Глава 3
16 апреля 2021, 16:50Спустя несколько дней Соломон принимает решение позвонить старому знакомому — Карстену Вайнгертнеру. Этот пожилой психотерапевт был первым человеком, которому Соломон рассказал о своей тоске по родине, о неуверенности в себе, о том, что он, наверное, никогда не сможет говорить по-немецки так, чтобы не вызывать у людей резкое желание перейти на английский. Карстен Вайнгертнер слушал его внимательно. Смотря из глубин просторного кожаного кресла, он понимающе кивал, давал возможность спокойно договорить до конца рваные, грамматически неверные предложения, и что-то в его мудром, обрамленном очками взгляде говорило, что он точно не перейдет на английский. За это Соломон так любил встречи с Вайнгертнером — они заставляли его поверить, что он все-таки лингвистически не безнадежен. Позже Соломон узнал, что Вайнгертнер учился в ГДР и просто не знал английского на таком уровне, чтобы свободно проводить на нем когнитивно-поведенческую терапию.
Вайнгертнер спокойно, можно сказать, безмятежно слушал все, что ему говорили; перед тем, как ответить, он тоже давал себе время поразмыслить. Он не походил на тех более молодых, практически агрессивных психологов, которые всеми правдами и неправдами пытались вытащить из Соломона причины его неловкости, начинали искать проблемы в детстве и настоятельно рекомендовали попробовать психоанализ, в действенность которого он не верил и к которому был не готов.
Вайнгертнер просил Соломона писать дневник мыслей, и Соломон, желая облегчить терапевту чтение, часами просиживал со словарем, составляя прилично выглядящий немецкий текст. При этом он волей-неволей неотрывно смотрел на свои облеченные в слова раздумья, возвращаясь к ним много раз: “я скучаю по родителям”, “я не скучаю по родителям”, “я чувствую себя чужим”, “я везде чувствую себя чужим”. Соломон уже знал, что он слишком часто начинает новые дела и тут же их бросает, что ему не хватает терпения довести идею до реализации, что он, только начав учиться на факультете изобразительного искусства, уже боится не справиться и уйти. Эстетика и философия вызывают у него ужас, но не потому что ему не нравится предмет, а потому что с немецким у него возникают сложности уже на этапе вокзальных вывесок.
Вайнгертнер предлагает Соломону начать с одного крошечного проекта, который потребует от него совсем немного усилий, но довести его до конца и принести на сеанс, потому что ему интересно, чем студенты занимаются в Академии Искусств. Соломон тогда рисует по памяти портрет самого Вайнгертнера, призывая все свое пространственное мышление для того, чтобы как можно точнее передать пропорции. Потом он обрабатывает рисунок в фотошопе, добиваясь такого хорошего свето-теневого взаимодействия, что изображение выглядит почти как старая фотография. Соломон приносит ее на прием, и ему приятно видеть, как Вайнгертнер на секунду застывает, наверное, спрашивая себя, что это за как две капли воды похожий на него человек. Это самая первая имитация Соломона, которая ему удается. Из нее он потом он будет черпать идеи для лесных и молельных комнат.
За год терапии Соломон начинает смелее выражать себя, носит ту одежду, что ему нравится, а не ту, в которой проще всего слиться с толпой, берется за новые проекты. Готовясь к последней сессии с Вайнгертнером, Соломон пишет в дневник мыслей целую новеллу на немецком и понимает, что ни разу не посмотрел в словарь. Ему немного смешно, когда он, стараясь не горбиться, сидит в кресле напротив Вайнгертнера и смотрит в его понимающие, безмятежные глаза.
Вайнгертнер тут же узнает его, хотя с момента их последнего разговора прошло десять лет. “Доброе утро, герр Крон, — так привычно говорит он, как будто последний день терапии был неделю назад. — Конечно, я вас помню”. Соломон садится на стул в мастерской, пробегает взглядом по выцветшим наброскам музейных зданий на Шпреинзель. Ему необходимо собраться с мыслями, потому что предстоит серьезный разговор.
— Я хочу узнать, что мне делать, — начинает он. — Один из членов моей семьи страдает от депрессии и, возможно, тревожного расстройства, а также от расстройства пищевого поведения. Я могу направить этого человека к вам?
— Откуда вам известны диагнозы, герр Крон? — раздается в трубке спокойный голос Вайнгертнера. — Вы поставили их сами?
— Да, потому что этот человек не готов идти к специалисту.
— Этот человек знает, что вы сейчас мне звоните?
Соломон хочет по привычке взять себя за бороду, как делает всегда, когда нервничает, но тут же вспоминает, что у него больше нет бороды.
— Нет.
— Я могу предложить этому человеку терапию, но вы же понимаете, что потенциальный клиент должен сам этого хотеть.
— Я понимаю. Но если вы скажете, что у вас есть свободное место, у меня будет больше шансов уговорить этого человека.
Если Ариана и вообще соберется идти к психологу, то разве что к тому, которого кто-нибудь из них знает лично. Это даст ему небольшой кредит доверия, потому что Ариана никогда не будет рассказывать о своих проблемах незнакомцу.
