[6] Far from home

29 мая 2025, 17:00
      От одного только вида пиццы на столе желудок сводит спазмом, а рот наполняется слюнями. Рёта, несмотря на все мои протесты, пришёл после тренировки ко мне, которую до конца недели усадили на больничный. Его дома не видели с понедельника, но кого это вообще волнует? Уж точно не его. На входе он только кивнул, как будто пришёл не в гости, а туда, где живёт часть его будней, скинул кроссовки у порога, и с той же лёгкостью занял кухню с деловитым хозяйственным видом.       — Я взял тебе пиццу с мясом, — говорит он, виляя пакетом, как медалью. — Еле как нашёл, блин. Пришлось у Кагами спрашивать, где можно взять вкусную пиццу.       — Кагами? — я приподнимаю бровь, выпрямляясь на диване. — Ты что, с ним общаешься?       — На что только не пойдёшь ради вкусной пиццы, — беззастенчиво признаётся он и вздыхает.       На нём — футболка и домашние штаны. Кстати, футболка — моя. Та самая, которую я однажды выиграла на фестивале времён Тейко, сунула в ящик с надписью «на площадке побегать сойдёт», а он почему-то вытащил и присвоил. Смотрится на нём лучше, чем на мне. Разумеется. Всё на нём смотрится лучше. От него приятно пахнет — моим гелем для душа. Кстати, мужским. Я его когда-то взяла случайно, потому что «ничего другого не было». Но Рёта — фанат сладенького, и, конечно, я слышу уже в третий раз:       — Завтра после школы я куплю тебе нормальный гель для душа. И шампунь. Ни-ччи, ты сама по себе пахнешь сакурой, а моешься такой гадостью.       — Это не гадость, — бурчу, выдирая себе кусок пиццы. — Просто обычный аромат. Практически нейтральный. Это ты любишь такие запахи, что тебя Мура-чин с Акиты учует за километр.       — Ну ладно-ладно! Не нападай! Я принёс тебе ещё продукты, — он сваливает пакеты на столешницу, разворачивает один и начинает вытаскивать поочерёдно. — Тут есть, э-э… йогурты с клубникой, потому что ты вечно берёшь их в столовой. Лимонный чай — твой любимый. Две шоколадки — одну ты, одну я. Или обе ты, если посчитаешь нужным. И, та-дам, замороженные равиоли. Ты же говорила, что на костылях готовить — мучение. Вот. Бери. Ешь. Считай, я твоя бабушка. Ты очень её хвалишь обычно.       — Ты — моя трагедия, а не бабушка.       — Трагедия с едой и в футболке с пандой.       Я закатываю глаза, но пицца настолько хороша, что даже моя раздражённая душа на пару минут затыкается. Я ем, он наблюдает — с каким-то одобрением, как будто от моего аппетита зависит мировой баланс. Его рука небрежно вытянута на спинке дивана, он перекидывает ногу на ногу, и… ничего особенного. Просто вечер. Просто мы. Просто он — тут.       Но внутри у меня опять щёлкает. Не первый раз. Я вспоминаю. В той линии — прошлой, сломанной, из которой я каким-то чудом вынырнула — всё было иначе. Там я повредила руку. На физкультуре. Глупо упала, ударилась о скамейку. Он тогда помог донести рюкзак, растирал плечо сквозь куртку, и я тогда… почувствовала что-то. Не резко. Не сразу. Но впервые — иначе. Не как «Рёта — друг», а как Рёта, рядом с которым дышать чуть легче.       Сейчас же — нога. Падение. Кладовка. Пицца. Шутки. Футболка. Он рядом. Снова рядом, только по-другому. Ближе. Быстрее. Как будто мир решил поторопиться с тем, что прежде тянулся месяцами.       И я вдруг понимаю — история уже изменилась. И с ней меняется он. И я. И то, что между нами. В общем, всё меняется. Но я не говорю. Я только ем пиццу и слушаю, как он спорит с тостером.       Я дожёвываю кусочек, лениво склонившись на подушку, и, утирая угол губ пальцем, бросаю в пространство:       — Знаешь, если бы я осталась в России и училась бы там в школе — мне бы и с вывихом пришлось на уроки приползти. Максимум дали бы йод и крикнули: «Ты чё, балерина?»       