[5] Start Again
29 мая 2025, 17:00 — Ника-сан.
Касамацу зовёт меня ну очень официально. Спасибо, что перестал звать меня по фамилии. Я вздыхаю и откладываю папку на край стола. В воскресенье играем с Сейрин. Значит, как минимум до среды, мне надо подготовить аналитику. То есть, до послезавтра.
В тренерской пахнет деревом, охлаждающим спреем и немного потом. В воздухе висит что-то ещё — ожидание, сдержанная острота, как у нерешённых уравнений перед контрольной. Юкио стоит у белой доски, мяч в его руках кажется естественным, как и тогда. Он крутит его на кончике пальца, пока я не поднимаю глаза.
— Ты задержалась допоздна. Я хотел закрывать зал, но Рёта сказал, что ты ещё не выходила.
— А, да? — и вправду, на часах уже почти половина десятого. — Почему ты так поздно ещё не дома?
— Ника-сан, — повторяет Юкио. — Я просто тренируюсь дополнительно.
— Всем бы твоё трудолюбие, Касамацу-семпай.
— Всем бы твоё усердие, Ника-сан.
— Ничего особенного, — я отмахиваюсь и убираю папку в сумку. — Я просто выполняю свою работу менеджера, не более.
Юкио хмурится — и задумывается.
— Кисе сказал, что ты была его менеджером в Тейко. Это так?
— Ну, раз он так сказал, значит, так оно и было, — но, чувствуя флюиды недовольства от капитана, я говорю дальше. — Да, я была менеджером баскетбольного клуба средней школы Тейко. Вместе с Сацуки-тян.
— Ха, — слишком громкий выдох нарушает тишину, висящую перед этим несколько секунд. — Вот почему…
— Почему я чуть ли не единственная, которая может утихомирить Рёту? Да, может, и из-за этого.
Внутренний контроль Касамацу — одна из главных его черт. Потрясающий уровень самообладания, уверенность не только в себе, но и в людях, которые тренируются вместе с тобой. Жаль, конечно, что они не стали первыми ни на Интерхае, ни на Зимнем Кубке. Хотя, если брать в расчёт переменчивость текущей временной ветки, то всё вероятно. Он смотрит на меня, явно недоумевая, как я смогла предугадать вопрос.
В прошлом времени они стали вторыми на Кубке, проиграв только Ракузан. Сейрин стали четвёртыми, Шутоку третьими. Но есть ли смысл сейчас думать о том, что было тогда? Больше смысла в том, чтобы думать, как изменить судьбу. Значит ли, что в матче против Сейрин, который они выиграли, теперь им нужно проиграть? Рёта не должен выходить в финал. И сердце моё подсказывает, что и на пьедестал вставать ему тоже не следует.
Но сколько боли посеет моё решение? Мало ли плакал Юкио из-за поражения? Морияма? Хаякава? Кобори? А что уж говорить о Рёте? Когда он проиграл Ракузан, он плакал. И мне было так больно, что я не могла даже говорить. И это я ещё не говорю про проигрыш против Дайки и всей Тоо на Интерхай. Там я вообще рыдала вместе с ним, потому что не могла не пропустить его боль через себя.
— Я не совсем понимаю тебя. Но вижу, как Рёта слушает, когда ты говоришь. Это… редкость, как я заметил. Он чаще перебивает, чем слушает. Но не с тобой.
В Юкио всё как по линеечке: сдержанное, собранное, упрямое. Я смотрю на него спокойно. Не потому, что меня это не задело, а потому что привыкла быть на чужой территории. Особенно среди парней, в местах, где решение уже принято за тебя, а ты просто пытаешься вписаться в пространство между стульями и взглядами. Чего только Сейджуро-Император стоит. Благо, со мной его Имперское нутро утихает и мы общаемся почти на равных.
— Я не командую им.
Мой взгляд мечется между папкой, мячом на пальце Юкио и его глазами. На деле же, я просто пытаюсь ровно дышать.
— Вот именно. Ты не командуешь этим придурком. Ты влияешь.
Звучит без раздражения. Факт, похоже. И это — гораздо весомее, чем если бы он сказал это с упрёком. Я понимаю, о чём он. И он тоже понимает.
— Мне не нужно твоё одобрение, Касамацу-семпай. Я делаю это не только ради команды.
— А ради чего?
Я фальшиво улыбаюсь, поднимаюсь, прижимая сумку к груди.
— Хах, Касамацу-семпай, могут же у меня быть свои цели. Всё-таки, это сам Кисе Рёта. Мало ли. Я, как бы так сказать, девушка с характером, как ты отметил. Завтра принесу отчёт. Пока-пока!
Под многозначительно затянувшееся молчание, которое пахнет формулировками, не сказанными вслух, и напряжением, только что растворённым в воздухе, я выныриваю из тренерской. Дверь закрывается за спиной с лёгким щелчком, будто подводя черту под разговором, в котором каждая фраза звучала с прикрытым смыслом. В зале уже чуть тише — мячей не слышно, только гул шагов и чей-то звонкий смешок из раздевалки.