— В таком случае могу вас заверить, герр Крон, что я готов принять члена вашей семьи, когда он сам выразит такое желание. Если ваши слова подтвердятся и помощь действительно необходима, терапию оплатит страховая компания.
— Спасибо, — только и может сказать Соломон.
— Хорошего вам дня, герр Крон, и да, — на прощание добавляет Карстен Вайнгертнер, — вы замечательно говорите по-немецки.
—*—
В феврале Ариана сопровождает старшие классы гимназии Бельвиц в замок Реднитцертурм на неделю мастер-классов. Замок уже давно переделан в молодежный хостел, где на зимних каникулах собираются школьники из разных земель, чтобы совместно исследовать почву для занятий по химии или репетировать мюзиклы для итогового концерта в школе. В этот раз инициативные преподаватели музыки со всей Германии объединились, чтобы предложить ученикам самое лучшее — курс импровизации скрипучей дверью и ложками, курс изготовления музыкальных инструментов из подручных средств, вокальная импровизация в стиле позднего Ренессанса. К последнему у Арианы очень много вопросов, и она рада, что ей не нужно проводить импровизацию в стиле Ренессанса с диковатыми, проходящими через пубертат старшеклассниками, у половины из которых еще не закончил ломаться голос.
Сама Ариана ответственна только за две репетиции, и этого ей уже более чем достаточно, потому что у нее нет ни сил, ни спокойствия духа. Она выходит из автобуса во внутренний дворик замка, над ней — серебристое небо февральской Тюрингии, и она видит, как ее рука непроизвольно дрожит. В автобусе Ариана задремала, хотя заставляла себя не спать, и ей тут же пришли видения — заброшенные здания, пол, трескающийся под ногами, отец, смотрящий на нее с другой стороны улицы, а потом следующий за ней до самого дома. Ариана резко поднимает голову. Нет, на другой стороне внутреннего дворика никого нет. Конечно, там никого и не может быть, кроме разминающих ноги школьников, что ее отцу делать здесь, в замке? Дурацкая мысль. “Успокойся, — говорит себе Ариана, — забудь на неделю обо всем, что не относится к работе”.
Но она не может забыть, как они простились с Соломоном. Они опять отдалились. Соломон подходил к ней ежедневно и предлагал помощь, а Ариана просто не могла объяснить ему, что не понимает, как выразить словами тяжесть на душе. Она просто знает, что ей плохо, что от беспокойства у нее болит живот, что ее словно преследует невидимый монстр, который питается ее энергией, и эта боль мешает есть, спать и жить. Больше всего на свете Ариана хочет, чтобы Соломон был счастлив, но сейчас ей не хватает ни силы воли, ни мужества, чтобы быть ответственной за его счастье. Она знает, что согласилась быть с ним честной в тот момент, когда он предложил ей жить вместе, и она ответила ему согласием, но тогда она не знала, что будет чувствовать сейчас. А сейчас она хочет лечь в постель, забаррикадировать пространство вокруг кирпичами и вместе со всей этой конструкцией подняться в никуда.
Она вспоминает ночь в съемной квартире Соломона в далекие студенческие годы. На полу — планшеты с кучей налепленной на них невнятной массы из полимерной глины. Сверху — блестящий диско-пиджак Соломона и ремень его брюк. Ариана смотрит на пятнистый от облезшей краски потолок. Ее тело чувствует себя усталым и удовлетворенным, но внутри она настолько полна энергии, что, кажется, готова покорить весь мир. Ей не хочется спать, ей хочется встать и танцевать под Леонарда Коэна, все еще тихо доносящегося из колонок. Соломон лежит рядом. Когда он смотрит на нее, его глаза блестят в тусклом освещении ночника. “Ариана, — говорит он ей на смеси двух языков. — Если ты решишь выйти за меня замуж, я сделаю все, что ты захочешь”. “Немного рановато для этого, не находишь?” — смеясь, спрашивает Ариана, но внутри ей не так уж и смешно. “Я серьезно. Я сделаю все, что угодно”. “Было бы неплохо, — отвечает Ариана, — если бы в нашей будущей квартире ты мыл унитаз. Я ненавижу мыть унитаз”. “Конечно, — пылко заверяет ее Соломон, — конечно, я буду мыть унитаз, пока смерть не разлучит меня с ним”. И в тот момент Ариана знает, что скоро ее влюбленность станет любовью, потому что Соломон заставляет ее смеяться, и потому что он заботится о ней. И она готова заботиться о нем в ответ.
Этой энергии больше нет. Дирижерская палочка Арианы лежит в сломанном футляре среди учебного хлама в шкафу, фортепиано покрыто пылью, потому что на нем не играют. “Когда же начался этот спад? — думает Ариана, идя в толпе учеников и педагогов через очаровательный внутренний дворик к зданию, построенному в тринадцатом веке. — Когда все пошло наперекосяк?” Она прослеживает всю свою биографию с того момента, когда, закончив школу, в восемнадцать уехала из отчего дома. Вот первые годы, проведенные с друзьями на вечеринках и репетициях. Вот она дирижирует свою первую симфонию, вот получает первый гонорар. Вот она руководит постановкой двух опер, и каждое утро ей кажется, что она может абсолютно все. Вот она видит высокого, неповоротливого и немного нелюдимого мужчину, и уже через месяц этот мужчина становится ее лучшим другом, а потом и любовником.