Рёта усмехается с лёгким фальшивым ужасом:       — Это где — в каком районе у вас такие школы?       — В любом, — фыркаю. — Минус тридцать, снег по уши, у ребёнка нос отваливается — но если у тебя есть ноги, ты должен явиться. С температурой? Молодец, садись за последнюю парту. С гипсом? Урок труда твой!       — Это звучит как начало фильма ужасов.       — Ага. «Суровая школа: Первый звонок». В главной роли: твоя бабушка, которая несёт тебя c рюкзаком в зубах, чтобы ты не дай бог не опоздал.       Рёта смеётся вслух, и я ловлю себя на том, что этот звук — почти лучше пиццы. Почти. Он откидывается назад, потянувшись всем телом — футболка натягивается на плечах, спина хрустит, он издаёт страдальческий стон.       — Ни-ччи, ты не представляешь. Пока ты тут сидишь, ешь мороженое и пиццу, на мне, знаешь ли, весь ярмарочный ад!       — Бедняжка, — саркастично тяну я. — Ты, конечно, ни разу не заслужил кармического отзыва.       — Всё! Меня Тахиро-семпай официально назначил ответственным за оформление сцены. Я три часа вчера вырезал бумажных журавликов. У меня теперь синдром «настройка оригами». Я не могу смотреть на бумагу, не свернув её в карпа.       — Представила, как ты в полночь подходишь к расписанию уроков и ваяешь из него крылатого дракона.       — Я серьёзно. Я порезал палец о клейкую ленту. Это трагедия. Трагедия человека, которого предал скотч.       — Больше страдания, Рёта. Прямо до Оскара.       Он картинно вздыхает, закинув ногу на ногу, и продолжает с оттенком обречённости:       — А ещё Касамацу-семпай на тренировках превратился в демона. Сначала он молчит. Потом смотрит так, будто твой прыжок в сторону — личное оскорбление. Потом начинает говорить тихим голосом. И всё. Значит, кто-то сдохнет. Обычно — я.       — А ты уверен, что это не просто твой внутренний монолог?       — Я вообще-то хрупкое существо. Я создан для съёмок, а не для бегов по залу!       — Ты «хрупкое»? Ты лось ростом метр восемьдесят девять с плечами как у шкафчика в раздевалке.       — Внутри — ранимое пирожное.       Я смеюсь. Он делает вид, что обижается, а я, вот прямо сейчас, на секунду — забываю. Про травму. Про ту версию событий. Про всё. Есть он. И я. И вечер, пахнущий печёным тестом и гелем для душа. Пока я доедаю последний кусок — в два прикуса, потому что желудок всё ещё бунтует, но слабее, чем упрямство — Рёта уже заваривает чай. Без вопросов, без «можно ли» — как будто всегда так делал. Как будто не бывает других вечеров. Как будто это не мой дом, а наш временный штаб, где он — не гость, а естественная переменная в уравнении под названием «выздоравливай, дура». Он поворачивается с двумя чашками в руках. На нём — всё та же футболка с выцветшей надписью и смайликом. Моя футболка. Никаких «одолжи» — он просто надел. И теперь носит. Даже немного бесит, но это Рёта, ему дозволено это делать. Скорее, без этого он не был бы собой.       — У тебя чай зелёный, без сахара. Правильно? — спрашивает он, но только чтобы убедиться. Ответ он и так знает. Я даже не киваю.       Он ставит кружки на стол, плюхается рядом — растёкшийся по подушке и моему пространству. Я скользким взглядом отмечаю, что он всё ещё не собирается уходить. Не делает ни одного движения в сторону рюкзака. Даже обувь не прибрал. Просто сидит. Я поднимаю бровь:       — Ты домой вообще планируешь?       — Ну-у… — он потягивается, демонстративно, лениво, как кот на солнышке. — Поезд уже ушёл. Электричка через десять минут. Да и темно. Устал я.       — Ага. А завтра в школу тебе телепортом?       — Если у тебя будет доброе утро — может, и будет телепорт.       