Часть 1
3 февраля 2025, 13:09Сражение за Сталинград уже идут порядка месяца. Но дивизия ведет бои не в черте города; наши танки огнем поддерживают румынские дивизии на фланге обороны. Легче ли здесь, сложно сказать. Совершенно голая степь, местность открытая и продуваемая всеми ветрами. Здесь почти нет деревень, нет растительности выше куста, можно сказать, нет как таковой цивилизации.
До этого плохо себе представлял, что люди вообще живут в подобных местах. Взять те же городки с Дикого Запада: хоть их и показывали в американских фильмах, как настоящую задницу мира, но мне они всегда казались даже по-своему уютными, более просторными. Особенно на фоне нависающих, обступающих со всех сторон городов Европы. Здесь же простор меня пугал. Люди обычно боятся замкнутый пространств, но даю слово, открытые — чертовски страшны!
Нам пришлось делить скудный кров с нашим союзником в лице румынских солдат. Конечно, с ними бывало сложно: в том плане, что они часто не понимали немецкого, а мы не понимали их. Приходилось переходить на язык жестов, словно мы все были глухонемыми.
Не смотря на это, однажды мне довелось познакомиться с лейтенантом Марку. Он оказался интересным собеседником, благо, что прекрасно владел немецким. К тому же, разрешил называть его просто Марком, на, как он выразился, более привычный немцу манер.
Знакомство наше было сумбурным — каким ещё оно могло быть в бою? Румынские солдаты в своих бурых шинелях сливались не хуже русских с высушенной за летний сезон травой. На самом деле здесь все казалось каким-то бурым, ну, разве что кроме ярко-голубого неба, на котором совсем изредка появлялись куцые облака.
Огнем наших танков мы поддерживаем румынскую оборону. Укрываться в степи сложно, приходится маневрировать, использовать высоты и овраги. От ударов вражеской артиллерии степь горит — все заволакивает дымом. В такой напряженной обстановке приходится действовать. Русские, точно зная это, своими атаками не прорывали фронт, а источали наши нервы. Ожидали, что ещё чуть-чуть, и мы с румынами перегрузки друг другу глотки.
Мой диалог с союзным сержантом представлял собой странную игру в шарады. Этот человек прескверно владел немецким, и ко всему этому, даже те слова, что знал, выговаривал с ужасным акцентом. Я не мог разобрать его речи, а тем более в горячке боя.
В любом другом случае я бы посмеялся над некоторой нелепостью сложившейся ситуации: над акцентом этого человека, над тем, как он начинал махать руками, пытаясь объясниться. Но чем дольше это длилось, и чем сильнее был огонь противника, тем меньше мне хотелось иронизировать над происходящим.
И как раз тогда, как настоящий спаситель, появился Марк — почти что рыцарь на белом коне. Он и впрямь был на коне, и действительно на белом.
Марк подскочил к моему танку. Я ожидал, что это представление-пантомима только продолжится, может, даже наберет обороты. Но румынский лейтенант заговорил со мной на хорошем немецком. Я даже не спросил его имени, сразу начал обрисовывать ситуацию. Марк, выслушав меня, и уже перейдя на свой родной язык, объяснился с сержантом. Тот сначала растерянно смотрел на командира, но после некоторой задержки все же сорвался с места и убежал к своим солдатам.
Марк взглянул на меня и улыбнулся, потом быстро вскочил на коня, пришпорил того и умчался за поворот оврага.
Ситуация разрешилась, и я был этому рад. После толком не было времени думать и вспоминать о румынском лейтенанте. Но чуть позже наши пути снова пересеклись: так же случайно, в промежутке боя.
Иногда приходилось выполнять роль мобильной артиллерии. В этих краях не везде существовали стабильные участки фронта. Оно и понятно: тут не за что было цепляться, а пространства были слишком громадны — даже для того, чтобы тонким слоем размазывать по ним дивизии. Тем более, когда это румынские дивизии.
На участке между двумя мелководными, заросшими рогозом озёрами, русские снова пытались просочиться. Это было сложно назвать реальным прорывом, но все-таки.