Она помнит, как однажды, проснувшись раньше Соломона, она смотрит на его неказистое даже во сне лицо, лицо, которое она хочет поцеловать, на его большой и резко очерченный, как обломок скалы, нос, на его густую и жесткую копну смоляных волос, и вспоминает тетрадки времен Третьего Рейха с карикатурным изображением евреев, и ей мучительно больно, потому что с этого момента у нее нет родителей. Тех родителей, которые, может быть, и не давали ей большой любви, но которых ей самой не удастся забыть. Других у нее нет. Ее отец — бледный, безукоризненно аккуратный человек, предпочитающий не выражать эмоций. Ее мать, тихая, немногословная — одна сплошная тайна — встречающая гробовым молчанием всех мальчиков Арианы, даже если они считались достойными. Она говорила Ариане, что ей стоит быть более старомодной, думать о будущем и не устраивать в своей комнате проходной двор — достаточно очевидный эвфемизм. Ариана не раз думала, что даже ее женственность пытаются отнять, хотят видеть ее монахиней, молельщицей культа бестелесной жизни.
Эти серьезные, неулыбчивые люди жили в голове Арианы, пока там не появился Соломон Крон. И тогда им пришлось потесниться, а позже и вовсе уйти — в тот момент, когда они столкнулись в реальной жизни, и она была вынуждена принять решение. Соломон поставил ее перед этим выбором. И Ариана выбрала его. После этого она закончила Академию, получила квалификацию педагога и последовательно перестала аккомпанировать, руководить оркестром и выступать.
В первый день в Реднитцертурм проходит хоровой семинар, где долговязые подростки неловко пытаются дирижировать немецкие народные песни. Ариана помогает руководителю, забрав половину детей в соседний зал, чтобы пройти с каждым из них “Фульского короля”. Потом репетирует сводный хор и Ариану просят позаниматься с мужскими голосами, то есть с тенорами, половину из которых нужно заставить петь бас. После обеда дети помладше учат канон, маршируя и сопровождая каждую фразу особыми жестами. На протяжении всего дня для Арианы находится работа. Она забывается в ней. Но ночью, когда она поднимается по винтовой лестнице в комнату педагогов и ложится в кровать, тревога возвращается. Ариана долго не может уснуть, а когда засыпает, то ей снится пасторский дом.
—*—
“сон — шестой —
Я иду по коридору. Впереди свет. Я держу что-то в руках. Это ребенок. Как материнская скульптура Божьей матери с младенцем, я стою, прижимая к груди маленький сверток, и восходящее солнце ползет бледными лучами навстречу мне. Я дохожу до лестничной площадки, становлюсь на край. Ограждение лестницы отогнуто вбок. Всего один шаг — и можно прыгнуть. Я стою, смотрю через разбитые окна наружу. Там — кладбище, там хорошо, там спокойно. Но я не одна, я держу ребенка. Я размышляю: прыгать с ним или все-таки пожалеть? Я спрыгну. Всего один шаг.
— Ариана, — зовут меня из-за спины.
Поворачиваю голову. В конце коридора, выйдя из моей детской спальни, стоит Соломон. Он одет во все белое. Хотя его волосы отросли, они собираются в кудри, поэтому кажется, что он по-прежнему коротко стрижен. Я смотрю на его босые ступни, на его некрасивое, но дорогое мне лицо, на его большие грубые ладони.
— Что ты тут делаешь, Соломон?
— Я слышал твои шаги. Не шевелись.
Внезапно я вижу, что он пытается подавить страх. Он боится, что я прыгну вместе с ребенком.
— Я должна спрыгнуть, Соломон. Мне это нужно.
— Падение — не выход, — говорит он и медленно идет ко мне.
— Я не знаю другого выхода.
— Отдай мне ребенка.
Я начинаю на него злиться.
— Так ты уговариваешь меня только ради ребенка?
— Ариана, ребенок — это и есть ты.
Ладонь Соломона касается моего плеча. Я дергаюсь, падаю и — просыпаюсь”.
—*—
Ариана почти не помнит своего сна. Зато когда она, изможденная и не выспавшаяся, наливает себе на шведском столе кофе, то видит над подносом с колбасками человека, которого она тут совсем не ожидает встретить — Эндрю Толя, свою бывшую первую скрипку. Эндрю, такой же нервный и субтильный, и в таких же круглых очках, что и раньше, накладывает себе целую тарелку ветчины, сыра, масла и поджаренного хлеба. Он поднимает голову от созерцания еды, смотрит на Ариану и — не узнает ее. Ариана негромко зовет его по имени.
— Боже мой, это ты, — реагирует Эндрю, чуть не уронив поднос. — Понятия не имел, что ты здесь.
— Я тоже тебя тут не ждала.
— Ты откуда?
