Глава 17 — 404 Error
27 ноября 2025, 23:18Ровно сто семьдесят седьмой день — упрямая, странная цифра, которую Элла будто вырезала на внутренней стенке собственной памяти. Никто не просил её считать дни. Никто не требовал отмечать каждый прожитый в Хогвартсе миг, складывать недели, как чьи-то брошенные камешки. Просто привычка возникла сама собой — может быть, от потребности держаться за что-то стабильное. За числа, за последовательность, за ощущение, что время можно приручить. Эмоции — нет, они слишком текучи, слишком непредсказуемы. А вот дни — надёжнее.
Сегодня был сто семьдесят восьмой с того момента, как Элеонора Розье впервые ступила в школу. Светлоглазая, тонкая, немного растерянная, с книжкой, прижатой к груди словно с талисманом, без которого шаги становятся неуверенными.
Когда Рабастан узнал, что Элла продолжает считать дни, он только фыркнул, а потом, как всегда, залепил ей звонкий щелбан. Не болезненный — больше проверочный, поддразнивающий. Он делал так часто, будто таким образом отмечал её рост: мол, ты всё ещё маленькая, всё ещё глуповато цепляешься за странные привычки, но я здесь, чтобы напомнить тебе — хватит уже. В последнее время он будто взял на себя роль её внешнего ориентирования — вытаскивал из библиотек, с прогулочных тропинок, с бесконечных разговоров Джеймса, да и от любой компании, где Элла начинала «уходить в голову» слишком глубоко. Он хватал её за локоть уверенно, быстро, словно боялся, что она растворится в собственных мыслях, если не вернуть её обратно.
Но одного человека он никогда не отгонял — Доркас. Ей он всегда кивал: коротко, насмешливо, но с теплом, которое трудно было спрятать. «Она нормальная», — говорил он Элле. И в его системе координат это звучало как поощрение уровня ордена.
И вот в эти редкие минуты тишины, когда Барти не тянул Эллу на дополнительные занятия, когда Регулус не закатывал глаза и не отпускал колкость только ради того, чтобы поддеть, когда Джеймс не шумел где-то рядом, Элла садилась рядом с Элеонорой. Эти разговоры не начинались легко — как будто им обеим требовалось время, чтобы синхронизироваться, понять ритм друг друга. Но стоило Норке? сделать первый вдох — мягкий, осторожный, — как слова сами начинали переливаться из неё. Ровные. Искренние. Иногда слишком честные.
Элеонора говорила обо всём, что успело стать для неё важным. О книгах — тех, что прочитала, и тех, что ждут на полке в спальне. О расписании. О том, как ей нравится просыпаться в комнате, где слышно чужое дыхание, где не пусто. О том, как прекрасно впервые чувствовать себя частью коллектива, частью чего-то большего, чем ограниченные стены родного дома. Она рассказывала про друзей, про девочек со своего факультета, про то, как ей хочется научиться варить зелья лучше, чем сейчас.
И, конечно же, она говорила об Эване. О нём — чаще всего.
То, как она описывала брата, заставляло Эллу иногда задерживать дыхание. В её голосе было что-то… не то чтобы возвышенное, но искренне тёплое, как будто Эван — не просто старший брат, а человек, вокруг которого можно строить ориентиры. Розье рассказывала, как он помогал первые месяцы носить учебники, спокойно, неторопливо объяснял сложное, не раздражался, когда ей требовалось повторить. Как всегда слушал — по-настоящему слушал — когда она говорила о новом романе или о заклинании, которое ей не даётся. Как задавал вопросы, пусть и делал вид, что просто поддерживает разговор, а не проявляет интерес.
Она говорила, что он улыбается ей иной улыбкой — не той, колкой, хищной, которой он легко отрезает половину Слизерина от своего личного пространства. А другой — мягкой, чуть растерянной, будто забывшей, что вообще можно быть тёплым.
Элла слушала — и знала своё.