Мой танк пока стоял в укрытии, за высотой. Мимо нас проходила румынская пехота, они меняли позицию. Один из номеров пулемёта явно был ранен. Из-под широкого козырька каски торчал бинт; ноги он передвигал с заметным усилием.
Отделившийся от начала колонны, с пулеметчиком поравнялся человек. Я разглядел на нем офицерские лычки, он забрал у раненого его тяжёлую ношу — пулемет. Подхватив оружие за деревянную ручку, офицер рывком вскинул его на плечо. Он резво вскочил на кочку у дороги и повернулся ко мне лицом. Теперь я узнал в нем Марка. Он тоже увидел меня, сидящего на крыше танка, и улыбнулся.
Лейтенант подошел к моей машине, приставив пулемет к гусенице. Я спустился и пожал знакомому руку.
— Добрый день, оберлейтенант! — поприветствовал Марк, все так же улыбаясь мне.
Его белоснежные зубы особенно выделялись на фоне смуглокожего лица.
— Я тоже рад видеть вас, лейтенант. Честно говоря, я боялся, что мне снова придется объясняться на пальцах, — я вдруг опомнился. — Ох, забыл ещё тогда спросить: как к вам обращаться?
— Просто Марку Волонтир, лейтенант.
Я улыбнулся в ответ.
— Я Дитер Эггер, командир четвертого танкового взвода.
— Да, я тоже не спросил вашего имени, но вы мне сразу понравились. Что-то в вас было близкое мне по духу. По крайней мере, мне так показалось.
Я усмехнулся и протянул Марку свой портсигар. Там оставалась всего пара штук сигарет, однако я был польщен такой характеристике со стороны нового знакомого, и мне стало не жалко угостить его табаком.
— Приятно слышать. Надеюсь, я оправдаю ваше первое впечатление.
Мы снова пожали руки, и Марк вернулся в колонну своих солдат. Он перекинул пулемет на другое плечо и махнул освободившейся рукой мне, а я помахал в ответ.
Дальше я не вспоминал лейтенанта румынский армии, было не до этого. Встреча наша опять вышла внезапной и скорее случайной.
В боевой обстановке командиру нередко приходится покидать танк. Да, внутри, за броней ощущаешь себя под защитой, хоть это и иллюзия, самовнушение. Покидая машину, сразу накатывают чувство собственного бессилия и мысли о хрупкости человеческого тела. Даже на расстоянии от передних линий окопов, прижимаясь к земле, переползая от воронки к воронке, всегда есть риск быть накрытым ударом вражеских минометов, не говоря об артиллерии.
Именно таким образом неделю назад погиб лейтенант соседнего взвода. И то, он даже не был в бою. Удар вражеских реактивных минометом, которые называли “Сталинским органом”, застал взводного, когда тот шёл от машины к землянке, где расположился штаб полка.
Я слышал, что этот миномёт сами русские назвали “Катюшей”. Ласковое женское имя — хотя рев этих установок сложно назвать ласковыми звуками. Может, это мужская потребность в женском тепле, особенно на фронте. С женщинами тут туго, и остается только холодное железо. Только у русских девушки в армии есть, а они все равно называют миномёт «Катюшей».
Так я перебегал от своей машины к скату высоты, чтобы оглядеться, и надеялся, что противник не решит устроить «концерт» этих Катюш. В противном случае, даже если я не буду убит или ранен, то окажусь в огненном кольце посреди подожженной степи. Трава к октябрю давно сухая, дожди идут редко: хватит и неаккуратно выброшенного окурка, что уж говорить об артиллерийском шквале.
Конечно, танки наши были не одни: линию окопов занимали румынские войска. Мы же поддерживали их оборону своей броней.
Стоило мне подняться к высоте, как русские перешли в контратаку. По обороняющимся начали работать миномёты. Я прижался к земле, решая, что делать дальше — бежать к танку, или уж переждать на своём наблюдательном пункте.
Размышляя, я продолжал смотреть на окопы впереди. Стал слышен гул приближающихся танковых моторов. Нужно было возвращаться к своей машине.
Бой развивался по сценарию, ставшему типичным. Атака врага провалилась; мы били по их наступающим танкам, а вражеская пехота, отсеченная от машин, залегла в голой степи.