— Я из гимназии Бельвиц. А ты?
— Я теперь работаю в Мюнхене в оркестре. Провожу здесь скрипичный мастер-класс.
Эндрю машет рукой в сторону своего стола, Ариана подсаживается к нему и около получаса они обсуждают работу, жизнь и студенческие годы, когда Эндрю был концертмейстером в оркестрах Арианы. Эндрю женился — на русской женщине по имени Татьяна — получил работу в Мюнхенском филармоническом, и теперь наслаждается одновременно стрессом и удовольствием от пребывания на столь высокой должности.
— Я не узнал тебя, — осторожно говорит Эндрю, — потому что ты сильно изменилась.
— Можешь сказать прямо, я потеряла много веса.
— Ты здорова? — еще осторожнее спрашивает он.
Эндрю, наверное, решил, что у нее рак, и теперь пытается этично докопаться до истины. Ариана рассеивает его подозрения, говоря, что полностью здорова, но из-за нагрузки на работе утомлена.
— Не удивлен, — соглашается он, — я тут только второй день, а уже повеситься хочется от этого шума. Но это между нами.
Ариана кивает. Она расспрашивает его об оркестре, о работе с Гергиевым, о климате во время репетиций. Эндрю, помолчав, называет климат не самым здоровым. Это естественно — профессиональные оркестры как соревновательный спорт, туда тяжело попасть и так же тяжело уйти оттуда с неиспорченной психикой. От одних мыслей о враждебности друг к другу в высшей дирижерской лиге у Арианы кружится голова.
— А ты что, все еще живешь с тем американцем? — спрашивает Эндрю, вгрызаясь в колбаску.
— С Соломоном. Да.
— И как ваши дела?
— Хорошо.
“Хорошо, — думает Ариана, — хотя мои собственные дела совсем не хороши”. Но она не скажет этого вслух.
— А как твоя работа с оркестром?
— Я ее завершила.
— Из-за чего?
— Наверное, знала, что не смогу. В этой работе нет уверенности в завтрашнем дне. Кто-то должен получать деньги, чтобы платить за квартиру, а Соломон работает за гонорар и может неделями трудиться бесплатно. Или, как он это называет, “для портфолио”.
— Да, быть свободным художником не самое выгодное дело.
— Как и свободным музыкантом.
— Верно. То есть ты довольна своим выбором?
— Думаю, да. Это было самое лучшее решение, учитывая все плюсы и минусы.
Ариана пьет кофе. Эндрю удивленно смотрит на одинокий тост с сыром на ее тарелке, но для Арианы даже этот тост — испытание силы воли. Она откусывает кусочек и глотает, отслеживает его медленный путь по пищеводу вниз. Ей почти больно, когда тост проходит в желудок.
После завтрака они расходятся по своим делам, но в следующие дни продолжают то и дело сталкиваться друг с другом на собрании и в столовой. Постоянное общение с коллегами и учениками отвлекает Ариану, но одновременно и отдаляет от себя самой, приводит к тому, что с каждым новым утром она просыпается с все большим отчуждением. Ей требуется время, чтобы вспомнить, кто она и где она, и что она вообще по этому поводу чувствует. Самое плохое, что она не чувствует ничего, только отупляющее равнодушие. Разговор с Эндрю приводит к тому, что она начинает постоянно задавать себе вопрос, а было ли правильным решение, принятое в прошлом. Не стоило ли остаться в профессии, жить впроголодь, зато с надеждой на яркое будущее. Или не яркое, но это и не важно. Надежда сама по себе — это тот приз, ради которого многие всю жизнь терпят лишения. Но Ариана решила вести себя по-взрослому. Она хотела быть уверенной в завтрашнем дне и знать, что, несмотря на финансовые взлеты и падения Соломона, у них всегда будут деньги. Ариана выбрала реальность, а не фантазии. Семью, а не карьеру. И теперь ей кажется, что она сожалеет об этом.
Она приезжает домой со слабой надеждой, что ей станет веселее в родных стенах. Отчасти так и происходит — она проходит через квартиру, заглядывая в каждую комнату, и начинает немного узнавать себя, свою личность через знакомые ей предметы. В шкафу висят ее платья вперемешку с костюмами Соломона, на внутренней дверце приклеен старый рисованный плакат вечера песен. Ее элегантные туфли лежат в куче разноцветных мужских ботинок, в углу стоит плотно набитая папка А1. Ариане интересно взглянуть, над чем сейчас работает Соломон, и она заходит в мастерскую. Но там ничего нет — ни эскизов, ни ноутбука. Наверное, Соломон трудится над диссертацией в Академии. Уже собираясь выходить, Ариана видит на мольберте краешек карандашного наброска. Почти автоматически она протягивает руку и вытаскивает его. Это ее портрет. Такой старый, что бумага уже немного пожелтела. На портрете она сидит в кресле, изогнувшись и откинувшись назад, голова повернута в три четверти. По идее, она должна смотреть на источник света — может быть, окно, — вот только лицо у нее закрашено красной краской. Красная линия бежит через живот вниз до самого лобка. В этом нет ничего особенного, просто неудачный эскиз, но Ариану передергивает от отвращения к персонажу портрета.