И тут я сталкиваюсь с Мориямой. Он стоит слишком близко и слишком расслабленно, будто пространство вокруг него существует только для того, чтобы демонстрировать, насколько он не спешит. Наклон головы, этот дежурный прищур — словно прицельный взгляд сквозь воображаемые очки.
— Касамацу там, — говорю я, чуть кивнув в сторону двери, из которой только что вышла. Он не спешит идти. Конечно.
— Ника-чан, — фамильярное «чан» из его уст звучит не пошло, не липко, как могло бы, а, скорее, как фирменный штамп. Почти декоративный. И оттого — больше забавный, чем раздражающий. — Тебе очень идёт эта причёска.
Я почти фыркаю. Гулька, торчащая во все стороны, — импровизация на тему «волосы мешают работе». Ладно, честно, у меня просто не хватило сил привести себя в порядок, и я скрутила их одной резинкой, с которой не всё пошло по плану. Но Морияма, наш залитый солнечными бликами Казанова, цепляется за любой повод. Его флирт — это как кофе из автомата: ты заранее знаешь вкус, но иногда всё равно берёшь, чтобы хоть что-то было в руках.
— Спасибо, Морияма-семпай, — отвечаю спокойно, без попытки уйти в сухую вежливость, но и не подыгрывая.
Он, конечно же, не сдаётся.
— Тебя проводить до метро?
О, вот и она — реплика, от которой обычно все глазки становятся больше, и щёки краснеют. Только я не из этого списка. Йошитака, ты ведь знаешь, с кем говоришь, правда?
— Тебя разве Касамацу не ждёт? — бросаю я с ленцой, поворачивая голову.
Он выпрямляется, грудь вперёд, плечи разводит так, будто собирается в следующую секунду спасать Титаник от айсберга.
— Касамацу может и подождать, пока я провожаю красотку до метро.
И вот в тот момент, когда я уже собираюсь как-нибудь лаконично свернуть эту комедию, в поле зрения, словно из ниоткуда, влетает характерная копна золотистых волос. Рёта. Улыбка на лице — натянутая, как леска на лук. Голос — на тон выше обычного.
— Ха-ха, Ни-ччи, я тебя уже заждался! Морияма-семпай, не задерживай Ни-ччи, пожалуйста, а то её родители будут волноваться!
Он не ждёт согласия. Просто берёт меня за запястье и почти выволакивает из зала. Не резко, но с тем настойчивым «не хочу это обсуждать», которое читается даже в ритме шагов. Мы выходим на аллею, усыпанную мелкими листьями, сакура начала уже опадать. Воздух влажный, в нём есть что-то от приближающегося дождя. Я выдёргиваю руку из его хватки и, не скрывая выражения лица, поднимаю бровь.
— И что это было?
— Ну, Ни-ччи, ты просто так задержалась, что я начал переживать. К тому же, уже поздно.
Я прищуриваюсь.
— Да, и это говорит мне человек, который пропустил последнюю электричку до дома. Прямо как вчера.
Он усмехается. Прячет взгляд, почесывает затылок. Голова наклонена набок — как всегда, когда не хочет впрямую отвечать.
— Зато тогда меня приютила милая девушка. Очень добрая. Даже дала мне носки.
— Мои носки были с пингвинами, и ты растянул до двадцать седьмого размера, Рёта.
— Но мне было тепло!
Я закатываю глаза и иду быстрее. Он догоняет в два шага. Секунда молчания. Легкий вздох. И всё вроде как нормально. Всё, кроме его тона. И кроме того, что я до сих пор чувствую тепло от его ладони на своём запястье. Когда мы подходим к станции, надпись на табло уже моргает знакомой фразой: «Последний поезд отправлен». Я поднимаю глаза, медленно выдыхаю и даже не злюсь. На этом этапе своей второй — или какой там по счёту — жизни я уже привыкла: всё будет немного не вовремя.
— Угадаю, — говорю, не глядя. — Ты опять ночуешь у меня.
Рёта делает виноватое лицо.
— Ну а что мне оставалось? Я не хотел тебя одну после тренировки оставлять.
— Щедро. Но у меня в холодильнике только тофу, просроченный йогурт и один печальный помидор.
— Вот и идём в магазин! — радостно подхватывает он. Только этого ждал, засранец!
По дороге до ближайшего круглосуточного мы молчим. Но не из неловкости — просто оба уставшие. День сложился в тонкий рулон где-то за грудиной. Много смеха, много прикосновений, много всего — и не хватает тишины, чтобы это разложить. Мы входим в супермаркет, и я хватаю маленькую тележку с характерным скрипом. Лампы гудят сверху, как в любой нормальной японской бытовой ночи. Рёта тут же отправляется к отделу со снеками — у него это почти инстинкт. Я подхожу к полкам с лапшой, пробегаю взглядом по привычным упаковкам. Мозг автоматически перебирает нужное: рис, яйца, зелёный лук, какой-нибудь простой бульон — что-то согревающее, но быстрое. Подхожу к холодильнику с мясом, вытаскиваю упаковку куриного фарша.