Рёта улыбается, и мне хочется пнуть его под рёбра. Или… оставить рядом. Не знаю, что пугает больше. В итоге я сую ноги под плед, укутываюсь чуть плотнее, отвожу глаза.       — Можешь остаться, если хочешь, — бросаю вроде бы спокойно. — Всё равно ты сейчас не поедешь никуда. И будет поздно. И опасно.       Он не отвечает. Только мягко хмыкает и берёт кружку. Тишина складывается между нами не как пауза, а как согласие. Без слов. Без жестов. Без подтверждений. Он останется. И я это уже знала. Вечер тянется, как заварка в горячей воде. Медленно, с оттенком тепла. Где-то внутри у меня гудит мысль — оно началось. Уже. И всё идёт не по старой дорожке.       Ночь — глухая. Та самая, когда тишина давит не меньше боли. Улица молчит, воздух тёплый и неподвижный, и даже холодильник, кажется, дремлет, не издавая ни звука. Я сплю тревожно, вполглаза. Чутко. Как всегда, когда кто-то другой в квартире. Я чувствую, как скрипит пол в коридоре. Не громко, но достаточно. Полудвижение, сдержанный вдох — и я уже не сплю. Дверь в мою комнату открывается чуть приоткрыто — Рёта стоит на пороге. С футболкой не до конца заправленной, с волосами, которые теперь явно можно назвать «утренним хаосом», и с лицом, которое я никогда раньше у него не видела.       Он неуверенный. Не «всё получится, Ни-ччи», не «у меня идея». А просто — тихий мальчишка в ночи, которому что-то не даёт спать. Я приподнимаюсь на локтях, глаза всё ещё полузакрыты от сна.       — Рёта? Всё нормально?       Он мнётся. Потом кивает. Заходит и тихо прикрывает дверь. Садится на край дивана, проводит рукой по затылку. И выдыхает.       — Мне… не спится.       — Почему?       Молчание Рёты кажется, тянется уже целую вечность:       — Иногда кажется, что с тобой что-то не так. Что-то неуловимое. И я не знаю, откуда это чувство. Просто… оно есть.       Я смотрю на него. Он не шутит. Это — не про разбитый локоть и не про пропущенный будильник. Это — про ту самую тревогу, что зарывается в ребра и не уходит. Я знаю это чувство. Просто как минимум по той причине, потому что понимаю его. Я видела его смерть. И одного воспоминания достаточно, чтобы сойти с ума.       — И ещё… всё чаще ловлю какое-то дежавю. Как будто всё это уже было. Эти разговоры. Эти движения. Пицца. Футболка. Даже ты. Как будто ты что-то… помнишь. Больше, чем я.       — Подойди сюда.       Рёта послушно переступает ближе, садится на пол у кровати, как в какой-то подростковой ночёвке, прислоняется спиной к матрасу. Я опускаю ладонь к нему на голову. Пальцы скользят в его волосы — мягкие, пахнущие чем-то тёплым. Он почти не шевелится. Только дышит.       — Приляг, — говорю я. — Тебе нужно поспать.       Он поднимает голову, удивлённый. Я хлопаю по себе, ниже живота:       — На колени. Не буду повторять.       Рёта нерешительно, почти с благодарностью, укладывается. Я наклоняюсь, поправляю ему волосы, и ловлю себя на мысли, что это самое тихое, настоящее касание из всех, что у нас были в настоящем. Он лежит, закрыв глаза, а я слышу его дыхание. Длинное, тяжёлое, уставшее.       — Я с тобой, Рёта. Что бы ни было. Ты не один.       Он не отвечает. Просто лежит. И мы говорим обо всём и ни о чём. Про школу, про смешные случаи, про то, как он в детстве пытался сбежать из дома, потому что сестра съела его конфеты. Про то, как он мечтал стать футболистом, а потом — пилотом, а потом — «кем угодно, только не бухгалтером». Про то, что я хотела быть ветеринаром, пока не увидела кровь на лапке щенка. Шепчемся. Иногда замолкаем. Иногда просто дышим рядом.       А потом… Ночь сходит. Рассвет касается окна. Рёта уже почти спит. Гляжу на него и понимаю: на этот раз — я удержу. Даже если придётся бороться со всем миром.       