Все закончилось к вечеру. Воюя не первый год, я, все как в первый, продолжал любоваться закатом в России. Наверное, так-то закаты везде одинаковые, просто я стал чаще обращать на них внимание. Тут, правда, ничего не перекрывало садящийся за горизонт красный диск солнца. Цвет его был почти кровавым; облака в его свете переливались бронзой и золотом.
Пока я любовался закатом, кто-то похлопал меня по плечу. Я обернулся. Это был Марк; его лицо с вечной ухмылкой было целиком в пыли. Он кончиками пальцев правой руки придерживал папиросу, как будто испытывал боль, держа даже эту бумажную гильзу. Левой рукой он прижимал к ноге пулемет, аккуратно придерживая тот за конусовидный пламегаситель.
Я улыбнулся в ответ и протянул руку. Марк выкинул бычок и протянул мне руку в ответ.
— Только, конечно, крепкого рукопожатия не обещаю, — произнес лейтенант. — Руку обжег.
Я постарался аккуратно, как мог, поприветствовать Марка.
— Была бы левая, может, не так жалко было бы, — я постарался разрядить обстановку, подбодрить лейтенанта.
Судя по тому, что Марк продолжал улыбаться, его расположение духа и так было хорошим, даже без моей помощи.
— Да-а, я сам дурак. Первый номер ранило, я подскочил — занял его место. Но я же не пулеметчик, в конце-концов. Хотя поливал их тоже будь здоров, подносчик еле успевал передавать новые магазины. А я по ним так строчил, что пулемет вдруг заклинило — и под руку второй номер говорит, мол, ствол надо сменить. А я дурак… Это инженеры умные, сделали пулемету ручку, чтоб удобно было, а я дурак. В горячке схватился прямо за ствол.
Марк усмехнулся, демонстративно махнул пострадавшей ладонью, которую уже успели перевязать.
— Я, конечно, не увидел твоего представления, но кому-то же надо было отогнать их танки! — усмехнулся я.
Я быстро нашел общий язык с румынским лейтенантом, хотя мы едва успели познакомиться.
Марк был из аристократов — это объясняло, откуда он так хорошо владел немецким. Оказывается, он даже успел поучиться в Берлине, знал еще французский и отдельные фразы из русского.
Я не мог похвастаться навыками в языках, хотя конечно, никогда не учил их специально. Такая возможность была, особенно до войны: в тех компаниях, куда меня забрасывало, были самые разные люди, и я мог бы уже давно выучить русский, и даже идиш или польский. Но, честно говоря, мне было лень.
Мы периодически пересекались с Марком. Его появление неплохо скрашивало весь этот фронтовой быт, который можно было бы назвать совсем унылым, если бы не атаки русских.
Однажды Марк вошел в мою землянку сильно взбудораженный. Он кинул на стол передо мной небольшой холщовый мешочек.
— Нашел это у мертвого русского с ничейной земли.
Заметив мой недоумевающий взгляд, он пояснил:
— Да, это табак! А то уже курить охота, на передовую даже несчастной пачки сигарет не привезут.
Да, накануне мы разговаривали с Марком про то, что и у него, и у меня закончились последние запасы сигарет. Курить хотелось сильно, но русский табак все же не внушал мне доверия.
Марк извлек из мешочка щепотку и скрутил самокрутку из «Эфки». От зажженной папиросы пошел едкий дым.
– Черт возьми, воняет, как мои ношенные неделю носки!
Марк в ответ усмехнулся с этой зажатой самокруткой в зубах и протянул папиросную бумагу и мешочек мне.
— Ну так сам затянись, и вонять не будет.
Я взял в мешочек, зачерпнул немного этого русского табака. Он представлял из себя что-то наподобие грубо размолотой, как есть, травы — там даже были веточки.
Увидев мое сконфуженное лицо, Марк произнес:
— У русских такой табак называется mahorka.
— Точно табак? А я думал, ты мне тут чай предлагаешь курить. У нас такой из травы в аптеках продавали, выглядит точь-в-точь.
Я сделал первую затяжку. Во вкусе присутствовала сильная горечь, но ничего более. Особенной крепости я тоже не ощутил, учитывая и то, как этот табак выглядел. Еще и курить было неудобно: самокрутка горела неравномерно. Но это было все еще лучше, чем ничего. Во рту чувствовалось тепло и привычная сухость от опускающегося в легкие дыма.