— Что думаешь о матче с Сейрин? — спрашиваю, будто невзначай. Уголком глаза ловлю, как он появляется за моей спиной, с пачкой крекеров и каким-то соком в руках. Гранат? Как символично.
Он хмыкает.
— Хорошая команда. Быстрая. Агрессивная. Координация хромает, но они цепкие.
— А Кагами?
Он поднимает взгляд — чуть медленнее, чем должен. Смотрит на меня с тем выражением, как будто не уверен, насколько серьёзно я спрашиваю.
— Мощный. Не сказать, что утончённый, но интуиция у него зверская. Пробивной тип.
— То есть опасный?
— Все опасны, если не подготовиться. Но если честно, у него есть что-то… ну, такое, звериное. Когда он в игре — будто бы дышит иначе. Хищник. Но пока не научился контролировать всё это.
— Хм.
— Почему спрашиваешь?
— Просто хочу быть готова.
Он кивает, но я вижу — запоминает. Он вообще всё запоминает. Просто делает вид, что не особо придаёт значения. Мы снова идём между полок, я кладу в корзину зелёный лук и яйца, он кидает туда свой гранатовый сок. Подходим к кассе. Свет холодный, руки тянутся к кошелькам синхронно.
— Я заплачу, — он опережает любое моё действие. — Всё равно у меня совесть грызёт за поезд.
— Она у тебя вообще ещё жива?
— Иногда пискнет, когда я ворую твою жвачку.
— А, так вот куда она девается.
Мы выходим на улицу. Ночь уже совсем лёгкая, ветреная. В сумке что-то глухо постукивает — яйца, скорее всего. Внутри тоже что-то подрагивает, но не от холода. Потому что я вижу, как Рёта прячет свою тревогу за шутками. А я — свою тревогу прячу за вопросами. И всё это, по иронии, кажется привычным. Слишком.
Ключ щёлкает в замке около одиннадцати. Под пальцами — знакомая прохлада ручки, под ботинками — знакомый скрип паркета в прихожей. Всё вроде бы привычное, домашнее, но я ловлю себя на мысли, что дом стал другим. Или, скорее, всё возвращается к точке, откуда когда-то всё началось. Рёта первым сбрасывает кроссовки, отряхивает носки и вбегает в квартиру с тем восторгом, как будто возвращается в любимый отель, где он постоянный гость. Я же снимаю обувь тише, захожу с пакетами, и всё-таки не могу не улыбнуться: этот человек — натуральное стихийное бедствие, но в его присутствии даже воздух кажется легче.
— У тебя тут всё как было, — замечает он, оглядываясь. — Даже та табличка с «не входи без чая».
— Она вечная, — говорю, проходя мимо него на кухню. — В смысле, она приклеена двусторонним скотчем и ни разу не отваливалась. Это магия.
Он смеётся, проходит следом, и тут же замирает у входа в кухню. Я слышу, как он втягивает воздух сквозь зубы.
— Ого. Ни-ччи. У тебя… пылесос стоит в центре кухни. Это что, новая дизайнерская задумка?
Я даже не поворачиваюсь.
— Просто не успела убраться. День был длинный.
— Мгм, — он не уточняет, не спрашивает. Но через мгновение — характерный звук: ведро с тряпкой, отодвинутая табуретка, движение веником. Я оборачиваюсь.
Рёта — в полном, сосредоточенном серьёзе — уже скатывает коврик, чтобы протереть пол.
— Что ты делаешь?
— Убираюсь. Что ещё? — он даже не поднимает глаз. — Поздно пылесосить, соседи сбунтуются, а я чувствую себя виноватым за весь день, так что хоть чем-то помогу.
— Это необязательно.
— Может быть. Но я всё равно буду. Только не мешай мне быть полезным, ладно?
Я не спорю. Просто продолжаю разбирать пакеты. На плиту летит кастрюля, яйца, бульон. Что-то простое — домашнее. Мы двигаемся в пределах кухни, как два привычных механизма в одной машине: не задеваем, не толкаемся, не комментируем каждое действие. Он моет полы — и делает это не как герой, а как человек, который помнит, что делал это сотни раз до того. Только не в этой временной ветке. Не в этой квартире. Не здесь. Но всё внутри знает, как двигаться, где трещит пол, где скрипит табурет, и какой тряпкой быстрее собирается пыль у батареи.
И вот я стою у плиты, а он в углу кухни, закатывает рукава выше локтей и — тишина. Только вода в ведре. И его шаги. И то, как ночь закрывает окна отражением нашей кухни, словно говорит: да, это было. Это будет. Это — сейчас. Я аккуратно кладу в кастрюлю курицу, и вдруг слышу его голос.
— Кстати, а где ты хранишь сменные тряпки? Та рвётся.