Не в силах уснуть, я продолжаю петь:       «The air is cold       The night is long       I feel like I might fade into the dawn       Fade until I’m gone»       Он просыпается медленно. Сначала шевелит плечом, потом шмыгает носом — и только потом открывает глаза, ещё мутные от сна. Голова всё ещё у меня на коленях. Я сижу уже давно, с закоченевшими пальцами и онемевшими ногами, но не сдвинулась. Не смогла. Я просто смотрела. На линию его челюсти. На дрожащие ресницы. На упрямо тёплую линию жизни у ключицы, которую отчасти прикрывала выцветшая ткань моей футболки. Рёта зевает и поворачивает голову, прищуриваясь от утреннего света, просачивающегося через шторы. — Ты не спала? — Спала, — вру почти автоматически. — Просто рано проснулась.       — Хм, — он щурится. — Ты пялилась на меня?       — Слово «пялилась» не очень романтичное.       — Но честное!       — Хочешь — скажу, что считала твои веснушки?       — У меня нет веснушек.       — Вот и провалился бы твой план.       Он хмыкает, потягивается и садится, потирая глаза кулаками, как ребёнок. Волосы торчат во все стороны, футболка села чуть перекошенно, а на лице — эта дурацкая, бесстыдная, утренняя улыбка, от которой мне хочется или смеяться, или сбросить его с кровати.       — Подъём, Золушка, — говорю, сбрасывая с колен плед. — В школу пора.       — О нет… — он заваливается назад. — Один день без наказаний! Один!       — Ага. А ещё у тебя контрольная по математике.       — Ты врёшь, чтобы я быстрее ушёл.       — А ты останешься?       Он замолкает. Потом, как ни в чём не бывало, встаёт, идёт к столу, хватает свою рубашку и начинает её натягивать через голову. Я встаю тоже — уже опираясь на костыль — и иду на кухню. Воду кипятить, завтрак делать. Молча варю яйца. Нарезаю яблоко. Ставлю кружку с зелёным чаем туда, куда он всегда ставит локоть. Он приходит спустя пять минут, умытый, но по-прежнему сонный, да ещё и с криво завязанным галстуком.       — Поможешь?       Я медленно подхожу. Руки работают, взгляд скользит по ткани, по знакомым линиям, а он смотрит не на меня — на мои пальцы, будто они что-то знают больше, чем я скажу вслух.       — Вот, — говорю, затягивая узел. — Готов.       Он стоит ещё секунду. А потом вдруг выдыхает:       — Ни-ччи… спасибо.       — За что?       — Что ты есть.       Я хмыкаю и отвожу взгляд.       — Это мой дом. Моя футболка. Моя пицца. Ты просто вторгся в мою территорию.       — А ты — лучший человек, в чьей территории я когда-либо ночевал.       В итоге, в школу я иду вместе с Рётой. Как минимум из-за проверочной по истории.       Всё начинается ещё в гардеробной. Сидя в укромном уголке, я медленно переобуваюсь и снимаю с себя куртку. Рёта только успевает снять куртку, как мимо скользит пара второгодников, что-то шепчут — и резко замолкают, когда он оборачивается. Подростковый шёпот — штука громкая, особенно если кто-то срывается на полутон выше нужного.       — …и остался у неё, да?       — Сама говорила! Вчера у Ники из первого «А»!       — А ты видел, как она сегодня смотрела? Прямо на него!       Рёта хмурится, но ничего не говорит. Он не особо реагирует на слухи. До этой недели. До ночи на моих коленях. До тех пор, пока не входит в класс и не видит маленькую коробочку на своей парте. Розовую. С сердечками. С ленточкой. И открыточкой. Без подписи. Просто: «Чтобы день был таким же сладким, как ты. С любовью.» Он застывает, смотрит на меня. Мураками, сидящий рядом, наклоняется к нему:       — Ууу, Кисе, кто-то тебя зацепил! Ты теперь не просто модель — ты теперь символ школьной романтики!       — Я не заказывал этого символизма, — отзывается Рёта, беря коробку двумя пальцами, как мину.       Он садится. Поворачивает открытку. Думает. Кладёт всё обратно. И первое, что приходит в голову:       — Ни-ччи, когда ты успела?       Я перестаю выкладывать учебники на парту и смотрю на него. Рёта сидит позади меня, и мне приходится развернуться. Он всматривается в моё лицо и выдаёт:       — Хах, нет. Не твой стиль. Ты бы швырнула конфету в лоб, а потом сказала, что «сахар вреден, но ты вреднее». Хм.       Это кто-то другой. Как минимум потому, что я таким не промышляла никогда. Я, конечно, романтик, но не до такой степени, чтобы писать слащавые письма и класть коробочки прямо на карту. В прошлом я просто закидывала такие «мелочи» в его шкафчик.       На перемене сплетни расходятся окончательно.       — Слушай, а может, это правда — они вместе?       — Ага. Он же у неё ночевал. И она утром пришла на костылях — а он нёс её сумку!       — Я слышала от Сэны, что она шептала кому-то, что «у неё ночевал мальчик».       Ничего я такого не говорила, конечно же. Я не идиотка, чтобы копать себе могилу своими же руками.       — Это Кисе? Господи, если они встречаются, у нас нет шансов!       — А что, если это не Кисе был? Может, кто-то другой? А Кисе теперь страдает?       — А может, у них любовь с детства, и они просто скрывали?!       К моменту обеденного перерыва все взгляды в столовой направлены на нас. На Рёту — с осторожным восторгом, ревностью, завистью. На меня — с восхищением, оценивающими прищурами, напряжённым вниманием. Ещё немного, и мне обеденную порцию приправят крысиным ядом. Вернувшись в кабинет, я сижу у окна, практически обнимаясь с тетрадью, от которой исходит почти злобная аура концентрации. Взгляд опущен, ни одна эмоция не находит выхода. Только левая бровь дёргается. Рёта садится за свою парту. Молчит, смотрит на коробочку, которая валяется внутри стола. И потом спиной я чувствую его взгляд.       Что-то медленное всплывает в нас двоих. Непонятное, непрошибаемое. Вряд ли ревность или обида. Какое-то тревожное желание закрыть от слухов, чужих взглядов, давления. Поёрзав какое-то время на стуле, он приподнимается и передаёт записку.       «Хочешь, скажу, что это ложь?»       Я кручу в руках бумажку и, не придумав, что ответить, сминаю и кидаю в пенал.

***

      Лестничный пролёт до крыши школы пуст. Все, кто мог, сейчас в столовой или прячутся от весеннего солнца в тенях коридоров. Рёта идёт первым, придерживая дверь, оглядывается, чтобы никто не заметил.       — Давай руку.       Я качаю головой, но всё же подаю ладонь. Он легко подхватывает меня под локоть и осторожно подсаживает вверх по ступеням, как будто я стеклянная. Как будто ещё немного — и сломаюсь. На крыше тихо. Только ветер шевелит кромку занавеса на аварийной двери. За металлическими перилами — город, залитый солнечным светом. Мы садимся рядом, на плитку, где тени от перекрытий ложатся в диагональ.       Пауза неловкая, даже не знаю, с чего начать.       — Э-э, Рёта. Слушай… я не хочу портить тебе репутацию.       Он поворачивается, хмурится.       — Чего?       — Ну, все теперь шепчутся. Смотрят. Спрашивают. Ты… ты же понимаешь, как это выглядит?       — Как что?       — Как будто ты… ночевал у меня.       — Так я и ночевал у тебя.       — Рёта.       — Что?       — Ты же не совсем дурак. Ты понимаешь, как это звучит для других.       Он качает головой. Смеётся. Резко, как от досады. А мне становится стыдно и плохо. Да, Ника, умеешь ты обойти одни грабли, чтоб залезть в полноценный капкан.       — Ты реально думаешь, что меня волнует, кто и что там про меня говорит? Я… Мне вообще не важно, Ни-ччи. Не в этом дело.       — Тогда в чём?       — Во всём, что валится на тебя. С утра — на костылях, потом — сплетни, потом — эти взгляды. Я просто хотел, чтобы тебе не было плохо. А ты ведёшь себя так, будто это всё… обо мне.       Я сжимаю зубы. Всё внутри горячо поднимается к горлу — недосказанности, страх, усталость, тревога. Всё то, что он не видит. Всё то, что он не должен видеть.       — Ты ничего не понимаешь.       Он отшатывается — не физически, а будто что-то внутри отступает.       — Тогда объясни. Потому что я правда пытаюсь, Ни-ччи.       — Ты не понимаешь, каково это — быть в центре всего, что ты не можешь контролировать! Когда каждый шаг, каждое слово — как будто ты уже проиграл. Я просто хотела… — я осекаюсь. — Я просто хотела тишины. Чтобы ты не был частью этого. Чтобы ты… остался цел.       — А мне плевать, цел я или нет, если ты… — он замирает. — Если ты так отдаляешься. Ты будто каждый день всё дальше. Даже когда я рядом. Ты рядом, но настоящая ты, которая внутри — где-то далеко.       — А ты думал, что это легко? Думал, что вот просто так — и всё сработает? Что можно просто сесть рядом и всё будет, как в кино?       Я встаю. Не могу дышать. Не могу сидеть тут, чувствовать, как внутри всё рушится от его молчания. Как будто снова… Снова. Снова. Я чувствую потерю, сердце обрывается, и мне хочется кричать от боли, которая острыми когтями раздирает меня изнутри. Господи, только не это чувство. Только не чувство потери. Что угодно, какую угодно физическую боль, только не ментальную.       Я не справлюсь. Я уже не справляюсь. Я не могу, не могу, не могу!       — Прости.       Я поворачиваюсь, спускаюсь с крыши. Никого не трогаю по пути. Тихо подхожу к учительской, сообщаю, что «мне резко стало хуже» и что «домой провожать не нужно — такси уже заказано». Выбираюсь через запасной выход, чтобы не пересечься с ним.       Иду на станцию. Каждый шаг — как боль, но не от ноги. А от того, что я снова не смогла остаться.       Чёрт, чёрт, чёрт.       Ника, какого хера! Ты, трусливая собака, опять бежишь?!       Да, конечно. А это удобно. Уехать. Спрятаться. Сделать вид, что всё в порядке, что ничего не тронуло, что внутри не выворачивает наизнанку. Что он не смотрел на меня вот так — в упор, будто надеялся, что услышу хоть что-то. А я… просто взяла и ушла.       Рюкзак давит на плечо, будто камень. Солнце печёт спину. Станция кажется дальше, чем обычно. Или просто я иду медленно, нарочно. Может, всё ещё надеюсь, что он догонит. Не догоняет.       Поезд приходит быстро. Бросает в лицо ветер, открывает двери. Я сажусь у окна, откинувшись в кресле, будто у меня не вывих, а сотрясение смысла жизни. Звонка нет. Сообщения — нет. Тишина такая громкая, что уши звенят.       Родители уже дома. Мама прислала утром сообщение, что вернулись из поездки, что можно заехать. Что будет суп, и свежие булочки, и тёплая постель. И чай. Я достаю телефон. Пишу:       «Я приеду к вам. На выходные.»       Через пару минут — ответ: «Мы будем рады. Осторожно добирайся, солнышко.»       Станции мелькают за окном. Всё будто движется быстрее, чем я успеваю думать. Я прижимаюсь лбом к стеклу — холодно. Хорошо. Ладонь в кулаке — дрожит. От злости. На себя. Я не объяснила. Не сказала. Даже не осталась. Рёта. Его лицо. Когда я сорвалась. «Ты отдаляешься.»       Да, отдаляюсь. Потому что если приблизиться слишком близко — потом больнее терять. Плевать, что это трусость. Плевать, что он этого не заслужил. Плевать, что в этот раз всё уже шло по-другому. Я снова всё испортила. Скоро приеду. Мама обнимет, скажет: «Ты очень уставшая». Папа предложит чай с вареньем. И я совру, что просто плохо спала. А телефон — промолчит.

