[19] Fading

5 сентября 2025, 20:37
      Утро разливается по комнате тонкой плёнкой золотого света, пробиваясь сквозь шторы и ложась пятном на пол. В воздухе — запах поджаренного тоста и аромата утреннего чая, доносящийся из кухни. Где-то вдалеке гудит электричка, как напоминает: день начался, и ему всё равно, что я полторы недели назад чуть не умерла.       Я стою у шкафа и медленно застёгиваю пуговицы школьной рубашки. Движения осторожные, неуклюжие — рука всё ещё слаба, запястье затянуто в медицинскую повязку, и каждый лишний изгиб напоминает о хирургических швах. На шее — свежие бинты, аккуратно закреплённые пластырем, и на мне живёт хрупкая карта выживания, прочерченная тонкими линиями боли. Рёта сидит на краю моей кровати. Он не мешает, не говорит — просто смотрит. У него в руках пластиковая бутылка с соком, которую он машинально крутит, щёлкая крышкой. Его взгляд — внимательный, чуть настороженный. Как у человека, который каждую секунду готов броситься на защиту, если что-то пойдёт не так.       — Ты уверена, что не хочешь ещё остаться? — спрашивает он, когда я поправляю ремешок на юбке.       — Уверена, — отвечаю я и выдыхаю. — Пора вернуться в ритм.       Дорога до школы длиннее обычного. Мы едем из пригорода, из родительского дома, и поездка занимает почти полтора часа — с пересадкой. Я давно так не добиралась до школы, с самого начала учебного года. Тогда казалось, что всё вокруг — как в ускоренном кино. Теперь же мир замедлился: я смотрю в окно электрички, вижу, как проносятся мимо бетонные стены, зелёные лоскутки парков и угрюмые станции. Вижу, как Рёта смотрит на меня, думая, что я не замечаю.       — У тебя странное лицо, — говорю я.       — Я волнуюсь, — честно отвечает он. — Не из-за школы. Из-за людей.       Я понимаю, о чём он. Люди будут смотреть. И будут шептаться. Даже если из вежливости — всё равно будут. Я киваю, но не отвечаю. Просто прижимаюсь плечом к его плечу.       У ворот школы мы проходим в полутишине. Кто-то здоровается, кто-то кивает, кто-то просто отводит глаза. Школьный двор кажется немного другим — не из-за архитектуры, а из-за того, как он на меня смотрит. Не как на ученицу. Как на выжившую. Впрочем, они правы.       В холле — первый настоящий удар. Прямо на стенде, где обычно висят школьные новости и расписание собраний, — большая фотография. Моя. Не съёмочная. Школьная. Та, где я с поднятым подбородком и чуть насмешливой улыбкой в форме и с растрепанными волосами. Под ней — текст от ученического совета:       "Мы гордимся тем, что среди нас учится Левицкая Николь — пример мужества, стойкости, усердия и света. Отличница, активистка, участница культурных мероприятий и просто невероятно добрый человек. Мы ждём тебя. С возвращением."       Я замираю. На секунду. Может, на две. Рёта кладёт руку мне на плечо — чуть сжав, не нарушая тишины внутри меня. Он не говорит ничего. И мне не нужно.       — Ну что, пойдём? — спрашиваю я, выпрямляясь.       Он улыбается.       — Пошли.       Класс кажется одновременно знакомым и незнакомым. Я захожу первой, Рёта — следом. Несколько человек поднимают головы, кто-то машет, кто-то отворачивается, пряча непрошеную неловкость за видом занятости. А кто-то — просто смотрит. Долго, не моргая, старается убедиться, что я действительно живая. Настоящая. Не фантом. Моё место у окна — то самое, где я сидела меньше двух недель назад. Чёрт возьми, две недели. И всё равно… как в другой жизни.       В голове — белый шум. Доска. Тетрадь. Часы, тикающие на стене. Мел. Свет от окна. Всё как было. Но не так.       Я не помню точно, в какой день я сидела здесь в последний раз. Кажется, была пятница, и я писала конспект по математике, жуя ластик и злясь, что в магазине не оказалось моего любимого яблочного напитка. И Рёта махал мне из-за парт, как всегда, с идиотской улыбкой. А потом — конференция. Потом — кровь. Потом — пустота.       Теперь я смотрю на чёткие квадратики тетради — и не могу вспомнить, кем я была тогда. Как будто кто-то выдернул меня из жизни и с силой бросил обратно, но уже под другим углом. Всё, что произошло, не только отделяет прошлое от настоящего, но и делает меня кем-то другим. Более тяжёлой. Более пустой. Более… настоящей?       Я вспоминаю, как прыгнула назад во времени. Как мне казалось, что у меня будет время подумать, присмотреться, сделать всё по-другому. Но оказывается, выбор никогда не даётся просто так. Даже в прошлое можно вернуться — и не узнать себя в нём. А если я вернулась сюда не для того, чтобы исправить, а для того, чтобы прожить? Снова. До конца. С болью и светом, с дружбой и страхом. Со смертью — и с тем, что идёт после неё.       — Левицкая-сан, рада тебя видеть, — говорит староста, входя. — Не переживай, мы тебя не перегрузим. У нас всё есть — материалы, конспекты, график пересдач. Главное — восстановление.       Я киваю, даже улыбаюсь. Голос звучит хрипло, когда я говорю:       — Спасибо. Я постараюсь всё нагнать.       Но внутри — только один вопрос: а можно ли нагнать самого себя?       После последнего урока я не иду сразу домой. Вместо этого — в спортзал, к знакомому скрипу кед на паркете, к резкому запаху мячей, магнезии и разгорячённого воздуха. К баскетболу. Я не могу пока играть. Не могу даже переодеваться в форму — повязки и заживляющие повязки на шее и запястье делают любое движение избыточным. Но я и не пришла играть. Я пришла быть рядом.       Дверь в спортзал отворяется с привычным скрипом, и в лицо ударяет тёплая волна шума — смех, голос Ямады, перекрикивающий всех:       — Морияма, хватит сверкать зубами! Ты снова отразил мяч подбородком!       — Левицкая! — кричит Ямада с другого конца зала, взмахивая рукой. — Эй, генеральный менеджер! Мы думали, ты от нас откажешься!       — Ага, — подхватывает Морияма, отбивая мяч. — Ушла в кино — и всё, про нас забыла!       — Я бы вас в кино не взяла, — шучу я, подходя ближе. — У вас морды не те. Вас бы только на фоне взрыва в толпе показывать.       — Спасибо, это лучший кастинг в моей жизни, — Морияма кланяется. — Если что, я умею красиво падать.       — Правда, не умеет подниматься, — бормочет Касамацу, проходя мимо. Он кивает мне. — Рад тебя видеть, Ника.       Я киваю в ответ.       — Я тоже. Очень.       Ямада подаёт мне планшет с тренировочным расписанием и бросает взгляд на мою шею. Он ничего не говорит, только тихо:       — Если надо уйти — скажи. Мы справимся.       — Не надо, — качаю головой. — Я пришла не жалеть себя. Я пришла быть частью команды. Хоть как-то.       Мы разбираем график, корректируем упражнения, Ямада ведёт ворм-ап, а я отмечаю, кто халтурит. Как раньше. Но не совсем.       Вечер наступает быстро — день спешит исчезнуть за горизонтом, сбежать от навязчивого лета, которое всё ещё должно было быть жарким, но внезапно остыло. Иокогама погружается в пасмурную тишину. Ветер приносит с залива сырость, а небо затянуто тяжёлыми серыми пластами облаков, которые давят, как мокрое одеяло. Холодное, неуютное и предвещающее бурю. Я надеваю старые рваные джинсы, высокие чёрные кеды и чёрную кофту с капюшоном. Шрам на шее прикрыт бинтами, но ощущение, что кто-то всё ещё держит меня за горло — не уходит.       Мы с Рётой идём по набережной. Ветер рвёт волосы, и я то и дело убираю пряди с лица. Он идёт позади, не хочет торопить. Молчит.       — Холодно, — говорю я, зарывая руки в карманы.       — Хочешь, вернёмся?       — Нет. Мне нравится… идти. Просто идти.       Он не отвечает. Только кивает и продолжает шагать рядом. Через пару минут я останавливаюсь, смотрю на серую гладь воды, почти сливающуюся с небом. Словно и правда — нет ни горизонта, ни линий. Всё — одна пустота.       — Я… — начинаю, не поворачивая головы. — Я думала, что умру.       Рёта молчит. Но я знаю — слушает. Дышит реже. Поворачивается ко мне.       — Там было… ничего.       — Как туман? — спрашивает он осторожно.       — Нет. Пустота. Без формы, без цвета. Я не чувствовала тела. Не знала, кто я. Имя уплывало, будто чужое. Мысли были… как обрывки чего-то, что не успела вспомнить.       Он берёт мою ладонь, не сжимает — просто держит.       — Мне казалось, что всё, что я делала — бессмысленно. Мои мечты. Фильмы. Учёба. Тренировки. Друзья. Это всё… неважно, когда ты стоишь в этой бездне и не знаешь, кто ты. Зачем. И что дальше.       Я с трудом глотаю.       — Мне казалось, что всё это я придумала. Что моей жизни просто не было. Или она была настолько незначительной, что её легко забыть. Как второстепенного персонажа в чьей-то истории.       — Ни-ччи… ты не второстепенный персонаж. Даже если вся вселенная забудет твое имя — я не забуду.       — А если бы я… умерла?       — Я бы сошёл с ума.       Рёта произносит это спокойно, без трагедии. Как факт. Как истинную часть себя. Я киваю, зарываясь лицом в его плечо. Небо над Иокогамой готовится к дождю, но пока что держит себя в руках. Как и я.       Старый бетонный блок — облупившийся, сырой от морского ветра — торчит на краю заброшенной набережной, как осколок чего-то забытого. Я сажусь на него, закидываю ногу, опираюсь на здоровую ладонь. Пальцы ещё немного дрожат — от холода, от воспоминаний.       — Сфоткай меня, — говорю почти по привычке.       — Ага, конечно, — Рёта достаёт телефон, но не сразу снимает. — Только скажи, для кого.       — Для себя. Может, и для мира. Пусть знает, что я ещё дышу.       Щёлкает затвор. Я меняю позу — растрёпанные волосы, выцветшая кофта, бинт на шее. Всё это не хочется прятать. Хочется показать: я настоящая. Вот такая — уцелевшая.       — Тебе не кажется, что всё это… слишком? — спрашиваю, глядя вдаль. — Что мы — просто комочки света в огромной пустоте, которые кто-то однажды забудет выключить?       Просто садится рядом. Камень холодный, ветер сырой — но его тепло рядом почти настоящее.       — Когда я лежала там, — говорю, не глядя на него, — в этой… пустоте… мне казалось, что меня больше нет. Ни мыслей. Ни тела. Ни «Ники». Только что-то бьётся в глубине, цепляется. Даже не за жизнь. А просто за… память. За ощущение, что я что-то значу.       — Ты значишь.       — Скажи это не мне, а самой той пустоте, которая глотает тебя, как воронка. Я пыталась вспомнить хоть что-то важное. Что я сделала. Что оставила. И ничего не находила. Понимаешь? Ни фоток, ни ролей, ни слов. Всё казалось пылью.       — Но ты вернулась.       — Вернулась, да. Только теперь боюсь, что если всё повторится — я снова окажусь там, без ответов.       — Ни-ччи, послушай. Ты не должна быть великой, чтобы остаться. Не должна спасать мир или переворачивать реальность. Иногда — просто быть рядом с кем-то уже достаточно. Ты дала это мне. Момои-ччи. Акаши-ччи. Своей семье.       — И ты думаешь, этого хватит?       — Думаю, да. А если нет — я буду рядом, чтобы напоминать.       Я опускаю взгляд. Море разбивается о берег. Небо серое, как плёнка на старом фото. Влажный ветер разворачивает мне капюшон.       — Ты всё-таки стал серьёзным.       — Ты почти умерла. Такое делает из людей философов.       Мы возвращаемся домой, когда уже начинает темнеть. Рёта сразу же уходит в душ, я остаюсь валяться на диване в гостиной. Открываю свою страничку, прикрепляю фотку с побережья и начинаю писать:       «Что такое страх? Если обращаться к Википедии, то страх – это эмоция или чувство, возникающие из-за ощущения опасности. В психологии страх считается отрицательно окрашенным эмоциональным процессом. В животном мире страх — эмоция, основанная на прошлом негативном опыте, играющая большую роль в выживании особи.       Был ли этот страх у меня? В моменте – вряд ли. Всё произошло так быстро, что я даже не успела ничего понять. Просто в секунду мир сузился до чёрной точки и одной простой, но жуткой мысли – я умираю. Не было даже намёка на панику. Но почему-то прожитая мною жизнь мне показалась бессмысленной.       Я многое пережила за эти одиннадцать дней. На данный момент я чувствую себя хорошо, постепенно восстанавливаюсь: но голос ещё хрипит, а рука практически не двигается. Врачи говорят, что со временем все функции восстановятся полностью. Но почему-то никто не даёт гарантий на то, что в психическом плане всё будет хорошо. Я не готова обо всём рассказать. Не уверена, что когда-нибудь буду.       Но я чувствую — по-настоящему чувствую — как много вас рядом.       Что же держит меня на плаву? Ваша поддержка. Поддержка моей семьи. Поддержка близких мне людей. @KiseRyotaOfficial в особенности. Не представляю, как всё сложилось бы, если бы он не приходил ко мне каждый день в больницу и не заставлял меня три раза за полторы недели пересмотреть всего «Гарри Поттера» и четыре раза «Джона Уика». Десять из десяти — за терапевтический эффект. Это я ещё не пишу про другие. А ещё – мы встречаемся. Официально. Пусть теперь всё будет честно.       