Я поворачиваюсь. Он стоит, держа влажную ткань в руке, как бы между делом. Его волосы сбились на лоб, нос покраснел от сквозняка, и в глазах — не дурашливость, а что-то тихое, почти упрямое. Я киваю на нижний ящик под мойкой.
— Там. Рядом с пакетами и запасными губками.
Он молча кивает, наклоняется, достаёт. И продолжает. Без просьбы. Без напоминания. Без подыгрывания.
Ужин готов быстро. Простая еда: куриный бульон, рис, немного зелёного лука. Всё не по рецепту, но с точностью до вкуса, который нужен не желудку — голове. Мы едим молча. Не потому что нечего сказать, а потому что внутри много, а слов пока не хватает, чтобы вытащить это наружу. Он сидит на краю дивана, с миской в руках, и выглядит так, будто ему впервые за сутки по-настоящему тепло. Я доедаю первой, отставляю посуду в раковину, вытаскиваю тетрадь. Там домашка — простая, скучная, будничная. Такая, которая должна вернуть тебя в нормальность.
— Ты уже начала? — спрашивает он, дожёвывая последний кусок.
— Почти. Тебе с математикой помочь?
Он встаёт, тянется, зевает — и на ходу отвечает:
— Пожалуйста. Я забыл, как интегралы считаются. Хотя, если честно, я и до этого не особо помнил.
— Нам же не задавали интегралы.
— Да? Ну, видишь, я совсем плох.
Я смеюсь, поджимаю ногу под себя и раскрываю вторую тетрадь. Он садится рядом, но не слишком близко — оставляет пространство. Его тепло ощущается как фон: спокойный, ровный. Он потягивает чай, а я диктую формулу, щёлкая авторучкой.
Потом он говорит:
— Музыку включу? — и, не дождавшись ответа, уже возится с плеером.
Щелчок. Тихий аккорд. Потом второй. Я знаю этот ритм. Слишком хорошо знаю. На фоне — бас, словно из подземки. Гулкий, вязкий. И голос. Мужской. Потом женский. Они звучат, как горящие провода под кожей.
«I see your eyes, I know you see me
You're like a ghost how you're everywhere
I am your demon never leaving
A metal soul of rage and fear»
Я опускаю взгляд в тетрадь. Буквы начинают плыть. Пытаюсь сосредоточиться. На цифрах. На заданиях. На любой конкретике. Потому что это — не конкретно. Потому что это — тот день. То утро после… Голова гудит, как трансформатор под кожей. Пальцы дрожат. Но я держусь. Рёта что-то говорит про параграф в учебнике. Я не слышу. Вижу только, как в середине строки — там, где у меня аккуратный почерк — капает первая слеза. Потом вторая. Чернила расплываются, как будто бумага тоже не выдерживает. Я не шмыгаю носом. Не всхлипываю. Я просто… теку. Как вода из дырявого сосуда, который кто-то держал слишком долго. Молчание между куплетами — оглушающее. Рёта замирает. Я не смотрю, но чувствую, как он поворачивает голову.
— Ни-ччи?
Ничего не отвечаю. Только вытираю щёку ладонью. Неубедительно. Пальцы уже мокрые. Тетрадь испорчена. Всё пропитано этой песней, этой памятью, этим «уже было».
— Ты плачешь?
— Нет.
Глупый ответ. Абсолютно глупый. Как будто можно отрицать то, что уже пропитало страницу. Я закрываю тетрадь, аккуратно, будто не хочу, чтобы слёзы вывалились наружу. Рёта тянется к плееру. Музыка замирает. Остаётся тишина. И тёплая ладонь, которая ложится на мою руку. Не крепко. Не требовательно. Просто — напоминание, что он здесь. Сейчас.
— Прости. Я… просто плохой день. Всё такое дурацкое… и ничего не получается.
Он поднимается с дивана, как только я прикрываю рукой глаза. Не спрашивает, не спрашивает. Просто подходит. Поворачиваю голову — и в следующий момент оказываюсь в воздухе, будто ничего не вешу.
— Ты всё, Ни-ччи, — голос мягкий, но с той интонацией, в которой чувствуется: дальше будет только по его правилам. — На сегодня хватит. Ужином накормлена, домашка залита слезами — всё, ложись.
— Я могу сама, — пытаюсь, вяло, как будто бы из вежливости, но он не слушает.
В пару шагов доносит меня до кровати, аккуратно укладывает на покрывало, словно я не человек, а какая-то хрупкая фигурка из стекла. Плед ложится поверх плеч, руки укрывает молча. Потом выпрямляется и устало тянется к затылку.
— Я уберусь на кухне. Ты — спи. И не вздумай вставать, пока не услышишь утренний кофе.
Он уходит, и я слышу, как в раковине звякает посуда. Потом вода. Потом затихает свет в кухне. Я остаюсь одна. Плед — тяжёлый. Воздух — тяжёлый. Грудь — как закопчённая баночка, в которой держат что-то острое. Я закрываю глаза. И мне снится сон.
Сначала — тепло.
Песок под ногами, вода, прибой.