***

      Поздний вечер в родительском доме — особенное состояние. Как будто стены мягче, чем обычно, и даже чайник вскипает тише. Я сижу на старом табурете в кухне, поджав ноги. Рядом — плед, на мне — футболка из шкафа, пахнущая порошком и чем-то необъяснимо тёплым. Мама ставит передо мной кружку с ромашкой, не задаёт лишних вопросов. Только взгляд — внимательный, спокойный. Такой, от которого хочется уткнуться лбом в плечо и не выныривать.       — Я постелила тебе в комнате. Всё свежее, как ты любишь. Подушка с гречкой — твоя. Согрейся, ляжешь, выспишься как человек.       Я киваю. Кладу ладони вокруг кружки, словно так можно согреться глубже. Чай обжигает, но хорошо. Это ожог, который удерживает в настоящем. Мама садится напротив. Лицо у неё спокойное, но я знаю: она слушает всем телом. С детства у неё было чутьё. Не навязчивое, не давящее. Просто — знание, что с тобой не так, и терпение дождаться, пока ты сам заговоришь.       — Ника…       Она ждёт. Я вздыхаю, сжимая кружку чуть сильнее.       — Ты когда-нибудь… боялась? Не потому что что-то страшное. А потому что — может быть слишком хорошо. И это «слишком хорошо» становится страшнее всего.       Мама не сразу отвечает. Только качает головой, едва заметно улыбается.       — Ты про что? Про себя? Или… про кого-то?       — Про себя. Про кого-то. Про всё вместе.       Пауза. Я не смотрю в её глаза. Только в чай.       — Он… хороший. Не идеальный. Но… у него как будто сердце снаружи. И когда он рядом — я не знаю, как дышать правильно. То слишком легко. То вообще забываю, как это делается.       — Он тебе нравится.       Я молчу. Мама не настаивает. Просто отставляет свою кружку. Ладонь ложится поверх моей.       — А он — знает?       Всё же киваю, но как будто виновато.       — Может, догадывается. Но он… не обязан. Я не уверена, что вообще имею право на что-то требовать. Иногда мне кажется, будто всё это — не моё. Вроде и живу… но как гость в чьей-то чужой истории.       Мама смотрит не отрываясь.       — Ник, слушай. Когда что-то появляется в жизни и делает тебя живой — это уже твоё. Даже если ты не уверена. Даже если страшно. Даже если кажется, что лучше бы не начиналось.       — Но если я всё сломаю?       — А если не ты? А если это просто… не сломается?       Мама встаёт, гладит меня по волосам. — Попей чай. Тепло немного успокаивает. Всё остальное — потом.       И уходит, оставляя в комнате только мягкий свет, аромат ромашки и молчаливую правду, которую я пока не могу произнести.       Ранним утром всё кажется другим. Воздух — чистым до хруста. Асфальт — чуть влажным от ночной росы. Звуки редки, как дыхание перед первым словом. Я выскальзываю на улицу босыми ступнями в тапочках, натянув первый попавшийся свитер, чтобы не замёрзнуть. Просто так. Подышать. Подумать. Попытаться не чувствовать, как всё внутри ещё дрожит после вчерашнего. Смотрю в небо — оно уже не чёрное, но ещё не голубое. В нём что-то нерешительное. Как я сама. И тут слышу знакомый голос:       — Ты, как обычно, раньше всех.       Папа сидит на лавке под деревом во дворе — в своей поношенной куртке, с кружкой кофе, которую всегда держит левой рукой. Тот редкий момент, когда он не торопится, не пишет, не чинит, не проверяет почту. Я подхожу ближе, он отодвигается, давая место рядом.       — Чего не спишь? — спрашивает он.       Я пожимаю плечами.       — Так… воздух хороший.       