Я с облегчением выдохнул. Кружилась голова, но мне было хорошо. С момента окончания запасов курева, мне не хватало этого чувства. Мы дымили с Марком от души, внутри землянки стало, как в бане. Но нас обоих это устраивало.
За короткое время, пока мы были знакомы с румыном, я чувствовал нашу близость, как если бы мы были давно разлученными братьями. Его чувство юмора было таким же безбашенным, как мое.
Когда нам все же пришлось попрощаться, я ощутил внезапное чувство вины. Правда, вовсе не перед Марком, а перед Гансом — своим ближайшим другом. До сих пор я понятия не имел, как у него дела. Точнее, я знал, что с ним произошло, хотя сам не видел.
Ганс был подбит буквально через пару дней, как я отправился в лазарет. Но если мне повезло — отделался совсем легкой контузией, — то моему другу действительно досталось. И пока я знал о случившемся только со слов сослуживцев.
Только успокаивала мысль, что Ганс был жив, его забрали, отправили глубоко в тыл — в госпиталь. О нем было кому позаботиться. Но все же неведение, отсутствие вестей, меня снедало. На фронте обыкновенно нет места самокопанию. С отсутствием друга я теперь был сам по себе. После него пали еще несколько офицеров, и мне пришлось занимать их места. Но недавно был убит и Зигфрид, гауптман, заменивший самого Ганса на посту командира роты.
Нашу дивизию перебрасывали обратно в Сталинград, а меня поставили перед фактом, что теперь я новый командир роты. Хотя повышения мне не сулило, я остался оберлейтенантом. Это не было чем то из ряда вон: все чаще лейтенантов заменяли фельдфебели, сами лейтенанты — гауптманов, а майоры — оберстов. И потери становились все более ощутимыми.
Наверное не очень хорошо, что раньше я будто бы прятался за спиной Ганса. Он был моим другом и моим же начальником, а я пользовался этим блатом. Теперь же, сам оказался на его месте, и понятия не имел, как справлюсь. В юности я постоянно получал от родителей и учителей упреки, что я безответственный, и привык считать себя таковым.
Теперь середина октября, но город все еще не взят. Это начинает казаться несмешной шуткой с сильно затянувшейся концовкой. С другой стороны, я радовался, что бесконечный степной пейзаж наконец сменился — правда, сменился на руины.
До этого дивизия находилась на южных рубежах; теперь же мы оказались на северных. Главное, что сразу было заметно, это гораздо большее количество кирпичных, крепких домов. Тех деревянных хлипких хибар осталось здесь куда меньше, хотя это было уже прямое следствие боев. Все, что могло сгореть к этому времени, уже сгорело.
Где-нибудь в Европе даже я сказал бы, что пускать танки в город это больная фантазия, но здесь улицы были до неприличия широкими. Потому, видать, командование решило, что хватит места на парочку танковых полков.
Некоторые, из прежде жилых кварталов, выглядели отдельными сооружениями посреди пустыря. Вокруг них оказывалась все та же совершенно пустая степь. Я бы точно не решился жить в подобном месте, даже понимая, что война сильно преобразила пейзаж вокруг.
Несмотря на середину осени, днем было все еще достаточно тепло. Я снял с себя куртку, пока наблюдал за каруселью Штук, кружащих над заводским кварталом впереди.
Теперь мы маневрировали не между высотами и оврагами, а между домами. Пехота зачищала кварталы и дома, а мы поддерживали их. Новое наступление будто бы и не было похоже на наступление. Хотя, возможно, как-то так же ощущались атаки на вражеские окопы предыдущей войны. Может, я ошибался, но мне вдруг вспомнилось, как я представлял себе те события из рассказов отца.
Отец с нескрываемой гордостью описывал, как им удавалось выбить французов из первой линии окопов — но только для того, чтобы позже уже французы выбили их. Теперь тем же самым занимались уже мы, но с русскими. Окопов и траншей в городе мало — их заменили дома. Вместо топонимов: рек, сел, цифр высот, теперь были «скоросшиватели», «ванны», и очередные «-образные здания».