Вечером приходит Соломон. Его сумка забита книгами, он говорит, что просидел весь день в библиотеке, читая исследования о психологии искусства. “Я хочу использовать это для моей докторской, — беспечно делится он, роняя сумку на пол и снимая ботинки. — Я думаю, это невероятно увлекательно. Правда, тяжело найти исследования, посвященные исключительно анализу психологических реакций на какой-нибудь перформанс. В основном просто описываются проекты, и это здорово, но для моей диссертации немного бесполезно”. Он продолжает болтать в том же духе, вешая пальто на крючок и моя руки, вынимает из холодильника пластиковые контейнеры с овощами и сгружает их в раковину. “А у тебя как дела? — говорит Соломон как бы между делом, закатывая рукава рубашки и начиная мыть овощи. — Включи, пожалуйста, духовку, я хочу запечь мясо. И посмотри, какой красивый палевый цвет у этой цветной капусты”.
— Меня не было целую неделю, — говорит Ариана, — и это все, что ты можешь мне сказать?
— Ты о чем?
— Ты мне рассказываешь о своем проекте, хотя знаешь, что я только что неделю провела в школьном аду, и тебе даже неинтересно, как у меня дела.
— Я же спросил, как у тебя дела.
— Извини, если я неправа, но мне показалось, что тебе больше нравится говорить о собственных делах.
— А что я еще могу тебе сказать? — отвечает Соломон, и его акцент становится резче. — Ты же меня не слушаешь. Всегда делаешь то, что тебе хочется. Я тебя спрашивал, как ты себя чувствуешь, я тебя спрашивал, как тебе помочь, и ты мне все время отвечаешь, что у тебя все хорошо. Или что я все равно не смогу понять. Или что я все равно не смогу помочь, а значит, и понимать не обязательно. Ты со мной почти не разговариваешь. Но, Ариана, я не могу читать мысли.
— И что ты мне предлагаешь делать? Может быть, мне успокаивать тебя, когда мне самой плохо? Находить для тебя правильные слова, чтобы ты не горевал в одиночестве?
Ариана понимает, что от злости сейчас сойдет с ума. Ей от этого страшно. Они с Соломоном редко ссорятся, и обычно это никогда не выходит за рамки вежливых дискуссий. Но теперь ей кажется, что она не может больше терпеть. Ей надо высказаться, надо, чтобы ее услышали. Ей надо кричать, взобравшись на крышу. Ей надо сказать ему, что это он виноват в том, что с ней происходит.
— Знаешь, я рад, что ты повышаешь на меня голос, — Соломон вытряхивает мясо на доску. — Это, по крайней мере, говорит, что у тебя еще остались эмоции.
— Не пытайся переводить все в свой любимый аналитический дискурс. Может быть, я просто хочу, чтобы ты накричал на меня в ответ.
— Ариана, ты же знаешь, что я не могу на тебя кричать. Я вообще не могу кричать.
— Зато я могу.
Но она не кричит, голос застревает у нее в глотке и прерывается от гнева и волнения.
— Можешь сказать мне все, что хочешь, — предлагает Соломон.
— Тогда я скажу тебе, что сейчас чувствую к тебе ненависть.
Соломон выдыхает. Он не поворачивается.
— За что?
— За то что из-за тебя я потеряла своих родителей. Свое призвание. Предпочла работе мечты хороший секс. Я ненавижу тебя.
— Почему из-за меня?
— Потому что ты заставил меня познакомить тебя с родителями, хотя я предупреждала, что они тебя возненавидят. Неужели ты не понимал, что они откажутся от меня?
— Нет, не понимал.
— И неужели ты не понимаешь, что, пока ты занимаешься чем хочешь, я вынуждена работать в школе, потому что хоть кто-то из нас должен иметь постоянную работу?
— Я думал, тебе нравится работать в школе, — растерянно отвечает он.
— Нет, — выплевывает Ариана. — Мне не нравится. Мне ничего из этого не нравится.
Соломон все еще не шевелится. Его ладони лежат поверх куска курицы. Но в том, как опускаются его плечи, Ариане видится облегчение.
— Чему ты радуешься, Соломон? Может быть, ты рад, что я тебя ненавижу? Может, тебя это заводит?
— Я рад, что ты мне честно обо всем сказала. Когда ты молчишь, я тоже начинаю себя ненавидеть.
— С чего тебе себя ненавидеть, у тебя все в порядке.
— Может быть, тебя удивит это, но я ненавижу себя, потому что моей женщине плохо, а я не могу помочь.
Ариана закрывает глаза. Ей хочется выплеснуть злость, почувствовать хоть что-нибудь — пусть это будет боль — и она со всей силы бьет кулаком по мраморной столешнице. Сотрясение, похожее на озноб, простреливает руку до самого плеча. Несколько секунд она стоит на месте, не в силах воспринимать мир из-за цветных пятен под веками, но вскоре острая боль затухает.
— Можешь и меня побить, — Соломон откладывает курицу и моет руки. — Если тебе от этого станет легче.