Он кивает. Делает глоток. Потом, не глядя на меня, говорит:       — Ты когда была маленькой, всегда просыпалась раньше всех. Помнишь, как вставала в шесть, шла на кухню и ела морковку с холодильника? Мы с мамой сначала думали, что у нас мыши завелись, пока не поймали тебя с морковкой в зубах, как кролика.       Я усмехаюсь.       — Было такое.       Тишина снова опускается между нами, но она не тяжелая.       — Пап, — тихо, почти неслышно. — А ты… когда-нибудь чувствовал, что всё идёт не по плану?       Он поворачивает голову.       — Всегда.       Я улыбаюсь краем губ. Он продолжает:       — Планы — это удобно. Но в жизни не работает. Ни работа, ни любовь, ни семья не подчиняются плану. Главное — не потерять себя. Даже когда всё идёт наперекосяк.       — А если ты не знаешь, кто ты?       Он смотрит на меня внимательно. Потом говорит:       — Ты — моя дочь. Этого уже достаточно, чтобы быть хорошей. Всё остальное — придёт. Через ошибки, через страх. Через то, что не получилось. Через то, что получилось и испугало.       Я утыкаюсь в своё колено подбородком. Он делает глоток.       — Если есть кто-то, из-за кого ты сейчас не спишь — значит, он тебе небезразличен. А если не спишь из-за себя — значит, пора себе дать отдохнуть.       Никто не просит признаний. Никто не требует объяснений. Просто сидим. Под утренним небом. Папа рядом. И мир не рушится.       — А если… — я замолкаю, глядя в серое небо, как если бы ответ мог бы быть написан где-то между облаков. — А если боишься не за себя, а за кого-то? За кого-то, кто даже не знает, что ты всё это чувствуешь?       Папа не сразу отвечает. Сначала тихонько вздыхает, как будто вспоминает что-то далёкое. Потом отвечает:       — Боязнь за других — это странная штука. С одной стороны, значит, ты по-настоящему живой. А с другой — ты в ловушке. Потому что человек — не твой чемодан. Его нельзя унести подмышкой в безопасное место.       — А если хочешь унести?       — Тогда любишь. Или почти. Или так сильно боишься, что кажется — любишь. Такое тоже бывает.       — Он… хороший. Очень хороший. Слишком. И я не знаю, что с этим делать.       — Так скажи ему это.       — Не могу.       Папа кивает с пониманием.       — Я когда маму встретил, мне тоже казалось, что всё слишком. Она была яркой. Умной. Все смеялись, когда она говорила. А я… я вечно терял слова. Мне казалось, если я скажу хоть что-то не так — она исчезнет.       — Но не исчезла.       — Потому что однажды я всё-таки заговорил. Просто… сел рядом. И сказал, что не понимаю, как она может быть такой настоящей. И что мне страшно, что однажды это кончится. Знаешь, что она ответила?       — Что?       Он улыбается, мягко, почти ностальгически.       — «Так давай просто не будем об этом думать сегодня. А завтра — посмотрим.»       Вижу — как у него чуть дрогнуло в уголках глаз. Он вспоминает это не как красивую историю, а как жизнь. Весёлую, местами, может, нелёгкую.       — Я бы хотела быть как мама. Уверенной. Смелой. Такой… спокойной в своих чувствах.       — Ты уже больше, чем думаешь. Просто ты — другая. Не надо быть кем-то, чтобы быть достойной. Тем более, если уже кто-то на тебя смотрит, как на солнце.       — Он не смотрит так.       — О, поверь. Я мужчина. Я узнаю это по тону.       Мы смеёмся. Совсем чуть-чуть. И это — лучшее лекарство на свете. В доме за окном просыпается мир: где-то скрипит дверь, на кухне гремит ложка, мама, наверняка, уже разогревает что-то вкусное. А я всё ещё сижу на лавке с папой. И впервые за много дней чувствую, что не хочу бежать.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!