Масштаб карты тоже уменьшился: здесь были не километры до участка соседней дивизии. Теперь соседи были от нас лишь на расстоянии одного квартала. Оперативные планы сменились на план города, расчерченного, словно доска для настолки, на квадраты с римскими цифрами.
Я сидел при мерцающем свете лампы гинденбурга и переводил на кальку карту местности, как мог, на коленке — буквально на коленке. В этот момент в подвал, который служил мне подобием штаба, вошел посыльный.
— Господин оберлейтнант, вас вызывают к командиру боевой группы. Просили подойти и поговорить с гауптманом фон Штерном.
За столько времени в офицерском чине я мог бы и привыкнуть к обращению «господин», но оно все еще казалось неуместным по отношению ко мне. Наверное, следовало уже приноровиться ко всем формальностям, но мне казалась чуждой сама природа формальностей. Если бы я не знал свою мать, то думал бы, что она зачала меня точно не от немца, а от какого-нибудь француза или итальянца. Видать, я настолько отделял себя, что считал других немцев жуткими формалистами. Наверное, это даже звучало высокомерно.
Я крутил эти мысли в голове, пока двигался к штабу фон Штерна. Следовало переключаться на дело, на предмет предстоящего разговора, а я опять думал о чем угодно, кроме этого.
Сверху поставили пехотного офицера; мне это не нравилось. У пехотинцев был свой взгляд на бой, на то, для чего нужны танки. Они норовили использовать технику просто как мобильные пушки, как щит, как танки времен Великой войны, наступающие со скоростью идущего человека: пехоте так было спокойнее.
Ганс смог бы отстоять, не дал бы растащить роту, раскидать машинв. Он мог толково объяснить, почему такая тактика ошибочна. Когда речь заходила о подобных вещах, он не лез за словом в карман. Ганс был человеком, помнящим учебные талмуды и брошюры наизусть. На его фоне казалось, что я стал офицером по случайности. Ну или тем, кто удачно проехался зайцем, или, как минимум, сделал это за счет своего друга.
С кем мне предстояло говорить, я не имел ни малейшего понятия и не помнил, слышал ли ранее фамилию этого офицера. Он мог оказаться очередным штабистом, которым экстренно затыкали дыру в штате, а мог быть и матерым боевым псом. Оба варианта были в равной степени вероятны.
Я добрался до здание, в подвале которого расположился штаб гауптмана. Оно представляло собой дом из красного кирпича, в пару этажей, оставшийся без половины верхнего, с уходящим в небо лестничным пролетом.
Я назвался и сообщил цель своего визита часовому на входе. В этот момент из-за двери послышался всхлип. Сначала я подумал, что мне показалось — мало ли, шум ветра или что еще. Но всхлип раздался снова. На этот раз я осознал, что это не галлюцинация. Это явно был человеческий голос. И то, что особенно напрягало, голос был не мужской, а женский или же вообще детский.
Часовой тоже это услышал, замешкался. В этот момент я решительно шагнул вперед, в эту дверь. Моя внезапная уверенность так же внезапно испарилась, стоило перешагнуть порог.
В полумраке комнаты, в дальнем углу, за столом сидел человек — сам гауптман. Но он был не один. Источник стонов стоял прямо перед ним. Это был ребенок, мальчик, которому на вид было меньше десяти.
Я слышал тяжелое дыхание — сбоку, на краю стола лежала женщина. Одна ее рука вытянутой лежала перед гауптманом и мальчишкой, вторая же была заломана за спину. Ее лицо было жутким — багровым от слез, со сжатыми, что есть силы, зубами. Рука, лежавшая на столе, была окровавлена, а пальцы были распухшими и бордовыми.
Над женщиной возвышалась еще одна фигура. Некто, почти полностью скрытый в полумраке: я видел только его жилистые руки с закатанными рукавами. Этот человек причинял несчастной боль даже просто тем, как держал ее.
Я уже привык видеть на фронте жуткие вещи, воевал не первый год. Но одно дело видеть изувеченные трупы солдат, погибших в бою, даже если они были ужаснейшим образом разорваны взрывом снаряда, намотаны на гусеницы танка. Совсем другое — видеть, как на твоих глазах пытают женщину и ребенка.