Он идёт по берегу, босиком. Смеётся. Волосы растрёпаны, на спине — тонкая белая школьная рубашка. Та самая. Та, в которой я впервые заметила, как быстро он растёт. Та, которую он потом так и не забрал после одного из съёмочных дней. Я стирала её сама.
— Ни-ччи! Ты прямо как Солнышко! А ещё ты пахнешь цветущей сакурой, как в тот самый день, что мы познакомились!
Я бегу. Ноги вязнут в песке. Он всё дальше.
— Если бы я только мог, я бы остался. Если бы я только мог, я бы остался, Ни-ччи!
Он поворачивается — и в его глазах нет ничего. Только пустота. На лице — капли крови. На груди медленно распускается кровавая роза. Я тянусь. Я кричу. Мир внутри меня рвётся на части.
— Рёта, нет! Стой! Стой, пожалуйста!
Но его нет.
Его нет даже в моих снах.
Я задыхаюсь. Сбиваюсь на короткое, сдавленное дыхание. Простыня — мокрая, в горле — будто камень.
Поднимаюсь в темноте наощупь. Прохожу по коридору в кухню. Лампочка в вытяжке даёт мягкий свет, не режет глаз. Открываю шкаф. Достаю стакан. Наливаю. Пью. Один. Второй. Третий. Губы дрожат. Руки всё ещё не слушаются. И тут — ощущение взгляда. Поворачиваюсь. Он сидит на краю дивана в своей футболке, босиком, волосы немного растрёпаны.
— Ты шумно дышишь, Ни-ччи, — голос сонный, но осторожный. — Проснулся от звука. Всё в порядке?
Я не отвечаю сразу. Только держу стакан обеими руками. Прямо как за спасательный круг.
— Кошмар, — говорю наконец. Голос хриплый. — Был… странный сон.
— Тот же?
Я поворачиваю голову. Да, с момента возвращения в «начало» меня мучает один и тот же кошмар. Он смотрит на меня — не с подозрением. Скорее, с пониманием. И, может быть, с чем-то ещё, что пугает больше, чем сон.
— Ты всё ещё не рассказываешь. Но я жду, — добавляет он тихо. — Только не молчи так громко. Слышно.
Я ставлю стакан в раковину настолько тихо, что даже стекло не звенит. В груди всё ещё гулкое эхо сна, как будто сердце на минуту превратилось в пустую банку, по которой кто-то постучал изнутри. Я поворачиваюсь к нему, чувствуя, что сказать что-то надо. Слишком многое повисло в воздухе, и оно не рассосётся само.
— Прости, — выдыхаю. — Я… не хотела тебя будить. Это просто… просто мозг работает в фоновом режиме. Сбой сигнала, не обращай внимания.
Он склоняет голову, собирается что-то сказать, но передумывает. Взгляд у него всё ещё сонный, волосы торчат вверх с одного бока, но в этом всём — какая-то странная, упрямая собранность.
— Ты извиняешься за сон? — спрашивает он. — Это как извиняться за дождь.
— Ну, я умею быть социально неадекватной.
— Ты умеешь быть настоящей. Это сложнее.
Пауза. Я отвожу взгляд. Он чешет затылок.
— Хочешь… — начинает он, и я уже жду чего-то неловкого, и оно, конечно же, следует:
— Может, ну его? Спать будешь не одна. Я тут. Как сторож твоего сна. Если что — отгоню призраков. Или хотя бы буду бить подушкой тех, кто лезет.
Я смотрю на него. На брови, которые он поднимает чуть выше нормы, чтобы шутка звучала безобидно. На то, как он теребит край футболки. На всё это его «делаю-вид-что-не-волнуюсь». Я должна сказать «нет». Я должна.
Но не говорю.
— Хорошо.
Он, похоже, не ожидал согласия. Или надеялся, что это будет шутка до конца. Мелькает заминка, но быстро маскируется.
— Тогда я возьму подушку. Одну. И не смей меня пинать, если я случайно развернусь в твою сторону.
— Только если ты захрапишь. Тогда, ну, уж извини, пощады не будет.
— Я не храплю! Я уважаемый человек! Модель, между прочим.
— С громкостью пылесоса.
Он фыркает, но всё равно идёт в комнату, сбивает подушку, устраивается аккуратно — чуть на краю кровати, как будто боится потревожить воздух между нами. Я ложусь на другую сторону. Мы оба смотрим в потолок. Пять секунд. Десять.
— Ну, если что, я лежу здесь как символ стабильности. Как страж. Или как подставка под одеяло.
— Ты скорее как человек, который скоро свалится с кровати, если будешь так держаться за край.
— Это техника. Я всегда сплю с тактической осмотрительностью.
— И при этом ворочаешься, как сэйю на записи боевой сцены.