В первую очередь хочется выразить огромную благодарность всем вам, кто сейчас со мной. Вы потрясающие. Отдельно хочу поблагодарить @CherryMomoi-chan и @AoBasket не просто за помощь. За спасение. За то, что не испугались, когда это было страшно всем. Интернет узнал их имена раньше, чем я прочитала, что случилось. Моя благодарность им не заканчивается простым упоминанием в сетях, но не упомянуть их было бы неправильным.       Этот пост — не про подвиг. Не про героизм. И точно не романтическая сказка. Это был ад. И я не уверена, что когда-нибудь снова стану той, кем была.       Что я скажу в итоге? Я жива, это главное. Всё остальное – переживём, как бы странно то ни звучало. Правда. Мы справимся. Спасибо. Берегите себя и тех, кого вы любите.»       Я убираю телефон под подушку, закрываю глаза и держу их закрытыми до тех пор, пока Рёта не выходит из душа. Потом он гремит чем-то на кухне, пиликает холодильник. Я слышу его:       — Э-э, что ты хочешь на ужин? Тут есть фрикадельки на пару, крем-суп. О, ещё овощное пюре твоя мама оставила. В выписке написано, что тебе нужно есть только мягкую пищу. Ещё… — он явно читает рекомендованное меню, которое прикрепил к холодильнику магнитами, — Ни-ччи, тебе нужно есть белок, Омега-3, употреблять продукты, богатые витамином С.       — Хорошо, Кисе-сенсей. Будешь моим личным доктором. Но я не голодная. Я устала и хочу спать.       — Ни-ччи, так нельзя. Тебе нужно хорошо питаться.       Он замолкает на пару секунд. Я слышу, как скрипит дверца холодильника, потом — тихие шаги. Рёта специально старается не шуметь, только склоняется над диваном, перевешиваясь через его спинку, подсвеченный только тусклым светом с кухни.       — Я не собирался тебя заставлять, — говорит он мягко, — но ты ведь почти ничего не ела сегодня. Хочешь, я просто принесу тебе ложку крем-супа? Одну. Если не пойдёт — оставим.       — Если принесёшь, я съем. Но ты тоже сядешь рядом.       Потом снова исчезает, и вскоре возвращается с чашкой и ложкой. Устраивается на краю кровати, молча. Тепло супа легко касается губ. Я послушно глотаю — одну, вторую, третью…       — Видишь, — улыбается он, — не так уж и плохо.       Я открываю глаза. Он близко. Слишком близко. Волосы всё ещё влажные, на футболке пятна от капель воды, и от него пахнет чем-то свежим, чужим — не гелем, а, наверное, домом. Я снова отвожу взгляд.       — Ты ведь не должен был оставаться. Мама сказала, что справится.       — Я знаю. Но… — он смотрит в пол в надежде найти там ответ, — я не мог. После всего.       Суп заканчивается. Я отдаю ему чашку, и он бережно ставит её на столик перед диваном.       — Э-эм, Рёта.       — Да, Ни-ччи?       — Я выложила пост, в котором сказала, что мы с тобой встречаемся. Я не подумала немного: мне стоило с тобой об этом посоветоваться, извини.       Рёта раскрывает руки, намереваясь меня обнять. Я тянусь к нему, льну мягким движением, и утыкаюсь носом куда-то в шею. Он говорит:       — Не-а, Ни-ччи. Я с самого начала сказал, чтобы ты сама решила, когда людям стоит об этом знать.       Я кладу руку ему на грудь, и где-то там, под футболкой, глухо стучит сердце. И мне уже не больно.       Через несколько дней, когда я сижу во время обеденной перемены на крыше, мне приходит сообщение от Ино-сана.       «Николь-сан, надеюсь, вы чувствуете себя лучше. Мне поступило предложение от Urban Wings по поводу съёмок…»       Я смотрю на экран, наблюдая, как появляются три бегущие точки — он ещё печатает. Ветер играет прядями у лица, небо над головой чуть затянуто облаками, а внизу слышны глухие звуки баскетбольных мячей — кто-то тренируется во дворе. Рёта сидит рядом, поджав колени и старательно ковыряя упаковку от моти. Его брови сведены, губы поджаты — он весь сосредоточен, как будто эта плёнка из рисовой бумаги способна победить его. С момента моей выписки он каждый день таскает мне самые разные сладости: моти, дайфуку, тайяки… Даже когда я устало вздыхаю, ворчу, что это ни к чему, что он тратит слишком много, что после больницы я набрала почти два килограмма и диетолог будет недоволен — он просто делает вид, что не слышит.       — Мне Ино-сан пишет, — говорю я, выдыхая и кладя голову ему на плечо. Ещё чуть-чуть — и прижмусь щекой к его рубашке, которая пахнет солнцем и ванилью. — Предлагает фотосет.       — Да? — отзывается он без особой радости, всё ещё возясь с упаковкой, которая наконец сдаётся под его пальцами. — Ты уверена, что готова?       Экран телефона вспыхивает новым сообщением. Я смотрю на слова Ино-сана — всё аккуратно, вежливо, но между строк я чувствую: он не просто менеджер, он человек, который хочет поддержать.. Ветер становится прохладнее, и я поджимаю руки под куртку. Смогу ли я? Камеры, люди, свет, чужие глаза — всё это кажется таким громким после тишины больничной палаты. Но, с другой стороны… это не только работа. Не только деньги. Это возможность.       — Не знаю. Это как шаг в никуда. Но, наверное, мне нужно.       — Тогда сделай этот шаг, — отвечает Рёта, не поднимая глаз, и протягивает мне аккуратно разрезанный моти на ладони. — Я рядом. Если будет страшно — скажи. Если устанешь — сбежим вместе. Но не стой на месте, Ни-ччи. Не ты.       Я беру моти из его руки. Телефон вибрирует ещё раз. Я отворачиваюсь от Рёты, открываю экран — новое сообщение от Ино-сана.       «…съёмка в поддержку посттравматических кампаний. Концепция — уязвимость и сила. Они хотят, чтобы вы не просто позировали, а рассказали свою историю. Не обязательно в деталях. Но они надеются, что вы согласитесь. Это будет мягко. Без давления».       Я долго смотрю на текст, не отвечая. Где-то на горизонте сверкнула линия — тонкий самолёт, уходящий за облака, и мне вдруг становится холодно, вся эта идея с фотосессией обнажает меня слишком сильно. Не снаружи — изнутри. Не тело, а то, что под кожей. В памяти всплывает ночь на больничной койке — стерильный потолок, тихое пикание монитора, чувство, что я проваливаюсь внутрь себя, глубже, чем когда-либо. И потом — Рёта, спящий на стуле, склонившийся надо мной, читающий сообщения с моим агентом, вместо меня отказывающийся от контрактов.       — Я не знаю, — честный вздох от непонимания говорит больше, чем слова. — Я не уверена, что у меня есть история, которую хочется рассказывать. Или что она кому-то вообще нужна.       Он качает головой, мягко, с терпением, которое я не заслужила.       — Это не про «нужно». Это про тебя. Если ты решишь молчать — это тоже история. Молчание ведь тоже может быть сильным. Но если хочешь сказать — скажи. Я… — Рёта мнётся с ответом, — я бы всё равно гордился тобой. Даже если ты просто сделаешь пару шагов туда, где страшно.       «Ино-сан, спасибо. Я подумаю. Это важно, и я не хочу принимать решение поспешно. Но мне правда хочется попробовать».       Палец зависает над кнопкой отправки, и только когда Рёта, не говоря ни слова, осторожно касается моего запястья — не удерживает, не мешает, а просто напоминает: «я здесь» — я нажимаю. Сообщение уходит.       — Значит, будет история, — я смотрю в небо. — Даже если не знаю, с чего начать.       — Начни с того, что ты выжила. А потом просто добавляй главы. Я буду рядом — если что, помогу переписать.       Ветер усиливается, и я машинально подтягиваю рукава, прикрываясь. Солнечный свет теперь тусклее. Похоже, что день, как и я, устал от самого себя. Рёта отпивает чай, и, помолчав, вдруг спрашивает между делом:       — А ты не уточняла, когда у нас межшкольные?       Я вскидываю на него глаза, удивлённая сменой темы, но в его голосе нет ничего случайного. Он мягко наблюдает за мной из-под ресниц, и ловит не слова, а мою реакцию.       — Нет, — признаюсь, — я ещё не заходила к Касамацу-семпаю. И к тренеру тоже. Они… кажется, не хотят, чтобы я об этом думала. Касамацу-семпай пару раз мельком упоминал, что всё на контроле, а тренер только кивал, когда я спрашивала про форму и нагрузку. Как будто… мне не нужно знать. Как будто всё это теперь мимо меня.       Я сглатываю, злясь на себя за то, что голос дрожит.       — Я понимаю, что они хотят как лучше, правда. Но мне от этого только хуже.       Слова выходят тише, чем мне бы хотелось. Я чувствую, как в горле застревает ком — не из обиды, а из той странной смеси вины и благодарности, которую невозможно распутать.       — Я знаю, что они заботятся, и это трогает. Но в то же время… у меня такое чувство, что я мешаю. Что они больше не видят во мне игрока. Только… выжившую.       Рёта долго пяоится куда-то в сторону, в ограду крыши, за которой, вдалеке, простирается город — знакомый, громоздкий, шумный. Потом он поворачивается ко мне, поднимает руку и осторожно сдвигает выбившуюся прядь за ухо. Его ладонь тёплая, жестов почти не чувствуется.       — Они боятся. Не тебя — за тебя. И, может быть, пока не знают, как снова говорить с тобой как с игроком, а не с той, кто чуть не…       Он не договаривает. И я не прошу. Мы оба знаем конец этой фразы.       — Но я знаю, — продолжает он, — что ты не исчезла. И они тоже скоро это поймут. Только… дай им время. И себе тоже. Ты не мешаешь. Ты — центр их круга. Просто сейчас они держат дистанцию, потому что не знают, как подступиться. Но никто тебя не вычёркивает. Ни из игры. Ни из команды. Ни из жизни.       Я опускаю взгляд, наблюдаю, как крошка от моти падает мне на колени, и медленно растираю её пальцем, не решаясь сразу ответить. В груди становится легче. Не светло, не просто — но легче. Как будто кто-то оставил лампу на краю темноты. Колокольчик с крыши звенит — тихо, неуверенно, и он сам не рад напоминать, что перемена закончилась. Я вздыхаю, складываю обёртки от моти в ладонь и медленно поднимаюсь. Рёта следом, не спеша, с привычной мягкостью движения, каждое его «не торопись» даже не произнесено — просто чувствуется рядом.       Мы спускаемся по лестнице.       — Скоро экзамены, да? — негромко говорю, нарушая молчание. В голосе — то самое, притворно-спокойное, когда знаешь, что надо говорить, но не хочешь признавать, что тебя это волнует.       Рёта хмыкает, закатив глаза. Я только что упомянула что-то глубоко неэстетичное или как это понимать?       — Спасибо, что напомнила. Мне ж мало ночных кошмаров, Ни-ччи. Математика в этом году какая-то адская. Учитель только и делает, что извиняется, когда даёт новые задания. Это пугает больше, чем сами задачи.       — А я думала, ты списываешь у Ачи-тян.       — Ага, и она каждый раз называет меня «глупым солнечным зайчиком». Думаешь, мне это приятно?       — Ну… немного похоже на правду.       Он смеётся, и это отзывается во мне чем-то тёплым. Я давно не слышала, как он смеётся так просто, без тени.       — А ты сама как? — мы подходим к двери класса. — Смогла нагнать, что пропустила?       Я пожимаю плечами.       — Вроде да. Учителя идут навстречу, дают дополнительное время, но я чувствую, что мозг стал… вялым. Думает дольше, и я иногда просто проваливаюсь между строк.       — Это нормально, Ни-ччи. Не торопись. Главное — не сдавайся. Ты слишком упрямая, чтобы бросить всё на полпути.       Так проходит ещё несколько дней. Я адаптируюсь и пытаюсь вспомнить то, что было на уроках. Оказывается, за полторы недели в больнице я умудрилась очень многое пропустить, но я быстро нагоняю. Как минимум из-за того, что в прошлом я всё это проходила. Должен же быть хоть какой-то плюс в этом «прошлом». Хотя смерть Рёты в той ветке всё перекрывает…       В пятницу после уроков я еду на фотосессию на студию. Вернее, едем. Мы сидим в углу, ближе к двери: я — полулежа, уткнувшись в телефон, Рёта — у прохода, как живой щит между мной и остальным миром. Переживает. Видимо, боится повторения нападения. Он напряжён, это видно по каждому его движению. Его рука лежит на колене, но пальцы дрожат, мышцы сами не знают, когда придётся среагировать. Он то и дело озирается, глаза скользят по лицам пассажиров, выискивают угрозу в каждом мужчине в чёрной куртке или каждом подростке с капюшоном. Третий раз за пять минут он пристально смотрит на седого мужчину напротив, и мне становится тяжело дышать не от страха — от того, как сильно он за меня боится.       Молодёжь в вагоне то и дело смотрит на нас. Конечно, мы сейчас едва ли не самые главные медийные личности после нападения и официального заявления об отношениях. Но и что с того? Какое мне вообще дело до них?       — Рёта, успокойся, — прошу я, когда он в третий раз зыркает на мужчину перед нами. — Всё в порядке.       — Ни-ччи…       — Я в порядке. Просто поверь мне.       Он кивает, но не отвечает. Я чувствую, как его плечи остаются напряжёнными. Конечно, это ложь. Конечно, я ни черта не в порядке. Внутри всё трещит, как стекло, покрытое сетью микротрещин — и только вопрос времени, когда оно рассыплется. Но я не могу позволить ему это знать. Не могу снова нагружать его, когда он и так носит на себе полмира — и меня тоже. Как только я хочу сказать ему о том, что нам скоро выходить, мне приходит смс от Сацуки.       «Мы играем с вами в воскресенье. Ни-тян, как ты?»       — Рёта. Ваш первый матч в воскресенье будет с Тоо.       — Да, я знаю.       — Почему ты мне не сказал? — я сажусь и поворачиваюсь к нему лицом.       — Ни-ччи, а что это изменит?       Меня прошибает осознанием. Точно такие же слова. Та же интонация. Тот же взгляд, наполненный заботой, но обернутый в молчание. Именно так мы разрушили всё в прошлый раз: не словами, а их отсутствием. Я не услышала его тогда. А он — меня. И мы оба поплатились.       А потом он умер.       Меня бьёт током. Не образно. Физически. Пальцы цепенеют, будто кровь свернулась. Воздуха не хватает. Я вжимаюсь в сиденье, чувствую, как сердце пытается прорваться через грудную клетку, чтобы закричать, выть. Как тогда. Как в тот день, когда он исчез, оставив после себя только боль, сиротливо брошенные вещи и фотографию в рамке, на которой он уже не улыбался — потому что мёртвые не улыбаются. Воздуха не хватает. Я задыхаюсь, как тогда, когда узнала, что он умер. Когда стояла на похоронах. Когда мою глотку заливало кровью, и я думала, что это конец.       Нет. Чёрт, нет.       Пожалуйста. Всё, что угодно, только не он. Заберите у меня карьеру, успех, талант, но только не Рёту. Я не переживу.       А теперь он рядом. Живой. Смотрит на меня с тревогой.       Могу ли я спасти его? Могу ли я своими разговорами предотвратить его смерть? Я столько всего изменила уже, но почему меня не покидает ощущение того, что он умрёт? Если я расскажу ему о конце, то сможет ли он помочь мне изменить это? Как он отреагирует, если я скажу, что видела его смерть и рыдала на его могиле, стояла на коленях в грязи? Я изменила так много. Пошла за ним в клуб, чтобы быть рядом. Подписалась на контракты, которые раньше отвергала. Улыбалась, когда хотелось выть. Мы стали встречаться. Мы переписали прошлое. Но что, если этого недостаточно? Что, если линия судьбы просто свернётся обратно, как пружина, несмотря ни на что?       — Ни-ччи? — Рёта касается моего плеча.       Я поднимаю взгляд. И думаю: если я расскажу — он поверит? Или сочтёт, что я сошла с ума? Но главное — успею ли я рассказать, пока он жив? Потому что сердце подсказывает мне страшную вещь: у меня может не быть второго шанса.       Поезд тормозит с глухим скрипом, и по инерции я наклоняюсь вперёд, машинально хватаясь за поручень. Мир за окном рассыпается в дрожащие кадры — платформа, бетон, солнечные блики на стекле. В вагоне становится тесно от людей, спешащих к дверям, но Рёта всё ещё сидит, не двигается, пока я не дохожу до состояния, когда могу дышать более-менее ровно. Только тогда он медленно встаёт, не сводя с меня взгляда.       Мы выходим последними. На станции пахнет раскалёнными рельсами, металлом и цветами, которые растут где-то за оградой — неразличимым пятном, но с таким знакомым запахом конца июня. Солнце — тяжёлое, почти липкое, давит на плечи, тени от козырьков удлиняются.       Рёта идёт впереди, прокладывая путь сквозь людской поток, и, когда мы минуем выход со станции, останавливается у ближайшей лавки в тени.       — Подожди секунду, — говорит он, закидывая руку за спину и вытаскивая из сумки маленькую пластиковую бутылку. Холодная, в каплях. Протягивает мне. — Пей. Медленно.       Я беру. Пальцы дрожат. Он смотрит, как я подношу бутылку к губам, глотаю мелкими, осторожными глотками. Солнечный свет играет на его волосах, придавая им медовый оттенок. Рёта щурится, проводит рукой по лбу, и, не выдержав, расстёгивает пуговицу у воротника. Слишком жарко для любых слов.       — Спасибо, — хриплю я, когда убираю бутылку. Голос предательски срывается. Он не комментирует. Только кивает.       — Может, нам зайти куда-то ненадолго? Кондиционер там, тень, немного тишины. У тебя лицо белое, как бумага.       — Нет, — качаю головой. — Если я остановлюсь, то не дойду. Лучше сразу — в студию. Там всё равно будет гримёрка. Там можно будет сесть.       Он не спорит. Просто молча забирает у меня бутылку, кивает и идёт рядом.       Мы приходим на студию. Снаружи жара сгущается, плавит воздух, а внутри — прохладно, пахнет свежей косметикой, пудрой, каплей спирта и ещё чем-то тёплым, уютным, вроде хлопка и кофе, пролитого где-то за углом. Администратор уводит нас за кулисы почти без слов — видимо, предупреждены заранее. Мы заходим в гримёрку, где мягкий свет ламп по периметру зеркала делает всё вокруг чуть менее реальным, как будто я попала в буферную зону между собой и своим образом.       Меня просят сесть, и с моего разрешения ассистент меняет бинты на шее и запястьях — теперь это атласные ленты, тонкие, шелковистые, цвета рубинового стекла. Они обвивают кожу, как шрамы, которые кто-то решил превратить в декор.       И всё равно они выглядят, как кровь.       Чёрт, хватит об этом думать.       — Николь-сан, вы выглядите обеспокоенной. Расслабьтесь, пожалуйста, — голос Мичико-сан вырывает меня из этой вязкой, неприятной вязкости мыслей.       — А? — я поднимаю глаза. В зеркале отражается моё лицо: бледнее обычного, с потемневшими кругами под глазами. Ни один фильтр бы не спас. — Нет, я просто задумалась, извините, Мичико-сан.       Я стараюсь ослабить мышцы лица, разжать челюсть. Она, как всегда, работает быстро, уверенно — движения точные, почти механические, но не холодные. Тон ложится плотным слоем, скрывая блеклость кожи и следы бессонных ночей.       — Пожалуйста, продолжайте.       Мичико слегка хмыкает, вытаскивает из ящика кисть и аккуратно касается ею моей щеки.       — Ты всегда извиняешься, когда устала, — говорит она, не отрываясь от работы. — Я же тебя знаю не первый год.       — Привычка.       — Угу. А ещё привычка — ничего не рассказывать, пока не упадёшь в обморок посреди съёмочной площадки.       Я молчу.       — Я понимаю, — продолжает она мягче, — ты сейчас как на сцене, только сцена — это твоя кожа. Все смотрят, все ждут. Но ты же тоже человек, Николь. Не обязанная быть идеальной. Даже если ленты на тебе выглядят, как элемент концепта, а не то, чем они были на самом деле.       Слова режут тише, чем бритва. Но точнее. Я сглатываю.       — Я не хочу, чтобы люди жалели. Не хочу быть «той самой девочкой из новостей». Я просто…       Мичико кладёт кисть на стол и смотрит на меня через зеркало.       — Тогда покажи силу. Ту, что в глазах. Не в макияже. Мы с тобой сделаем своё дело, но только ты можешь решить, что будет отражаться в объективе. Усталость или воля. Боль или вызов.       Я смотрю на себя. На ленты. На кожу, уже выровненную тоном. И впервые за долгое время понимаю: я действительно могу выбирать. Даже если сейчас — боюсь. Даже если внутри всё ещё трещит.       — Хорошо. Сделаем образ, который не жалко. А которого боятся потерять.       — Вот это по-нашему, — улыбается Мичико. — Смотри вперёд, Николь. Там больше, чем боль. Намного больше.       Мы выходим на площадку. Свет внутри зала холодный, словно его выдолбили из хрусталя и запустили в воздух. В углу на подиуме уже собраны декорации: чёрный пол, рассыпанные по нему лилии, почти нереальные в своей мертвенно-белой чистоте, и мягкий контур света сверху, как луна, зависшая слишком низко. Съёмочная группа шепчется, настраивает объективы, выставляет отражатели. Где-то щёлкает затвор, ещё не направленный на меня, но уже ждущий.       Я беру в руки раскадровку. Плотные глянцевые листы с набросками — уголь, тушь, белила. На большинстве из них — я. Лежу, раскинув руки, окружённая лилиями, которые проросли из-под плоти. На одном из кадров мой взгляд направлен прямо в камеру. На другом — вверх, в пустоту. И почти на всех — бинты, теперь уже заменённые лентами, свёрнутыми в образы крыльев, плетений, теней.       «Видела ли ты свои линии?       Внутри меня цветут лилии…»       Слова приходят из ниоткуда — строчка из старой песни, случайно услышанной, прилипшей к памяти пятном. Я не могу вспомнить мелодию, но ритм бьётся в висках в унисон с собственным пульсом. Почему-то именно эти слова сейчас кажутся самыми точными.       — Эти лилии… — выдыхаю я, не отрывая взгляда от раскадровки. — Знаешь, что они значат в языке цветов?       Рёта стоит рядом. Я поворачиваюсь к нему — он смотрит на площадку, щёку нервно жмёт зубами, и этим пытается сдержать всё, что хочет сказать.       — Чистота, прощение. И… траур.       Он слегка дёргается.       — Не думал, что они выберут именно лилии, — произносит Рёта, хрипло, почти извиняясь. — Хотел, чтобы ты это знала заранее, но… не успел.       — Всё нормально. Это же метафора, да? Смерть — как переход. Не конец.       Рёта, наконец, смотрит на меня. Его глаза тревожные, но в них есть что-то ещё — гнев на себя, страх потерять, неуверенность, которую он редко показывает другим.       — Не смей так говорить, Ни-ччи. Не смей думать об этом, как о чём-то поэтичном. Ты не метафора.       Отпускаю папку, позволяю бумаге упасть на стол, и иду. Под ногами тихо шуршат доски. Воздух студии становится гуще, как перед грозой. Рёта следует за мной, шаг в шаг. И, хотя я сейчас одна перед объективом, его тень — рядом. Всегда рядом.       Я ступаю на подиум босиком — по условиям съёмки обувь мешала бы образу. Доски прохладные, гладкие, слегка вибрируют от шагов съёмочной группы. Меня ведут к центру композиции, где густо насыпан слой свежих лилий — стебли, бутоны, лепестки, ещё влажные от обработки. От них идёт резкий, сладкий аромат, тот, что обычно заполняет траурные залы и дорогие свадебные церемонии.       Меня просят лечь на спину. Холод ползёт от пола к лопаткам, к шее. Лилии трещат под весом тела — негромко, как если бы шептали что-то на другом языке.       — Осторожно, — говорит ассистент. — Ленту на запястье поправим… вот так.       Меня бережно поправляют, раздвигают лепестки под руками, чтобы не сливались с кожей. Мичико лично вкалывает шпильки в волосы, вплетая туда тонкие лилии, которые в итоге образуют венец.       — Чуть влево голову… — говорит фотограф. — Ниже подбородок. Да, идеально.       Пальцы кого-то касаются моих висков, укладывая непослушную прядь. Она шепчет, чтобы я не моргала, пока свет не станет правильным. Свет действительно тяжёлый — он льётся с потолка, густой, белый, поглощающий тени. В нём всё теряет границы, кроме взгляда.       — Такое ощущение, — бормочет кто-то у монитора, — что мы снимаем не модель, а белую королеву.       Я слышу это, не двигаясь. Лилии щекочут шею, некоторые касаются губ, и мне приходится дышать поверхностно, чтобы не пошевелить ничего лишнего.       Белая королева… хах, и почему это мне смешно?       Фотограф поднимает камеру.       — Николь-сан, не бойтесь смотреть прямо. Это не просто образ — это манифест. Вы лежите в цветах, которые были орудием прощания, но вы — остались. Не жертва. Не статуэтка. Девушка, пережившая собственную смерть.       И где-то за кадром, за всей этой техничной, холодной суетой, стоит Рёта. Он не вмешивается, не подходит ближе, но я знаю — он смотрит. Он рядом. И значит, я справлюсь. Даже если лилии — снова напоминают кровь.       Щелчок затвора. Ещё один. Свет вспыхивает и гаснет, моё сердце — то замирает, то бьётся снова. Я лежу неподвижно, чувствуя, как лилии под телом начинают прогреваться от моего тепла, теряя хруст. От цветов идёт почти удушающий аромат, такой плотный, что кажется — он заполняет лёгкие, вытесняя воздух.       Я вспоминаю.       Первую остановку — как провал. Нет света в тоннеле, нет драматичной вспышки жизни перед глазами. Есть лишь темнота и… безразличие. Странный покой, в котором ты уже не страдаешь, но и не существуешь. Кто-то выключил звук и оставил только чёрный экран. Потом — резкий рывок, возвращение, как если бы тебя выдернули за шиворот из холодной воды. Боль вернулась первой. Жизнь — чуть позже.       Вторая остановка — более жестокая. Тогда было осознание. Я знала, что умираю. Я слышала свой пульс, убывающий, как затихающий метроном, и всё, что могла думать — нет, ещё нельзя. ещё не сейчас. Рёта меня ждёт. Мама с папой. Сейджуро. Сацуки. Но тело не слушалось. Мир стал тусклым.       А третья… третья была хуже всего. Потому что в тот момент я уже ничего не хотела. Не было сопротивления. Не было страха. Только мысль: если я уйду сейчас, это будет проще. для всех.       Я умерла трижды.       Но почему-то — осталась.       А он умер один раз. И не вернулся.       Рёта в прошлом был тем, кого я не смогла спасти. Не успела. Не услышала. Он исчез так быстро, что даже не оставил возможности попрощаться. Я стояла над его могилой, пропитанная дождём и собственной виной, и думала только об одном: если бы я сказала?Если бы осталась? Если бы не ушла тогда?       И теперь, когда он снова здесь, живой, тёплый, рядом — страх не отпускает. Что всё это — всего лишь пауза между его последним вздохом и моим следующим криком. Что время — не прямое, а кольцо. И оно снова сомкнётся.       — Николь-сан, — мягко звучит Мичико за кадром, — вы в порядке?       — Продолжайте.       Пусть весь мир увидит: даже из-под трёх остановок сердца можно подняться. Даже если под твоими руками — лилии, а в глазах — память о могиле того, кого любишь до дрожи в коленях. Одна только мысль о его потере делает всё таким бессмысленным.       Пальцы ассистентки касаются плеча — лёгко, как крыло насекомого. Я едва чувствую прикосновение, но повинуясь ему, приподнимаюсь, позволяя расправить ткань. Чёрная мантия — невесомая, почти прозрачная — скользит по коже, обволакивая меня полночью, вытканной из дыма. Её края спадают по бокам, касаясь лилий и становясь частью этого надгробного полотна, где я — и тело, и символ.       Мичико аккуратно поправляет капюшон — он не закрывает лицо, но отбрасывает тень на лоб. Кто-то шепчет, что на камере это смотрится как в театре кабуки — высокая трагедия, застывшая красота. Я не слышу точно, но смысл ловлю. Меня превращают в образ. В чью-то идею. В символ того, кто умер и вернулся.       — Николь-сан, — говорит фотограф, поднимая объектив. — Закройте глаза. Этот кадр будет… чистым. Чуть задержите дыхание.       Закрываю веки.       Внезапно кто-то наклоняется ко мне. Голос — мужской, вежливый:       — Простите, Николь-сан, добавим финальный элемент. Реквизит. Это рука с ножом, символическая. Она будет в кадре рядом с вами, не касаясь тела. Просто контраст. Мы используем резину, ничего опасного.       Я киваю. Наверное, доверяю. Или делаю вид. Лилии щекочут шею. Воздух становится плотнее. Сцена набирает вес.       И вдруг — холод. Я чувствую движение у лица, резкое, хоть и контролируемое. Остриё — пусть резиновое — оказывается всего в нескольких сантиметрах от шеи. Даже не касаясь, оно внушает.       Я открываю глаза.       И всё рушится.       Лилии — не лилии. Пол — не подиум. Это снова та точка невозврата, где я лежала одна, когда сердце остановилось в последний раз. Где не было никого. Где капельница пульсировала, а за стеклом — кто-то кричал. Вспышка. Писк кардиомонитора. Я вижу Рёту, который лежал на столе в морге. Его пальцы — уже холодные. Его глаза — стеклянные.       НЕТ.       Меня срывает.       — Не трогайте! НЕ ТРОГАЙТЕ МЕНЯ!! — крик вырывается, дикий, и совсем не мой. Меня сотрясает, а тело стало проводником для урагана. Я пытаюсь сесть, но ткани путаются, мантия соскальзывает, руки дрожат. Слёзы хлещут, не спрашивая разрешения. Горло режет, как после того, когда мне загнали лезвие. Я задыхаюсь.       — УБЕРИТЕ ЭТО! — кричу снова, как будто этот нож — настоящий. Как будто всё это не игра. Как будто мне снова делают больно.       Флеш. Щелчок. Кто-то по инерции нажал кнопку.       Рёта первый подлетает ко мне. Он не спрашивает. Он просто хватает меня в объятия, сбрасывая лилии, отталкивая ткань.       — Всё хорошо. Ни-ччи, слышишь? Всё хорошо. Это не тогда. Это сейчас. Я с тобой. Смотри на меня. Дыши.       Я хватаюсь за него, вцепляюсь ногтями в его спину. Ткани рвутся. Грим размазывается по лицу, кто-то стирает меня, слой за слоем. Я не могу остановиться. Паника срывает всё, что я собирала по кускам. Сердце рвётся к горлу, и снова хочет остановиться, выскочить, закончить всё.       — Ты… — шепчу я в грудь Рёты. — Не умирай. Пожалуйста, не умирай. Не уходи. Я всё сделаю, только останься.       Он держит крепче. Молчит. Только гладит мою спину, и этими движениями пытается склеить трещины.       Съёмка остановлена. Тишина становится почти мучительной. Кто-то тихо зовёт Мичико, кто-то выгоняет из зала посторонних. Всё затихает.       Я всё ещё вцеплена в Рёту, но паника не отпускает. Пульс в ушах бьёт сильнее, чем свет камер. Мир вокруг расплывается, и я не в студии, а в дрожащем, зыбком сне.       И вот тогда…       Тело предаёт меня. Я снова там.       Съёмку останавливают сразу, без обсуждений. Свет гаснет, камера опускается, кто-то из команды отдаёт резкий приказ: "Всем выйти, кроме визажиста и менеджера". Фотограф отводит взгляд, словно не вправе больше смотреть. Звук шагов, глухие хлопки дверей, щелчок выключателя — всё это звучит как отголоски после бури.       Мичико первой подходит с аптечкой. Голос у неё сдержанный, профессиональный, но в глазах тревога. Она вручает Рёте что-то в блистере.       — Это не снотворное, не седатив — мягкое, чтобы дыхание стабилизировать. Остальное — лучше временем.       Он кивает, берёт и помогает мне проглотить таблетку, не спрашивая, хочу ли я. Я не сопротивляюсь.       Меня уводят в гримёрную — не торопясь, аккуратно, как переносят что-то хрупкое. Я иду, ноги — не мои, потому что в голове я всё ещё лежу на том асфальте, и всё, что происходит — просто проекция на стене. Гримёрка кажется слишком светлой, слишком живой. Тепло ламп режет глаза. Запах духов и лака для волос бьёт в нос, и мне хочется исчезнуть. Но я молча дохожу до дивана и опускаюсь на него.       Я сжимаюсь — подгибаю ноги, обхватываю их руками, прижимаю к груди. Поза — не защитная, а единственно возможная, потому что если расправиться, то всё выскользнет. Рёта не садится рядом. Он опускается на пол, прямо передо мной, на колени, и просто смотрит.       Присутствие его — плотное, тёплое. Я чувствую его дыхание, движение груди, тяжесть взгляда. В этой тишине он как точка фокусировки, как единственная чёткая деталь в размытой картине.       — Прости. Я… не хотела… всё испортить.       — Ничего ты не испортила.       — Я… — я стискиваю пальцы. — Просто… знаешь, как в моменте… снова… там, вечером…       — Я понимаю, Ни-ччи. Всё в порядке. Ты пережила такое событие, и мне очень стыдно, что я не смог тебя защитить.       Я постепенно расслабляюсь, выдыхаю и кладу руку ему на голову.       — Ты бы и не смог ничего сделать. И дело не в том, что я сомневаюсь в тебе… это было слишком быстро и… чёрт.       — Давай не будем об этом, если ты не…       Слова произвольны, и я перебиваю его громким:       — Нет! Я хочу об этом поговорить, потому что я не могу всё это держать в себе.       Рывком подрываюсь с места и измеряю гримёрку шагами.       — Меня бесит то, что все носятся со мной, как с чашкой из бабушкиного серванта, на которую, не дай бог, упадёт лишняя пылинка! Все вокруг перегибают палку! Надоело! Хватит!       В порыве злости я не замечаю, как сметаю рукой свою одежду с вешалки.       — Меня бесит, что я не могу нормально спать из-за того, что во сне я снова в том переулке! — я бешусь от бессилия. От перегретой ярости, которая давно кипит внутри, как чайник без крышки.       Вешалка скрипит, одежда срывается на пол — рубашка, майка, юбка, всё вперемешку. Я смотрю на неё сверху вниз, и в этот момент мне кажется, что смотрю на саму себя — разбросанную, смятую, ничем не защищённую. Я вжимаюсь в угол, упираюсь лопатками в стену и говорю тише, но жёстче, чем до этого:       — Я устала быть трагедией. Понимаешь? Я не хочу, чтобы все смотрели на меня и думали: "О, бедная девочка. О, только не спрашивайте, а то заплачет". Меня тошнит от того, что я должна соответствовать какому-то образу: либо сильной, либо сломанной!       Рёта всё ещё на полу, не двигается. Только поднимает на меня взгляд — спокойный, внимательный. Ни жалости, ни страха. Он ждёт, пока я договорю. Пока весь этот гнев, спутанный с отчаянием, не выльется до дна.       Я выдыхаю. Тяжело, с хрипом.       — И да, мне страшно. Каждый день. С того самого вечера. Страшно, что я сорвусь, что не вернусь к себе, что перестану узнавать себя в зеркале. Что ты… что ты исчезнешь, как тогда. А я снова останусь одна, с криками в голове и рвущимся сердцем, которое трижды останавливали, а может, стоило остановить навсегда.        Мне приходится закрыть лицо ладонями. Прижимаюсь к стене, чтобы не скатиться по ней на пол.             Тишина длится несколько секунд, а потом я чувствую тепло рук Рёты на своих запястьях.       — Ты не одна, Ни-ччи. Слышишь? Ни одна твоя эмоция — не слишком. Ни одна твоя слабость — не грех. Ты не обязана быть удобной для чужого восприятия.       Наши лбы соприкасаются.       — Я не дам тебе раствориться в этих страхах. Если будешь падать — я подставлю плечо. Даже если снова будет больно. Даже если это разрушит и меня.       Я вскидываю на него глаза.       — Рёта! Меня убивает одно только воспоминание о сне, в котором ты умер! Понимаешь?! Я видела твою смерть, я стояла у твоей могилы и рыдала часами, потому что не могла уйти от тебя! Я просто… устала. Устала постоянно бояться, что однажды всё это станет реальностью, и я снова останусь одна!       Он открывает рот, но я резко выхватываю свою руку из его хватки, обрывая:       — Не говори ничего! Мне больно. Даже сейчас, когда ты рядом. Потому что в моей голове я всё ещё на коленях в грязи, у твоей чёртовой могилы, рыдаю, захлёбываясь, умоляя тебя вернуться. Но ты не возвращаешься. Ты не слышишь. Ты лежишь под землёй, а я… я сижу в этом сне каждый чёртов раз, как прикованная, и не могу проснуться, пока не вспомню, как ты перестал дышать.       Я хватаю ртом воздух, и он тягучий, ведь с каждой фразой его всё меньше.       — И теперь ты понимаешь, — боль во мне только крепнет, — теперь ты знаешь, почему я так прошу тебя остаться. Потому что ты наконец ощутил, каким это бывает — когда любишь кого-то настолько, что сам распадаешься на куски от страха его потерять.       Рёта не двигается. Его лицо — открытое, чистое, и в глазах — боль, не притворная, не ради сочувствия. Та самая. Та, что раньше была только во мне.       — Я не переживу твоей смерти, Рёта. Ни во сне, ни в реальности, ни в каком бы то ни было будущем. Я не создана для того, чтобы снова тебя хоронить.       И с этими словами я опускаюсь обратно на диван. Сама эта исповедь выжала из меня весь воздух. Колени подгибаются, руки бессильно висят вдоль тела. В голове — звон.       — Ни-ччи, что за сон?..       — Ты умер, Рёта. В нём ты просто умер, оставил меня одну, и даже не подумал, как больно будет всем нам, когда ты уйдёшь, — я снова начинаю плакать. — Чёрт, да почему…       — Не плачь, пожалуйста, — Рёта нервно сглатывает. — Это просто дурацкий сон. Я же здесь, я живой. Вот, видишь, ты же можешь меня потрогать.       — Просто пообещай мне, что ты останешься, хорошо?       — Обещаю, Ни-ччи. А теперь давай переодеваться, я пока вызову такси.       — А фото?       — Они закончили. Мичико-сан это сказала, когда мы уходили. Всё в порядке.       Он выходит из гримёрки, я начинаю переодеваться. Стягиваю с себя мантию, бинты и смотрю на шрам на шее – глубокая горизонтальная полоса, а ещё одна вертикальная сбоку. Получается, что прямая осталась от удара, который рассёк трахею, а вторая – от тычка в яремную вену. След на руке – от того, что я пыталась защититься. Вероятно, если бы моё тело не среагировало инстинктивно, то я бы и умерла около киностудии.       Один урод, который испортил мою жизнь и моё тело.       Я замираю у зеркала, и думаю. В прошлом Рёта сломал палец на тренировке – но в день, когда он его должен был сломать в настоящем, я повредила ногу, выпрыгнув из окна кладовки в школе. В аварию, случившуюся в метро, никто из нас не попадал – да и вообще я не припомню такого в той временной ветке. Да и нос в первый день в Кайджо разбили мне, а не ему. Потому что тогда он просахатил мяч, так как заговорился с фанаткой, прибежавшей в зал на слухи о том, что «Сам Кисе Рёта поступил в Кайджо!». Значит ли это, что я забрала его смерть сейчас? Вернее, я ведь пережила три клинических смерти, и воспримет ли судьба это в счёт одной смерти того, кого я так люблю?       Щелчок двери, и за своим плечом в отражении я вижу за секунду побагровевшего Рёту.       — Ой, Ни-ччи, я…       Он намеревается выйти, смутившись, а я только отталкиваюсь от столика и иду к своей одежде.       — Помоги мне, пожалуйста, застегнуть рубашку. У меня слишком разболелась рука.       Рёта, стараясь смотреть куда-то в сторону. Ну, наверное, я бы тоже была смущена, если бы не наши отношения в прошлом. Я стою перед ним в юбке и топике. Да, конечно, картина со стороны входящего может показаться неоднозначной, но меня это мало волнует.       Он методично застёгивает пуговицы, и когда он оставляет две верхних, я кладу здоровую руку на его запястье.       — Я люблю тебя, Рёта. Ты это понимаешь? И больше всего я боюсь тебя потерять, поэтому я так переживаю из-за этого сна.       При этом я использовала не традиционное «скидес», что означает «ты мне нравишься», а гораздо более сильное «аишитеру», которое японцы используют крайне редко, например, в день свадьбы.       — Я просто не представляю, что будет со мной, если это произойдёт. Я не справлюсь без тебя, Рёта. Ты мне нужен. Так что, пожалуйста, останься.       И утыкаюсь носом в его ключицу, а он и не торопится выпрямляться.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!