Эван мог быть добрым. Иногда — неожиданно добрым. Он мог тактично придержать дверь Регулусу, спросить у Барти мнение, не высмеивая его, даже если несогласен. Мог помочь ей самой, Элле: пододвинуть чашку, заметить, что она устала, или дать книгу без комментария, будто случайно. Он не был чудовищем — каким некоторые хотели его видеть. Он был… закрытым. Осторожным. Напряжённо воспринимающим мир вокруг. Добро в нём росло медленно — будто свет, который пробивается через плотный туман. Но всё же пробивается.
Однако именно рядом с Элеонорой оно становилось заметнее. Выступало наружу. Чище. Легче, прозрачнее, будто Норка обладала странной способностью притягивать в людях самое лучшее. И это заставляло Эллу задумываться. Иногда — тихо и чуть болезненно. Не от ревности, нет — скорее от неожиданного открытия.
Она помнила Эвана рядом с собой и всегда думала: он мягче только с ней. Он внимательнее только к ней. Он открывается — пусть на секунду — только ей. Но теперь приходилось принимать, что это было заблуждение. Или, точнее, детская надежда. Было бы глупо ожидать, что к родной сестре он будет менее добр или менее внимателен, чем к посторонней девчонке. И всё же этот вывод рождался в Элле медленно, тяжело, как правда, которую не хочется принимать сразу. Она словно нащупывала новую грань — другую версию Эвана, о которой не знала. Или не желала знать.
Он был добрым всегда — но по-разному. Неравномерно. Сдержанно. Точечно. И именно рядом с сестрой эта доброта становилась почти осязаемой.
Элеонора Розье — идеальная. По крайней мере, так это выглядело в глазах Эллы, особенно в те моменты, когда мысли начинали блуждать сами по себе. Всегда аккуратно уложенные шелковые волосы, отливающие серебром в ярком свете ламп и факелов. Пепельные пряди Элеоноры лежали ровно, гладко, будто сама магия выпрямляла каждую линию. Они мягко спадали на плечи, подчёркивали тонкие черты лица, делали её похожей на одну из тех изящных девиц со старых портретов. Совершенная картинка.
В отличие от неё самой. У неё — кудри. Непослушные, упругие, то и дело торчащие в разные стороны. Влажность их распушала, сухой воздух заставлял электризоваться, а попытки укладки превращались в комедию. Иногда, глядя на себя в зеркало, Элла думала, что больше похожа на мальчишку после игры в квиддич, чем на младшую дочь благородного рода. Смешно, неловко… и немного обидно.
— Эй. Ты тут? — Барти щёлкнул пальцами прямо перед её глазами. Резко, отчётливо, будто вытаскивал её из воды.
Фокус вернулся к реальности, и перед ней снова оказался конспект по зельеварению за третий курс — исписанный, пахнущий чернилами, перенятый у Римуса. Единственный, кто мог сидеть в библиотеке такими же вечерами и ночами, как они. Он, кажется, давно понял, что отказывать им бесполезно — и однажды просто протянул тетрадь, сказав, что так ему самому легче пересмотреть темы.
— Да… да, — Элла тяжело шумно выдохнула и опустилась лбом почти к столу. Глаза слипались от усталости. Её тянуло в сон так, будто под столом лежала мягкая перина. Особенно сейчас, когда Барти снова вышел в ранг лучшего по всем предметам, которые считал действительно значимыми. — Я удивлена, как у тебя мозги не сварили-и-и-ись…
Барти коротко хмыкнул, почти самодовольно. Этот звук был очень… «его». Он аккуратно положил голубую закладку в тетрадь третьекурсника, словно закрепляя маленькую победу над хаосом.
— Поверь, это мелочь. Я вполне могу усваивать информацию посложнее. И быстрее, — произнёс он, поднимая на неё взгляд.
Он говорил это просто, без хвастовства, но всё равно так, будто это факт, не подлежащий обсуждению. Он уже тянулся к своему портфелю, складывая туда чернила, учебники, свёртки, перо. Всё — методично, отточенными движениями. Элла смотрела на него с открытым удивлением.
— Ты ненормальный… тебе же всего двенадцать… — она покачала головой. — Даже Элеонора столько не учится!
И это было действительно так.