Бывало, я становился свидетелем, как в допросах доходило до рукоприкладства. Но тогда это были такие же военные, взрослые мужчины. К этому пришлось долго привыкать. Я не питал иллюзий, что война похожа на романтическую прогулку. Хотя такие, как мой отец — кадровые военные, воспринимали это, как нечто должное. Для них и пытки были частью фронтовых воспоминаний, воспоминаний об их молодости. Мне пришлось смириться с этими правилами. И все-таки, война против гражданских была выше моего понимания.
Знал я и о приказах, в которых говорилось, что каждый русский — потенциальный бандит. Но как будто, издавая такие приказы, там, сверху, понимали — германскую армию встретят не цветами, а штыками.
В чем была реальная причина пытать эту женщину, или столь жестоко допрашивать ребенка, я понятия не имел. Они и не были похожи на тех самых «бандитов». Смысл происходящего от меня ускользал.
Гауптман поднял голову; на мгновение мы пересеклись взглядами. Женщина тоже посмотрела на меня, и в ее глазах читалась мольба о помощи. Но я понятия не имел, чем могу помочь. Возможно, я мог бы вмешаться, но у меня хватило сил лишь выйти за дверь.
Достав портсигар, я с облегчением затянулся и посмотрел на небо, на затянутый дымкой диск солнца. Хоть пока и было достаточно тепло, но свет солнца все меньше грел, становился осенним, холодным и каким-то безжизненным.
Через некоторое время я услышал звуки возни и открывшейся двери штаба. Часовые вывели женщину и ребенка. Мне не хотелось смотреть в ту сторону. За спиной прозвучали их шаркающие шаги и цокот подков солдатских сапог по холодному камню.
Я снова вернулся к штабу и вошел внутрь.
— Господин гауптман, прибыл Дитер Эггер, командир танковой роты, — представился я.
— Здравствуйте, — гауптман посмотрел на меня. — Я понял, что вы как раз из прикомандированных ко мне людей.
Мы снова встретились взглядами. Но в это короткое мгновение я уже не увидел в нем прежней уверенности.
Что ж, видать, я оставался не в лучшем смысле впечатлен зрелищем, и, невольно, выражение лица говорило за меня. Это сбило спесь с гауптмана. Он и сам это понял, слегка отвернувшись, чтобы я не мог заметить промелькнувшее в его рыбьих, серых глазах сомнение, может, даже страх.
Он пригласил меня присесть. Стул подо мной был еще теплый. Фон Штерн обернулся к углу, где стояла кровать; там было темно, но он произнес в темноту:
— Пойди проверь, где там часовой. Я сказал ему доложиться, как только уведет их.
Только теперь я заметил сидящего в темноте человека. Он ничего не ответил, только скрипнул пружинами, вставая с кровати.
Человек подошел к столу. Теперь, освещенного масляной лампой, я мог его разглядеть. Свет отразился от серебряных галунов унтерофицерского воротника. Мужчина оказался совсем рядом. Я разглядывал его жилистые руки, оказавшиеся на уровне моих глаз. Подняв голову и увидел его лицо, перекошенное жутким шрамом, я сразу же узнал его. Гауптман молча протянул ему сигаретную пачку.
Еще в сентябре, вместе с Гансом, мы столкнулись с фон Штерном и его людьми. Я старался не смотреть, как мучают пленного русского, почувствовав тогда ту же беспомощность, что и сейчас. Ганс, похоже, ощущал то же самое. Над пленным возвышалась фигура фельдфебеля со шрамом на лице. Сегодня этот человек выламывал пальцы женщине.
И снова над ним стоял гауптман; тогда он чувствовал себя хозяином положения. Но сейчас что-то надломилось в его образе хозяина. Не производило такого впечатления, на которое фон Штерн, очевидно, рассчитывал.
Его фельдфебелю, в свою очередь, было глубоко все равно. На его лице и так сложно было прочитать какую-либо эмоцию; но, похоже, что никакие сомнения и терзания его не беспокоили. Он взял сигареты и так же молча вышел за дверь.