Он смеётся, приглушённо. А я дышу чуть свободнее. Комната наполняется тишиной. Теплом от двух тел. И ощущением, что иногда «рядом» — это всё, что нужно. Я просыпаюсь не от света — он ещё мягкий, утренний, и занавески держат его с ленивой вежливостью. Не от звуков — в квартире тихо, ни капли не капают, ни чайник не свистит. Я просыпаюсь от ощущения тепла. Сильного, живого, почти стыдного тепла за спиной. Он спит, уткнувшись лбом мне в шею. Рука — на талии. Дыхание — ровное, тяжёлое, сонное. И я — не могу пошевелиться. Не потому что боюсь разбудить его, а потому что всё внутри застыло. Как будто я снова попала туда, откуда всё началось. Но не в той ветке, где был конец, а в той, где всё ещё можно на что-то надеяться.
Тело Рёты тёплое, почти обжигающее сквозь тонкую ткань. Его ладонь сжалась рефлекторно, пальцы едва касаются моего пижамного топа, но этого достаточно, чтобы всё внутри захотелось остановить. Просто остаться здесь. Минуту. Час. День. Жизнь. Я осторожно поворачиваю голову, чтобы посмотреть на часы.
10:47.
Мои глаза расширяются.
— Рёта, — шепчу.
Он бормочет что-то нечленораздельное, вроде «угу».
Я жду три секунды.
— РЁТА.
— А? Что? Я не ел ничего!
— Мы проспали школу.
Он резко садится. Волосы торчат во все стороны, взгляд мутный, на щеке — след от складки простыни.
— ЧЕГО?
— Третий урок уже идёт! — я показываю на часы.
Он смотрит. Потом на меня. Потом снова на часы.
— Мы трупы.
— Причём некрасивые и неумытые.
— Меня выгонят из клуба.
— Меня выгонят из школы.
— Меня не возьмут в модельный бизнес.
— Тебя уже взяли, придурок!
— Меня оттуда выгонят!
— Да меня вместе с тобой турнут!
Он в панике скачет по комнате, натягивает носок на руку, потом осознаёт и меняет тактику. Я пытаюсь найти форму, одновременно умываясь на кухне, потому что ванная уже занята — судя по звукам воды и его воплям.
— Ни-ччи! Где мой второй носок?!
— В духовке, видимо! Я откуда знаю?!
— Почему ты такая практичная и жестокая?!
— Я почти умерла этой ночью от твоего дыхания в шею, имею право быть жёсткой.
— О! Так вот почему ты молчала! Мне снилось, что я ныряю в сакуру!
— Ты ныряешь в проблемы.
Он выскакивает в рубашке, застёгнутой не на те пуговицы, хватается за рюкзак и при этом забывает брюки.
— Рёта! Штаны, БЛИН, ЗАБЫЛ!
— ДА БЛИН.
Мы выбегаем на улицу через десять минут. Носки — разные. Причёски — никакие. Завтрак — одно на двоих яблоко и карамельная конфетка из моей куртки. И смех. Постоянный, тихий, нервный. Такой, который держит на плаву, когда всё кругом падает. Потому что вместе даже опоздание — смешнее, чем страшно.
Пятнадцать минут до школы превращаются в марафон с препятствиями. Мы бежим по переулкам, будто за нами не просто опоздание, а целая армия дисциплинарного комитета с вилами. Я сгребаю волосы в кривой пучок на бегу, Рёта запихивает рубашку в брюки, не глядя, и весь вид его кричит: «Я нарядный, но запыхавшийся».
Когда школа возникает перед нами — белое здание с бесстыдно ровными окнами и раздражающе невозмутимыми стенами — мы уже полуживые. На часах 11:12. Третий урок почти закончился. Официально. Мы. Трупы.
Мы успеваем только отдышаться в вестибюле, как прямо из-под земли возникает строгая преподавательница из канцелярии с лицом, будто она видела Вторую мировую и ещё три дисциплинарных собрания подряд.
— Велкам, — выдыхает Рёта. — Нас ждут.
— Нас сейчас приготовят, — шиплю я, поправляя воротник. — Я слышала, у них в подвале есть специальный котёл для таких, как мы.
— Думаешь, у меня ещё есть шанс откупиться модельной съёмкой?
— Если ты сфоткаешься в форме заключённого, то, возможно.
— Ни-ччи, ты сейчас очень злая.
— Я очень потная. И я не сходила в душ.
И всё было бы не так плохо, если бы нас не провели по главному коридору, где, кажется, решили собраться все, кто был нам знаком. Несколько учеников с классом ниже хихикают, кто-то машет рукой. Я слышу за спиной: «Смотри, это те самые! Кисе и… его девушка? Или нет? Ну она точно из рекламы с «Urban Wings»!» Рёта кивает налево и направо, как принц на параде позора. Я молюсь, чтобы мой пучок не напоминал подгоревший одуванчик. Нас подводят к кабинету директора. За стеклянной дверью — короткий взгляд секретарши и щелчок замка. Нас впускают.
Директор Хираяма — человек, у которого брови строже любых указов, а очки отражают свет так, что видно только собственную вину. Он молчит долго. Смотрит. Мы стоим.
— Великая Тишина, — шепчет Рёта.
— Молчи, пока нас не завернули в калифорнийский ролл, — шепчу я.