Элеонора казалась естественным талантом. Она шла по пятам Барти — и порой перегоняла его, получая лучшие оценки, но сама относилась к этому легко. Училась в своё удовольствие: если не понимала — спрашивала; если интересовало — копала глубже; если уставала — делала паузу. Учёба была для неё не обязанностью, а пространством, где можно было дышать.
Барти же… он учился из необходимости. Днём, ночью, сквозь усталость. Он учился даже тем предметам, которые ненавидел. Его успехи — это не радость, а отчёт. Не хобби, а долг.
— Пфф, — он скривил губы. — Не думаю, что моего отца это волнует.
Он сказал это резко, но одновременно тихо — как будто так же тихо заныла внутри старая, привычная боль.
Отец.
Тема, которую он почти никогда не поднимал.
Барти всегда умалчивал. Говорил вскользь о матери, перескакивал на предметы, тренировался, пока не падал с ног, и делал вид, что всё в порядке. Эван и Регулус знали немного, но этого хватало, чтобы не задавать вопросов. Они осторожно обходили тему, будто это глухой уголок, в котором лучше не включать свет.
Потом он снова вздохнул, резким, упрямым вдохом, и перекинул сумку через плечо. В глубине души он был… рад. Ненадолго, едва заметно, но всё же. Рад, что Элла два месяца назад решила сидеть рядом с ним в библиотеке, уткнувшись в свои записи, и совершенно буднично предложила: «Я с папой тоже всегда летом занимаюсь. Давай… ну… в этот раз удивлю его. И помогу тебе заодно».
Она не спрашивала, что было в письме, которое заставило Барти буквально вцепиться в учебники. Не задавала вопросов, когда он хватался за голову и тянул себя за волосы, пытаясь продышаться. Не пыталась лезть туда, куда он не хотел никого пускать. Элла просто сидела рядом, записывала формулы, путалась в ингредиентах, морщилась, когда уставала, и иногда предлагала сладости, которые ей таком приносил Римус.
Она была рядом — и никогда не спрашивала.
И этого было достаточно.
Сидела рядом, слушала его и потом давала прийти в себя. Била по лицу колкими словечками — не для жестокости, а чтобы встряхнуть, вернуть ему хоть какое-то чувство опоры. И каждый раз, когда он падал духом, поднимала его на ноги так, будто это ничего не стоило ей самой. Хотя стоило. Гораздо больше, чем Барти понимал.
Два месяца — два долгих, выматывающих месяца — он не мог нормально выдохнуть. Жил так, будто воздух был каменным: приходилось проталкивать его в лёгкие силой. Он просыпался раньше всех, ложился позже всех; отмалчивался на уроках, избегал длинных разговоров, словно боялся, что каждое лишнее слово станет уликой. И всё это — потому что боялся. До одури, до дрожи, до тошноты.
Боялся, что отец придёт в школу.
Не предупредит, не напишет письмо, не даст знать заранее — просто появится, как умеет, тихо, властно, с холодной уверенностью, что сын должен быть таким, каким он его задумал. Боялся, что тот увидит, с кем он дружит. Что заметит Эллу — её внимательные глаза, её странную способность держаться рядом с Барти так, будто она его давно читала по строчкам. Что увидит Регулуса с его непокорной честностью, Эвана с его резким чувством собственного достоинства, Рабастана — вообще лучше не продолжать...
И что хуже всего — отец мог увидеть, чем Барти занимается. Чем интересуется. Что читает. Как смотрит на мир. На магию. На власть. Барти был слишком умён, чтобы не понимать: всё это — не соответствует тому, что его отец считает правильным.
А потом, когда он совсем проваливался в себя, она резко возвращала его обратно. Могла щёлкнуть пальцами у лица, могла усмехнуться и назвать трусом, могла ткнуть пальцем в грудь так, что он морщился, но очухивался. И, может быть, именно поэтому он держался. Держался за неё — не руками, не словами, а просто присутствием. Держался за их маленькую, хрупкую, почти тайную дружбу, от которой ему становилось страшнее… и в то же время спокойнее, чем когда-либо.