Но Ариана, конечно, не может ударить его. Или все-таки может? Ей нужно, необходимо показать свою злость. Как будто только так она валидирует свои чувства. Только так, стоя на крыше, сможет криком заставить прохожих поднять глаза.
— Да, я хотела бы тебя ударить.
Соломон вытирает руки полотенцем, подходит и смотрит на нее сверху вниз.
— Наклонись, — говорит Ариана.
Она поднимает руку, чтобы ударить его по щеке, но в последний момент понимает, что не может, и вместо удара целует его в губы. Они на вкус как соль. Кажется, она плачет. Ее трясет, и Соломон обнимает ее, прижимает к себе и держит, пока ее мышцы снова не поддаются контролю.
— Прости меня, — просит Ариана. — Пожалуйста, прости.
Соломон говорит, что ей не за что извиняться. Что ему очень жаль, что она так плохо себя чувствует.
— Ты не понимаешь, я сказала тебе, что я тебя ненавижу, но на самом деле это не так. Как я могу тебя ненавидеть. На самом деле я ненавижу саму себя.
— Мне очень жаль.
— И ты ни в чем не виноват, я сама сделала свой выбор.
— Это правда, — эхом повторяет ее слова Соломон. — Ты сама сделала свой выбор.
— Я сама захотела отвезти тебя к родителям. Хотела, чтобы они приняли тебя, чтобы ты им понравился. Чтобы отец говорил с тобой на равных. Чтобы они любили тебя так же, как твои родители — меня. Но я сама себя обманула. Этого… этого никогда не могло произойти.
Слезы катятся по щекам Арианы. Она только сейчас понимает, что знала обо всем с самого начала. Но ей до боли хотелось быть частью общности, и она пыталась верить в семейную сказку до конца. Потому что надежда позволяет сохранять то, что уже давно исчезло. Соломон просто обнимает ее, дает ей на размышления столько времени, сколько необходимо, хотя ему, наверное, уже давно хотелось бы поставить мясо в духовку. Ариана касается его рубашки, берет в пальцы плотный хлопковый материал, и это ощущение помогает ей снова ощутить себя в настоящем времени.
— Как ты думаешь, — говорит она, — я теперь всю жизнь буду страдать по тому, что упустила свой шанс выйти на большую сцену?
— Я думаю, — Соломон медлит, — что ты пока еще ничего не упустила. И всегда сможешь заняться чем угодно, если у тебя будет на то желание.
— Ты просто не знаешь, какая там конкуренция.
— Может быть. Вообще, — он вдыхает поглубже, — я хотел поговорить с тобой кое о чем. Я звонил своему психотерапевту.
— Говорил обо мне?
— Да. Он сказал, он мог бы тебя принять.
— Ты рассказал все? — Ариане снова становится не по себе. — О том, что я не в порядке?
— Без подробностей. Я думаю, ты должна будешь сама рассказать ему то, что считаешь нужным.
— Я никому ничего не расскажу, — устало шепчет Ариана. — Я даже тебе не все могу рассказать.
— Возможно, ты как раз наоборот сможешь открыться терапевту. Исследования показывают, что человек больше склонен доверять тайны посторонним людям, воспринимая их как несущественных. Кроме того, это специалист, которому платят за то, чтобы он тебя слушал.
— Мне кажется, я скоро больше слышать не смогу слово “исследования” из твоих уст. И потом, Соломон, этот человек не совсем посторонний. Он твой бывший терапевт, он тебя знает.
— Он меня видел последний раз десять лет назад.
— Все равно.
— Нет, он меня совсем не помнит. Помимо этого существует врачебная тайна, так что тебе не стоит волноваться. Это останется между вами.
Ариана готова сдаться. Ей нужна помощь, нужно с кем-нибудь поговорить. Ей плохо, очень плохо и она больше не хочет срываться на Соломоне. Она соглашается на первый сеанс с неким Вайнгертнером. Соломон благодарит ее, предлагает нарезать помидоры и огурцы треугольниками и кубиками, а сам нарезает лук тонкими кольцами. Он выкладывает овощи в четком порядке, сооружает из кусочков румяного тоста отсеки и заполняет их зеленым горошком. Почти закончив, окидывает взглядом композицию, достает из холодильника желтый перец и аккуратно режет его соломкой. После, затаив дыхание, раскладывает соломку поверх зелени и лука.
— Похоже на Кандинского, — комментирует Ариана.
Соломон улыбается так, как будто она только что сказала ему, что он рисует лучше да Винчи. Пока запекается мясо, они сидят рядом друг с другом и играют в камень-ножницы-бумага. Это заканчивается тем, что Соломон ловит ее ладонь и не хочет отпускать, кладет большой палец на тыльную сторону и гладит. И оттого, что Соломон всегда становится особенно нежным, когда она злится, Ариане еще тяжелее. Она смотрит на него, и видит, что он устал, что его плечи твердые как камень, а голова опущена вниз. “Как я могу позаботиться о нем, — думает Ариана, — если только что сама на него накричала”. Она встает, разминает его шею и плечи, пропускает сквозь пальцы его короткие черные волосы. Соломон выдыхает, опирается на спинку стула и кладет голову в ее руки.