— Итак, — начинает Хираяма с ледяной вежливостью. — У нас два ученика с отличной репутацией. Один — ас баскетбольной команды. Вторая — академически стабильно успевающая и социально активная. И вы вдвоём… просыпаете три урока?
— Это был кризис доверия ко времени, — пытается пошутить Рёта.
— Это было безответственно, — говорит директор. — Вы оба будете оставаться после уроков — помогать с организацией школьной ярмарки. Два дня. И отчёт за каждый час. Понятно?
— Сделаем стенд о вреде позднего подъёма, — бормочет Рёта.
— Можем назвать его «Жаворонок против совы: бой без правил», — добавляю я.
Мы кланяемся, как положено, покидаем кабинет, стараясь не встречаться глазами. И вот, как только мы думаем, что всё позади…
— Кисе. Ника, — голос глухой, как гроза на горизонте.
Мы оборачиваемся одновременно. Касамацу-семпай. Стоит, скрестив руки. Лицо — камень. Брови — молот.
— Вы что творите?!
— Пытаемся выжить, — невинно тянет Рёта.
— Вы будете отрабатывать это в клубе. Завтра. На час раньше. Без жалоб.
— Семпай…
— Без «семпай». Без «но».
Я качаю головой.
— А можно меня не наказывать дважды? Я уже выслушала и директора, и свою совесть.
— Ты проснулась после звонка на третий урок. У совести был перерыв.
— Она мне звонила, кстати, — говорит Рёта. — Оставила голосовое сообщение.
— Вы оба будете мыть спортзал. Полностью. Два дня подряд. Иначе вычёркиваю из заявки на матч с Сейрин.
Я поворачиваюсь к Рёте:
— Это всё из-за тебя.
— Из-за меня? Ты меня вчера утянула за яблоками и заговорила про судьбу!
— Ты спал на моей подушке и обнимал, как мишку!
— Это был защитный сон! От кошмаров!
— Я — и была твой кошмар, Рёта.
— А ты — моё утро без будильника!
— Сказал человек, который уже три раза опоздал за этот месяц!
— А ты кто? Моя вторая мама?
— Твоя первая головная боль!
Касамацу смотрит, как мы ругаемся. Потом просто разворачивается и уходит. Слышно только:
— Психи.
На следующий день у нас официально продолжался фестиваль кармы. Я, как в плохом ситкоме, ношу с собой тряпку и раствор для мытья полов, а у Рёты за ухом торчит щётка, как у старика из исторических дорам. После спортзала и ярмарочного списка нас ловит наш классный руководитель. Мужчина с лицом доброго, но уставшего додзё-мастера, который однажды понял, что в классе двадцать шесть детей и только двое извинились за опоздание искренне.
— Кладовка. После уроков. Полная уборка. — говорит он, как приговор.
— Какая кладовка? — осторожно уточняю я.
— Та самая, — голос его становится глухим, будто речь идёт не об уборке, а о спуске в преисподнюю.
— А там… кто-нибудь выжил до нас?
— Посмотрим.
Всё было бы терпимо, если бы кладовка не выглядела как место, где прячут проклятые куклы и забытые духи старой школы. Мы входим туда с тряпками, швабрами и лампочкой, которая мигает так, будто в ней живёт собственный демон.
— Я не знаю, кого мы в этой жизни обидели, но, по ходу, всех сразу, — бормочу я, засовывая тряпку в ведро.
— Я уверен, что это ты. Твоя судьба тянет за собой и мою.
— А кто не поставил будильник?
— А кто его выключил?
— Это был ты. Ты спал, как младенец с атакой обнимашек.
— Это была защита от привидений! Ты не знаешь, какие они в твоей квартире.
— Тебя привидения боятся, Рёта. Особенно, когда ты в носках в ромашку.
Мы швыряем в мешки тряпки, оттираем полки, и в какой-то момент я облокачиваюсь на дверь. И — щелчок. Тонкий, но предательский.
— …Ты это слышал?
Рёта поднимает глаза от ящика со спортивными лентами.
— Слышал. Это был финальный аккорд нашей свободы?
— Это был щелчок закрывшегося замка.
— Мы закрыты?
— Закрыты.
— Навсегда?
— Может быть.
— Может, стоит написать завещание?
— Пиши. Я в нём не фигурирую.
— Ну и ладно. Мои снеки всё равно только мне.
— Может, позовём на помощь?
— Это долбанный ад, в это крыло школы никто не ходит, а вечером и подавно.
Я сажусь на пол, спиной к пыльной стене. Вдох. Выдох. Вдох. А потом — резко. Всё вокруг становится ближе. Стены — ближе. Воздух — суше. Кислород — жёстче.
— Ни-ччи?
— Просто… дай минуту. Здесь тесно.
Он молчит. Потом подходит, садится рядом, не прикасаясь. Просто рядом. Так, чтобы не дышать мне в лицо, но быть в зоне досягаемости.
— Слушай, — говорит, — а может, попробуем окно?