Сейчас, глядя на неё — сутулую от усталости, но всё равно насторожённо внимательную к каждому его движению, к каждому вздоху, будто она могла угадать его мысли раньше него самого, — Барти чувствовал странное, тихое тепло. Не резкое, не обжигающее, а спокойное, почти домашнее. Она беспокоилась о нём больше, чем это когда-либо делал его собственный отец. Больше, чем делал кто-либо вообще, кроме матери. И от этого у него внутри возникало то редкое, почти забытое чувство, которое он не мог точно назвать. Наверное, что-то вроде того, что у других детей зовётся безопасностью.
И в этот момент он понял: он не зря тогда протянул ей руку. Не зря позволил ей стать ближе, чем кому бы то ни было. Это была не случайность — это было правильно. Глупо, рискованно с точки зрения семьи Краучей, но правильно для него самого. Хотя если посмотреть глубже… он давно хотел дружить с кем-то из Поттеров. Ещё тогда, когда был ребёнком, ещё тогда, когда мир казался чуть шире, а книги — честнее, чем люди. Он нашёл ту книгу в девять лет — толстую, скучную на вид, но с гордыми золотыми буквами на обложке: «Поттеры: Истина. Честь. Доблесть.» Он тогда весь вечер просидел с ней, забыв и про ужин, и про отцовские замечания. Чистокровная семья, но отказавшаяся вступать в Священные Двадцать Восемь. Семья, что жила будто наперекор традициям, поступала так, как считала нужным. Ветренные и свободные.
И вот именно это слово — свободные — засело у него в голове надолго. Оно звучало почти как заклинание, которое запрещено произносить в его доме. Свободные. Не «послушные», не «правильные», не «достойные занимаемой должности». А свободные.
Наверное, поэтому он так часто спрашивал мать о том человеке, что работал вместе с его отцом. О Поттере. Он задавал вопросы осторожно, будто речь шла о чём-то слишком личном и слишком хрупком. Мать иногда отвечала, иногда отмахивалась — но Барти всё равно продолжал спрашивать. Словно ему нужно было знать, что такие люди существуют на самом деле, а не только на страницах книг.
А потом был тот день на станции. Год назад. Это воспоминание до сих пор стояло перед глазами слишком отчётливо, чтобы забыть. Толпа, дым от паровоза, грохот тележек — и среди всего этого вырисовывалась спокойная, тёплая картина: Флимонт Поттер, окружённый своей семьёй. Он поправлял шарф сыну, обнимал жену за плечи, что-то тихо рассказывал — и улыбался так, как улыбаются только люди, которым нечего отбирать у детей, потому что у них самих нет страха потерять контроль. И сердце Барти тогда кольнуло остро, неприятно, но по-детски искренне. Так кольнёт только зависть. Зависть к тому, чего он никогда не имел.
Вот что значит любящий отец, подумал тогда Барти. И впервые в жизни по-настоящему захотел подойти. Хотел сказать хоть что-нибудь. Хотел просто оказаться рядом. Но не решился. Отец всегда стоял слишком близко, его тень висела слишком тяжело.
А потом всё случилось иначе — намного проще, чем можно было представить. Совсем без торжественных жестов, без судьбоносных встреч. Он просто увидел Эллу Поттер рядом с его соседом по комнате. Маленькая, взъерошенная, с колючими глазами, которые смотрели будто сквозь людей, а не на них. И что-то внутри него в тот момент щёлкнуло. Не магия — нет. Что-то значительно более тихое. Узнавание.
Так они и подружились: странно, случайно, почти нелогично. Но сейчас, наблюдая за ней, слушая, как она тяжело выдыхает, как нервно крутит кончик пера между пальцев, Барти почувствовал, что это была, наверное, лучшая случайность в его жизни.
— Да ладно тебе, не забивай себе головуу, — сказал Барти, привычно отмахнувшись, будто хотел стереть чужое беспокойство лёгким жестом, словно пыль с книги.
Барти покачал головой, а потом улыбнулся — так легко, так искренне, что на мгновение казалось, будто вся та тревога, державшая его два месяца в тисках, просто растворилась. Он словно расправился, стал легче, свободнее. И в этой внезапной свободе появилось что-то детское: желание снова бегать по коридору от Эвана, хохоча так, чтобы слышала вся лестница, и смеяться до слёз над глупостями Доркас. И, конечно же, первым делом выбесить именно Доркас — иначе не жизнь, а сплошная рутина.