— Ты очень устал.
— Да, чертовски. Шесть часов сегодня просидел в одной позе и перепечатывал тезисы из статей. Завтра у меня встреча с научным руководителем. И я не могу даже вовремя лечь спать, потому что должен доделать эскизы для Хорста.
— Как там называется его опера?
— “Мистерия безумия в лавке дядюшки Антона”.
— Это какая-то оперетта?
— Нет, опера. Хорст сам написал либретто.
— И как либретто?
— Безумное. И визуальные идеи у него тоже безумные. Хочет на сцене настоящий фуникулер. Я ему сказал, что невозможно установить на сцене фуникулер. Тем более на сцене театра, которая вообще не предназначена для оперных постановок. Да еще и с его бюджетом в три копейки, он мне ведь даже ничего не заплатил.
— Так пусть тогда он сам рисует, если знает, как лучше, — Ариана кладет подбородок на голову Соломона. — А ты отправишься со мной спать.
— Не могу, я ему пообещал.
После ужина Соломон уходит в мастерскую. Он говорит, что не будет пить кофе, потому что иначе потом вообще не уснет, берет наушники и прикрывает за собой дверь, и Ариана знает, что он будет сидеть там среди стопок бумаги еще полночи, под кантри и фолк пытаясь придать визуальную форму идеям, противоречащим всем законам здравого смысла. Когда часы показывают два часа ночи, Соломон еще занят работой.
—*—
“сон — седьмой —
Я вхожу в церковь. Горят светильники, звучит орган. Церковь отца. Я иду по центральному нефу от входа к алтарю. Впереди я вижу групповую мизансцену. По центру находится какой-то предмет, слева от него — мои родители. Отец в строгом костюме, мать в бежевой одежде и шляпке стоит по левую сторону от отца. Справа — родители Соломона, его наполовину седой, с нависшими бровями отец и маленького роста мать в светлом платье, усыпанном цветами. По бокам расположились его младшие братья и сестра. Джон, который носит рубашки с длинным рукавом, кипу и пейсы, приложил сложенные ладони к подбородку. Еремайя, лгбт-активист, с рукой в кармане джинсов, застыл, наклонившись над предметом. Близнецы Кэтрин и Теодор, которым всего четырнадцать, висят в динамичных позах бегунов прямо у алтаря — будто бы, догоняя друг друга, они внезапно превратились в камень.
Они все ожидают меня. Я подхожу ближе. Поднявшись по ступенькам, я понимаю, что конструкция посередине — это гроб. В нем, на белой атласной обивке, лежит Соломон. На нем ни пореза, ни царапины, но его лицо воскового цвета. Он мертв. Я касаюсь его груди, и мне кажется, что под его одеждой кроме костей ничего нет — один остов. Я веду рукой вниз, костюм на нем совершенно не заполнен. Когда я снова смотрю на лицо, нет и его — кожа и мышцы усыхают и рассыпаются в порошок, я вижу белую кость черепа. Плоть исчезает, и вот уже передо мной один безликий гигантский скелет. Я отшатываюсь. Мне тяжело дышать. Мои собственные мышцы сковывает спазм, и я не в силах сделать ни шагу назад.
— Помогите мне, — прошу я отца и мать.
Отец моргает, и кожа с его лица просто сползает вниз, как маска. Отпадает и кожа рук, манжеты рубашки окрашиваются гноем. Мать смотрит на меня широко раскрытыми глазами — я сначала думаю, что она изумлена, но потом понимаю, что глазные яблоки не могут поместиться обратно в глазницы, расширяются и выпадают, и вот уже можно видеть, что происходит внутри ее головы. Я поворачиваюсь к родителям Соломона.
— Что тут происходит, Рут? — спрашиваю я маленькую женщину в платье с цветами.
Мать Соломона не отводит от меня грустного взгляда больших карих глаз. Ее волосы выпадают, тело съеживается. Я слышу, как со стуком падает на пол обручальное кольцо с ее пальца. Ее муж, пятидесятилетний Менахем Крон, опадает, сжимается по вертикали и рушится вниз. Джон читает молитву. Еремайя поворачивается ко мне с улыбкой. Я слышу за спиной крики близнецов.
Пожалуйста, заберите меня отсюда, думаю я. Они меня убьют”.
—*—
Соломон падает в постель, когда стрелки часов уже приближаются к половине четвертого. Он умирает от усталости, мышцы болят, как будто все двести тридцать фунтов, что он весит, он проносил целый день на себе. Он забывается дремотой, едва успев откинуть одеяло, лежит в неудобной позе не укрывшись и проваливается в глубокое, блаженно бессмысленное забытье. Через окно в комнату попадает свет фонаря, и этот свет танцует, плывет по темным стенам, взрывается звездным фейерверком, мигает, как рой светлячков. Тихая музыка, похожая на бесконечный григорианский хорал, проходит через голову Соломона, проникает в одно ухо и пронизывает мозг, чтобы осторожно выбраться с противоположной стороны. Качаются качели — раз-два, раз-два. Отец качает маленького Соломона на заднем дворе их дома. “Берегись, — говорит он своему трехлетнему сыну. — Берегись, а то тебя украдут злые создания и ты попадешь в западню”. Скрипят качели. Земля дрожит под Соломоном.
