. Он читал по слогам, как ребёнок, перечитывая каждую фразу по два-три раза, не веря глазам. «Я прочитала его шесть раз», «Я плакала», «Ты имеешь право», «Ты врёшь, умеешь».       К седьмому абзацу он перестал дышать.       К десятому — сжал пергамент так, что края помялись, впитывая влагу с его вспотевших ладоней.       К середине он уже ничего не видел. Слёзы застилали глаза, буквы плыли, чернила расползались в тёплые, размытые пятна. Но он продолжал читать по памяти, по наитию, по тому отчаянному голоду, который не может утолить ничто, кроме этих слов: «Я вернусь. Я не знаю когда, но я вернусь».       Драко судорожно выдохнул. Спина согнулась, лоб упал на сжатые кулаки, и он сидел так целую вечность, раскачиваясь вперёд-назад. А потом дочитал до постскриптума. «P.S. Белые розы без тебя тоже не имеют смысла. Они просто мёртвые цветы, Драко. Но ты всё равно ставь ради меня. Ради того дня, когда я снова войду в библиотеку и увижу их, тогда я пойму: ты ждал, ты верил, ты ставил розы даже тогда, когда думал, что я не вернусь.»       Строчки дрожали перед глазами и тогда, впервые за столько дней, впервые после того, как он отправил то проклятое письмо, впервые после ночей, проведённых в кресле у окна, сжимая в руке пустую чернильницу, Драко Малфой улыбнулся. Уголки губ дрогнули, морщинки у глаз собрались в лучики, а по щеке скатилась последняя, самая горькая и самая сладкая слеза.       Он медленно поднялся из кресла — каждое движение давалось через боль. Ноги не слушались, спина затекла от долгой неподвижной ночи, но он шёл к подоконнику, к этой проклятой пустой вазе.       Драко взял засохшие стебли. Они хрустнули под пальцами. Когда-то это были розы. Белые розы, которые он поставил в последний раз, когда ещё не потерял надежду. Теперь от них остался только пепел на пальцах и горький запах тлена. Малфой сжал их в кулак, не чувствуя, как сухие шипы впиваются в кожу. Боль была сейчас единственным, что напоминало ему: ты жив, ты ещё жив.       Он выбросил стебли в угасший камин, где ещё вчера лежали холодные угли. Падение гулко отозвалось в пустой комнате. А потом Драко крикнул: — Принеси свежие розы. Белые. Сегодня же.       Домовик появился с тихим хлопком. Он никогда не видел своего хозяина таким. Перед ним стоял человек с красными глазами, с помятым пергаментом в руке, с засохшей кровью на пальцах от розовых шипов.       Домовик молча кивнул и исчез.       Драко остался один. Снова. Он медленно вернулся в кресло у окна, но не смотрел наружу. Он смотрел на письмо, перечитывая его ещё раз.       Первую строчку, вторую, ту, где она написала: «Ты имеешь право. Всегда», ту, где она назвала его стихи разорванной веной, ту, где сказала, что не просит её ждать — она будет ждать сама.       Его губы дрожали. Он не вытирал слёз — они катились по щекам, падая на пергамент, и Драко позволял им это. Позволял себе эту слабость. Позволял себе быть живым.       Парень прижал пергамент к груди, где под рёбрами, под тонкой кожей, под слоями усталости и отчаяния всё ещё билось что-то, что отказывалось умирать, и закрыл глаза.       «Я вернусь. Я не знаю когда, но я вернусь».       Снаружи пошёл дождь. Первые капли ударили в стекло, и Малфой открыл глаза. Посмотрел на подоконник, думая о белых розах, о ней. «Я буду ждать», — повторил он про себя, сжимая пальцы на пергаменте.       За окном плакало небо. В камине скоро вспыхнет огонь, а на подоконнике, прежде чем солнце успеет коснуться горизонта, появятся белые розы.       Он обещал и он сдержит слово, даже если весь мир будет против, если никто не поверит, если она вернётся только через год, через два, через десять лет. Ваза будет полна. Всегда.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!