— Давай на лето к нам? — бросила Элла так просто, будто речь шла о прогулке на перемене.
Крауч остановился резко, как будто упёрся в невидимую стену. Он даже перестал дышать. Его сердце билось так громко, словно стучало прямо в ушах: раз… два… три… Внутри всё кричало «ДА» — яростно, отчаянно, громко. Но грудь стянуло тягучим страхом, знакомым, как старый ожог. Слова застряли. В горле будто вырос ком, плотный, мокрый, мешающий говорить, хотя воздух он всё ещё мог втянуть. Внутри боролись два ощущения: невозможная радость и застарелая привычка ждать наказания за любое проявление желания.
— Решено, ты едешь к нам! — сказала Элла, словно отсекла его сомнения одним махом. — Папе скажу, чтобы сказал твоему отцу. И тебя не спрашиваю!
Плечи Барти вздрогнули — резко, болезненно, будто кто-то дотронулся до старой раны. И Элла, по опыту, сразу решила, что сейчас он взорвётся: сорвётся на крик, скажет своё привычное «Я же просил не лезть!» или ещё что похуже — что-нибудь колючее, холодное, чтобы спрятать страх. Но она подошла к нему ближе, подняла взгляд, чтобы увидеть его лицо, — и все её предположения рухнули.
Его глаза блестели. Слишком сильно.
Элла обняла его сразу, без слова, будто даже не думала — просто почувствовала.
— Барти… ты чего? Не плачь, если не хочешь, — прошептала она. — Я же не заставлю… просто я…
Но фраза оборвалась, потому что он уже судорожно втянул воздух через рот — так громко, будто пытался удержать рвущийся наружу всхлип. Его руки вцепились в неё, прижали крепче, чем обычно, и Барти уткнулся лицом ей в плечо, позволяя себе то, чего не позволял никому и давно: слабость. Слёзы хлынули сами, горячие, быстрые, от которых он даже зажмурился, но не спрятал ни одного.
Ему не было стыдно. Ни капли.
Он плакал от облегчения — оттого, что его наконец-то услышали, не требуя ничего взамен. Плакал, потому что два месяца держал себя в железной хватке, боялся каждого шага, каждого письма, каждого взгляда отца. Плакал, потому что впервые за долгое время почувствовал: его хотят. Не по обязанности, не ради приличия — по-настоящему. Плакал, потому что услышал то самое «приезжай», которого боялся мечтать.
Он даже забыл, что они стоят в библиотеке. Плевать. Сейчас было только это объятие и её голос.
— Я приеду, — выдохнул он, почти смеясь сквозь слёзы. — Обязательно приеду! Обещаю!
Он улыбался, и эта улыбка была такой яркой, такой живой, что слёзы только сильнее текли по щекам. Элла не знала, что делать — он и плакал, и радовался, и обнимал её так крепко, будто боялся, что если отпустит, всё исчезнет. Но он не отталкивал. И это было главным.
— Скажу выселить Джеймса и Сириуса! — фыркнула Элла, поглаживая его по спине. — Достали всё лето веселятся без меры, теперь и я буду! Я тебе столько расскажу, что уши завянут!
Барти тихо засмеялся — лёгко, тепло, уже почти спокойно.
— Спасибо… спасибо, Элли, — прошептал он, сжимая её чуть сильнее.
И в этих словах было всё: признание, доверие, облегчение и впервые за долгое время — искренняя надежда.