Гауптман остался со мной один — но теперь мы словно поменялись местами. Он опять поднял на меня глаза; на этот раз его движения уже не были такими уверенными, такими хозяйственными. Я не отвел взгляда. Из глубины во мне поднимался гнев; я почувствовал свою силу.
Гауптман отвернулся в сторону, пытаясь прикрыть свою неуверенность. Сделал вид, что ищет по столу карандаш — хотя тот все время лежал под рукой, на карте.
Я решил прервать это замешательство.
— Господин гауптман, не хотел бы показаться тем, кто сует нос не в свое дело, но в чем виновата та женщина?
Фон Штерн все еще не поднимал головы, словно не обращал на меня внимания, проверил подушечкой пальца остроту карандаша и ответил:
— В том, что она жена большевика. Ладно, это больше шутка — но я имел в виду, что не стал бы доверять тут даже детям. Ее сын шнырял между наших солдат.
— Ох, а вы так уверены, что ее муж — коммунист? Это она сама сказала?
Я парировал гауптману уже более напористо, и это начинало злить его. Он мог бы меня выгнать, хотя бы как младшего по званию, но все еще этого не сделал. Похоже, я задел то, за что он так держался — его самолюбие.
— Судя по вашим наградам, оберлейтенант, вы не первый день на фронте. А задаете мне такие глупые вопросы. Вы не знаете или забыли про коварство нашего врага, или про директиву?
— Вы мне так и не ответили. Что же произошло? — ответил я вопросом на вопрос, с некоторой издевкой.
Гауптман выдержал паузу, начал рыться в карманах, после чего извлек оттуда портсигар и сигарету — длинную и будто бы женскую. Я протянул фон Штерну зажигалку. Сделав затяжку, он сказал:
— Воюя здесь, на востоке, нельзя оставлять место сантиментам. Противник оказался коварен. Я не хотел бы впутывать своих людей, оставлять их с руками по локоть в крови. Кому-то приходится взять ответственность на себя. Этот мальчишка пойдет к русским за информацией. Но если бы я его просто отправил, он бы сбежал. А так он точно вернется, пока у нас остается его мать.
Гауптман победоносно оглядел меня. Он рассчитывал, что произвел впечатление своей речью. Он хотел и жаждал быть хозяином положения, так же как и в нашу первую встречу. Ему нравилось возвышаться даже не над людьми, а над ситуацией — а я пришел и пытался расшатать этот его мирок и мораль.
— Допустим, я вас понял. Но сильно сомневаюсь, что ломать женщине пальцы было такой большой необходимостью.
Я никак не отставал. Кто-нибудь сказал бы, что мое поведение было по меньшей мере глупым. Ганс бы точно осуждал меня сейчас. Я настраивал против себя человека, с которым мне придется воевать бок о бок совсем скоро. Нагло подрывал субординацию.
— Я же сказал про необходимую ответственность. Наш противник не чурается подлости, и раз так — нам придется приспособиться, — гауптман продолжал свои умозаключения. — Да, и тогда мы должны его напугать, впечатлить. Страх это первобытное чувство.
На моем лице не дрогнул и мускул. Я не знал, откуда во мне взялось столько уверенности. Или, возможно, это была не сколько уверенность, столько усталость от всего происходившего. Видать, я и правда хреновый солдат, и оказался не готов к этой гимнастике для совести.
Гауптман встал; я видел как он нервно сглотнул, как дернулся его кадык. Он произнес:
— Мы обсудили все, что касается дела. Можете идти, оберлейтенант.
Я пожал плечами и вышел из штаба. Наш диалог по существу ничем не закончился; повлиял ли я на что-то? Точно нет.
Выйдя на воздух, я отошел и достал сигареты. Хотелось немного перевести дух. Но в импровизированной солдатской курилке я оказался не один: на ящике сидел тот самый фельдфебель со шрамом на лице.
Он обернулся ко мне:
— Не найдется закурить?
— Нынче фельдфебели стреляют сигареты у офицеров, или таковы местные порядки?
В моем голосе прозвучала усмешка. Я всегда делился куревом, даже если у меня оставалось последнее — таков был негласный кодекс курильщиков. Никогда не следовало забывать, что в следующий раз я и сам могу оказаться тем, кто спросит закурить.