Он резко просыпается. Паря между сном и бодрствованием, Соломон видит силуэт Арианы. Она сидит рядом, положив руку ему на грудь, и ее плечи несколько раз вздрагивают.
— Соломон, — шепотом говорит она, — ты не спишь?
— Теперь не сплю.
— Мне приснился плохой сон.
— Ты вся дрожишь.
— Потому что мне страшно.
Соломон прикрывает веки, пытаясь не заснуть, притягивает Ариану к себе и лежит с ней, слушая тиканье часов. Он видит горячую от солнца баскетбольную площадку. Мяч стучит об асфальт, отскакивая от его руки. Тук, тук, тук. Мерный стук сердца. Солнце в зените. Оранжевый цвет спортивной формы. Он открывает глаза — и смотрит в знакомую ему ночь. Потому что он должен быть здесь.
— Что тебе снилось?
— Что ты умер. Снова. И не только это.
Соломон целует Ариану в щеку. Он сейчас бесполезен, потому что его мозг настолько утомлен, что не может провести никаких взаимосвязей и не может сложить ускользающие мысли в слова. Комната кажется пространством Эшера и одновременно кадром из двухмерного мультфильма. Перспектива искажается. Реальности нет. Ариана снова дрожит, и, желая ее утешить, Соломон бездумно гладит ее по спине, целует лицо и губы, и вскоре видит, что она реагирует на это, отгибает голову назад, подставляя ему шею, и Соломон опускается ниже, прикасается губами к ее ключицам, к тому месту, где находится сердце.
— Давай займемся любовью, Соломон, — говорит ему Ариана, и он видит, как она не хочет отпускать его, как она не хочет оставаться одна.
— Сейчас? — медленно спрашивает он. — Я не уверен, что смогу, я очень устал.
— Пожалуйста.
Соломон моргает, и вот он уже на спине, Ариана смотрит на него сверху вниз.
— Послушай, — она наклоняется к нему, берет в руки его лицо. — Я знаю, что ты устал, но ты мне нужен. Пожалуйста.
— Но тебе только что приснился кошмар, — шепчет Соломон, положив ладонь ей на поясницу. — Ты уверена, что тебе сейчас нужен секс?
— Да. Я хочу знать, что ты со мной, и что ты жив.
Соломон смотрит на нее. Видит плавную линию ее шеи и волосы, длинной волной ниспадающие ей на спину. Он чувствует ее запах, и от нее пахнет чем-то родным и уютным, тем, что ассоциируется у Соломона со словом “любовь”. Хоть он и устал так, что забывает свою фамилию, но он молодой мужчина, и на его бедрах сидит женщина всей его жизни, которая его хочет. Соломон кажется себе устроенным очень примитивно, но все эти раздражители влияют на него в течение минуты, и вот уже мозг отдает его телу одну-единственную команду. Но он все же не уверен, что Ариана понимает, чего хочет. Он знает, что страх иногда так влияет на человека, что тот принимает повышенный адреналин за сексуальное возбуждение. Соломон медленно ведет ладонями поверх тонкой ткани ночной рубашки. Ариана отзывается на прикосновение, берет одну из его ладоней и подносит к губам. Соломон громко выдыхает. Он спускается рукой вниз, осторожно касается пальцами между ее бедер и понимает, что она сильно возбуждена. Он ведет рукой дальше, пока его пальцы не проникают внутрь.
— Ариана, — говорит ей Соломон, потому что в этот момент у него сгорает предохранитель, находящийся между тем, что он думает, и тем, что говорит. — Ариана, я люблю тебя.
Он как будто со стороны слышит свою английскую речь. На секунду он спрашивает себя, понимает ли Ариана по-английски, и силится вспомнить эквивалент этой фразы на других языках. Но Ариана его поняла. Она наклоняется и целует Соломона в лоб, в полуприкрытые веки, в место как раз над верхней губой.
— Покажи мне, как ты меня любишь, — шепчет она ему в ухо.
Соломон переворачивает ее, помогает встать на колени, убирает ее волосы вбок, целует шею и, видя только изящный силуэт ее плечей, ощупью вводит себя в нее. Внутри его головы взрываются фейерверки и летит, сталкиваясь и распадаясь, рой мигающих светлячков. Ариана тихо стонет, а Соломон движется и с каждым разом немного сдвигает ее вперед. Он ни о чем не думает, лишь падает в сонное, бесконечно повторяющееся удовольствие взаимодействия тел, как до этого падал в тяжелый сон. Он прижимает Ариану к себе, вдыхает ее запах и, на короткое время напрягшись до предела, расслабляется, забывает себя и свою жизнь, вздрагивает и дышит одновременно носом и ртом, и тут же опускается на подушки, испытывает что-то похожее на судорогу мозга, отчаянно пытающегося удержать его в реальности, и засыпает.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!