★
Элеонора сидела рядом с Фредом уже без малого полтора часа, и усталость липла к вискам так же настойчиво, как потухшие чернильные разводы к кончикам перьев. Свитки расползлись по столу, словно выдохшиеся змеи, попытки которых выбраться из подвала давно иссякли. Лампа над ними жужжала нервно и упрямо, будто отражала собственное состояние Розье — дрожала на каждом вдохе, на каждом шорохе страниц, на каждом её раздражённом вздохе. Они разбирали последнюю тему по Защите от тёмных искусств — ту самую, которую она пропустила. Текст расплывался перед глазами, строки отказывались складываться в смысл, и в груди копилась злость — на себя, на глупость, на то, что на целом факультете не оказалось ни одного нормального объяснения. Спросить у профессора? Ни за что. Во-первых, профессор и сегодня рассыпался в похвалах Барти, едва тот поднял руку. Во-вторых, Элеонора не собиралась давать ему повод подумать, будто без помощи Крауча она и шагу сделать не может. Принцип. Глупый, упрямый, но железный. Она всё ещё слышала тихие слова Эвана: «Норка, ну это же Крауч. Он всегда лучший». И именно поэтому она никогда не соглашалась. Она резко перелистнула страницу, будто хотела оторвать ей кусок. — Вот скажи мне… — голос дрогнул от напряжения, — почему Крауч на всех факультетах считается лучшим? Он же тот ещё лентяй… Фред поднял голову, моргнул, словно выдернутый из тумана собственных мыслей, и медленно захлопнул тетрадь. Звук был мягким, но отчётливым — будто в комнате что-то щёлкнуло, переключилось. Он давно смирился с тем, что Элеонора соревнуется с каждым встречным, но одна мысль продолжала тревожить его: соревноваться с Краучем — всё равно что попытаться догнать грозу. Можно бежать, можно прыгать, можно кричать… а гром всё равно ударит первым. — С друзьями он всегда такой, — начал он осторожно. — Но ты посмотри, какой он с незнакомцами. Элеонора скрестила руки, ожидая объяснений. В ожидании было что-то колкое, почти вызов. Фред взглянул на неё так, будто собирался открыть дверь, которую лучше было держать закрытой. — Крауч… сноб, — сказал он почти шёпотом. — Ледяной. Любит показывать, что выше всех остальных. Но… Гуэнти запнулся. — Но? — её голос треснул от нетерпения. Фред вздохнул. По коже у него пробежала дрожь — мелкая, едва заметная, но от которой не спрятаться. — Помнишь прошлую неделю? Общую практику с третьекурсниками? Элеонора кивнула. Она помнила шум, демонстрации, смех старших. Ничего, что выпало бы из нормы. — Ты ушла раньше, — пояснил Фред. — А я задержался. И… видел кое-что. Он провёл ладонью по шее, будто пытаясь стереть чужие пальцы. — Один третьекурсник, Лайл Хестингс… сын министерского клерка. Решил проучить младших. Швырнул в одного из наших заклинание контузии — слабое, но всё же запрещённое на тренировках. Парень упал и едва не заплакал от боли. Все закричали, кто-то побежал за преподавателем… и тут появился он. Фред замолчал на несколько секунд — и этого хватило, чтобы лампа над ними вздрогнула чуть громче. — Барти подошёл. Не торопясь. Спокойно. Знаешь… так спокойно, как будто видел эту сцену уже сотни раз и каждый раз она вызывала у него только скуку. Он посмотрел на Хестингса и спросил: «Ты знаешь последствия применения этого заклинания без допуска?» Хестингс только хмыкнул: мол, младшие должны учиться. Фред сглотнул. — Вот тогда он улыбнулся… — голос понизился, будто рядом кто-то слушал. — Не по-доброму. Не по-злому. Так… холодно. Будто вежливость сама примерила маску смерти. Никогда не скажешь что он... что он ребёнок? Элеонора задержала дыхание. — И? — не выдержала она. Фред прикрыл глаза, словно снова увидел это. — Он вернул заклинание. Точно. Холодно. Ровно тем же движением, но… без ошибки. Хестингса скрутило в коленях, он заорал так, будто ему в уши вбили молоток. А Барти стоял. Неподвижно. И смотрел, как будто наблюдал за опытом. Без эмоций. Без тени сожаления. Словно заранее знал, куда тот упадёт. Фред понизил голос почти до дыхания. — Он сказал: «Теперь ты тоже научился». И просто… ушёл. Тишина накрыла комнату тяжёлой, вязкой пеленой, в