— У Вольфганга отвратительные сигареты. Я даже не уверен, что там табак. Готов поспорить, что они женские, — прохрипел фельдфебель.
— И так и подумал, — ответил я.
Фельдфебель встал, и у меня появилась возможность рассмотреть его совсем близко при дневном свете. Я посмотрел на лицо этого человека. В отличие от растерянного взгляда гауптмана, глаза его верного подчиненного были будто мертвецкими. Мне захотелось отвернуться.
Он относился к тому типу людей, которые пугали меня уже по-настоящему. Которые не знали сомнения. Те, чьими руками удобнее всего орудовать. Словно от человека тут осталась только внешняя оболочка.
Я протянул фельдфебелю свой портсигар. Выбрав, он присел обратно.
Мы молча курили. Моя сигарета уже дотлевала, когда он произнес:
— Я вспомнил тебя, оберлейтенант. Ты тогда приходил вместе с вашим гауптманом, в начале сентября, в наш штаб.
— Да...
Хотя я и был тогда рад внезапному подарку в виде французского коньяка, но сама встреча, хорошо отложившаяся в памяти, была не из приятных. Почти на физическом уровне я ощущал напряжение. Я чувствовал, как было некомфортно Гансу, и что фон Штерн тоже это понимал — и был только рад. Тогда его трюк со страхом сработал значительно лучше.
— На этот раз ты вместо гауптмана, я прав?
Я обернулся к собеседнику; тот будто не обращал на меня внимания, все продолжая смотреть вперед себя. Меня это даже обрадовало: не хотелось лишний раз пересекаться с ним взглядами.
Я затянулся последний раз, докуривая свою сигарету, и ответил:
— Да, теперь так. Того, кто занимал эту должность до меня, убили. Но не думаю, что удивил этой историей.
— Хм! Но тот гауптман был жив, когда я последний раз его видел, хоть и ранен.
У меня перехватило дыхание. Фельдфебель был свидетелем того, что произошло с Гансом. Да, мне уже рассказали, что мой друг был подбит на своем танке; сказали даже, где это произошло. Но этого было ничтожно мало, и я готов был цепляться за любую крупицу информации.
— Да, того гауптмана, моего друга, действительно ранило, но сам я этого не видел, — ответил я; мой голос еле слышно дрогнул.
— Мой взвод был тогда рядом. Я видел, как его танк подбили.
Фельдфебель кинул окурок на землю и затоптал его каблуком. Он взглянул на меня и продолжил:
— Я был одним из тех, кто оказался ближе всего. Сначала решил, что это с концами — но верхний люк открылся, из него вывалилось тело и смогло перекатиться на обратную сторону, за танк. Хотя русские успели несколько раз стрельнуть. Любимое их дело: расстреливать экипажи. Хорошо, что твоему другу хватило ума падать на другую сторону.
Во мне все сжалось. Я представил картину, описанную фельдфебелем.
— Я смог добежать до танка и оттащить гауптмана. Наши санитары оказали помощь, пока за ним не прибыли для эвакуации в тыл. Я передал его документы штабарцу, прибывшему от танковой дивизии. Что там было дальше, понятия не имею. По вашим словам, оберлейтенант, я решил, что он все же погиб? До лазарета тоже еще добраться надо.
Во мне моментально исчез страх к фельдфебелю. Я был просто рад узнать хотя бы это, хотя бы чуть-чуть. Да, я не услышал ничего принципиально нового. Все ещё совершенно понятия не имел, что происходило с Гансом, после его попадания в руки медиков. Но даже так, я был благодарен.
— В каком состоянии был гауптман? — напоследок спросил я; мне хотелось вытянуть еще чуть-чуть информации из моего собеседника.
— Черт, ты думаешь, я помню такие подробности?! Я вижу подобное почти каждый день, как кому-то что-нибудь отрывает, простреливает и тому подобное.
Фельдфебель терял терпение. Он уже давно собирался идти, но все же добавил:
— Я уже не помню всего, но пока нес его, весь мой воротник пропитался кровью — она натекла мне за шиворот. По всей видимости, осколки.
Я не успел даже поблагодарить фельдфебеля, как он ушел. Хотя я и не был уверен, что ему вообще нужна моя благодарность.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!