— Ника и Рёта проводили уже третьи сутки в этой экспедиции, но Рёта, обычно внимательный юноша, только что заметил… окно…
— Да ну тебя, Ни-ччи.
Он открывает его с усилием. Оно скрипит так, что кажется — призовёт всех мёртвых из школьного музея. Но — поддаётся. Второй этаж.
— Я вылезу первым, — говорит. — Поймаю тебя снизу. Ну, или подложу свою гордость под падение. В конце концов, что может пойти не так?
Через минуту я стою на подоконнике.
— Всё хорошо. Главное — на пятки не приземляться.
И вот я прыгаю. И вот я приземляюсь. На левую ногу. Неудачно. Резкая боль — как сквозняк через кость. Я вскрикиваю, теряю равновесие, опираюсь на него. Лицо Рёты меняется на глазах. Он подхватывает меня, ругается вполголоса. И тут же:
— Всё, Ни-ччи. На спину. Без споров.
— Я не мешок картошки!
— Ты важнее. Картошку бы я так не нес.
— Я вешу больше, чем на фотосессиях.
— Идеально! У тебя теперь съёмка: «Модель в стиле «Принцесса на плечах».»
Он закидывает меня на спину, ловко, с тренированной грацией. Я держусь за него, ругаюсь, при этом смеюсь.
— Нельзя смеяться, когда нога болит!
— Хочу умереть смешной.
— Тогда потерпи. До больницы дотащу — и можешь умирать в коридоре.
— Эй!
— Но сначала — в гипс. А потом — мороженое. И только потом трагедия.
Я смеюсь сквозь слёзы, а он несёт меня сквозь улицы.
***
— Оцените драму: я, значит, выжила в погребённой кладовке, вылезла через чёртово окно — и вот, итог: больница, гипс, отсутствие репутации, синяк под коленкой и не сданный отчёт Касамацу-семпаю! Я лежу на кушетке в приёмной, как герой древнегреческой трагедии. Рёта сидит рядом на пластиковом стуле и кивает так, будто сейчас пишет диссертацию о моей боли. В руке — бутылка воды, на лице — явное желание то ли смеяться, то ли спрятаться в шкафчик медсестры и не вылезать до пенсии. Рёта успел сходить в магазин и вернуться с мороженым с таким видом, будто нёс сокровище из другого мира. Два пломбира, кстати, принёс. — Официально заявляю: добыл для пострадавшей всё, кроме золотой медали и почётного ордена пост-геройства. Он садится на краешек кресла рядом, раздаёт мороженое и делает вид, будто ни одной серьёзной травмы за вечер не случилось. — Ты как? — Как человек, которому пельмени отказали в праве на существование, — бурчу, открывая обёртку. — Тогда мороженое — это протест. Холодный, сладкий, молочный манифест жизни. Я фыркаю. Он откусывает с краю, смотрит на меня внимательно. — Ну, хоть сладкий протест. Спасибо. Вкус холодный, приторный — возвращает контроль над телом. Защитная реакция, наверное. Или просто мозг решил отдохнуть от страха и боли. — Доктор сказал, что повязку нужно менять раз в три дня. Ходить пока нельзя. Так что придётся быть твоим курьером и нянькой, Ни-ччи. — Я могу поехать домой, к родителям. А… нет, они ж в командировке. Блин. Ладно. То есть я теперь в заложниках? — Ты теперь под моей защитой. — А если я сбегу? — Будешь наказана дополнительной порцией мороженого. У меня методы. Я улыбаюсь. Не специально — само вырывается. Но внутри — гудит. Я вспоминаю. Как в прошлый раз всё было иначе. Не мороженое. Не больница. Не он рядом с такой уверенностью. Тогда я упала на физре — рука, не нога. Был апрель, была усталость. И он просто донёс мой рюкзак. Молча. Без шуток, без шума. Тогда всё было ещё спокойно. Именно с того момента я, кажется, начала видеть в нём не просто Рёту-друга. А кого-то… ближе. Кого-то, кто задерживает взгляд на моих пальцах, когда я пишу. Кого-то, кто всегда помнил, что я ненавижу чай без сахара, даже когда забывала сама. А теперь — всё иначе. История уже отклонилась. Нога вместо руки. Плечо вместо взгляда издалека. Мороженое — вместо того, чтобы просто уйти после уроков, забыв спросить, как я добралась домой. Он не знает, что всё это — не так, как было. Он не знает, что его сейчас не должно было быть. А я сижу, ем мороженое, улыбаюсь в ответ и думаю: может быть, это и есть шанс. Не исправить всё. Но остаться рядом чуть дольше. — О чём думаешь, Ни-ччи? — О том, как ты собираешься завтра тащить меня на своём горбу в школу. — А разве я не должен? Ты теперь официально моя ответственность. — Жалко тебя, Рёта. — Не жалей. Мне только форму постирать — и всё. Вперёд, к подвигам. Он снова улыбается — так легко, как будто мы не в больнице. Если это снова начало — пусть оно будет другим.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!