которой слова вязли, словно мухи в мёде. — Он сделал это так, будто это ничего не значило, — прошептал Фред. — Никакой злости. Никакого удовольствия. Только... справедливость. По его правилам. И я клянусь, Норка… хуже него, наверное, только Блэк или Лестрейндж. Я… боюсь того, какими они станут к концу учёбы. Элеонора опустила взгляд на книгу. Страницы тихо дрогнули под её пальцами. Они слегка тряслись — от гнева, от удивления, от чего-то вязкого, незнакомого, что оседало внутри. Крауч не был просто лучшим. Он был чем-то иным. Ужасающе точным. Настораживающе взрослым. Опасным настолько, что рядом с ним воздух сам становился тише. Розье лишь тяжело выдохнула, будто чужие слова облизнули память ледяным крылом, но не оставили на ней никаких следов. Она действительно не могла припомнить ничего подобного, хотя и старалась изо всех сил: перебирала в голове переменки, практики, бесконечные разговоры, но воссоздать образ Барти таким, каким его описал Фред, не выходило даже приблизительно. В её глазах Крауч всегда оставался тем, кем был для неё — живым вихрем, у которого на кончиках пальцев плясали искры удачи; придирчивым, но весёлым другом Эвана, который всегда смеялся слишком громко и заклинал слишком точно, будто ему сама судьба постоянно нашёптывала, куда двигать палочкой. Не холодным снобом, не ледяным судьей детских ошибок, не безэмоциональной тенью, способной довести третьекурсника до визга. Барти был Барти. Ну не может же человек, который улыбается так искренне, одновременно вести себя «высокомерно»? Розье фыркнула про себя: если верить Фреду, Крауч обладал какой-то второй, тщательно скрываемой кожей — и Элеоноре казалось, что разбираться в этом у неё сейчас просто не хватит сил. Усталость уже давила виски, шептала под дыхание, что впереди ещё занятие по Защите, а там она обязана получить «превосходно». Обязана так же жёстко, как Крауч обязует других соответствовать его невидимым правилам. С первого раза. Безошибочно. Без подсказок. Без тени сомнений. Она глубоко вдохнула, подняла голову, будто выплывая из вязкой, туманной мысли, и — решилась сменить тему. Её глаза чуть оживились, в голосе появился знакомый искристый оттенок, как будто внутри неё вспыхнула маленькая лампа, которую невозможно было приглушить никакой усталостью. — А… тогда у меня вопрос. Не по теме, но… раз мы обсуждаем, как другие видят других… — она вытянулась, выровнялась, словно готовилась к прыжку, — вот это будет поинтереснее. Как видят моего брата? Только честноооо! Вопрос был брошен так внезапно, так живо, что Фред сначала просто моргнул, а затем рассмеялся — коротко, хрипловато, так, как смеются люди, которые слишком долго погружены в учёбу и наконец нашли повод вдохнуть хоть немного нормального воздуха. Смех размягчил даже его черты: они потеплели, стали человеческими после двух часов изучения заклинаний, от которых мозги уже хотели уползти со стола. Он чуть покачал головой — будто поражался тому, как быстро Розье способна менять направление мыслей, но в его взгляде не было ни раздражения, ни усталости, только добродушная, даже чуть братская насмешка. И правда — ради таких мгновений с ней стоило подружиться. Упрямая, взрывная, иногда до невозможности острая, но живая — рядом с Норой мир становился чуть шумнее, чуть ярче, чуть менее предсказуемым. — Типичный слизняк и нянька Поттер, — выдал он, не скрывая широкой ухмылки, будто объявлял титул, давно закреплённый за кем-то на факультете. Элеонора закатила глаза так высоко, что на секунду увидела собственное неодобрение изнутри. «Нянька Поттер». Эта фраза преследовала её с самого сентября, тянулась по коридорам за Эваном, вспыхивала в разговорах старшекурсников, подслушивалась за обеденным столом. И слышала она её, честно говоря, чаще, чем собственные похвалы от профессоров — а похвал ей выпадало немало. Но самое удивительное заключалось в том, что Розье, несмотря на раздражение, понимала: в этих словах пряталось не пустое дразнение, а вполне чёткое наблюдение, которое даже она не могла отрицать. Она ведь сама видела — пусть и неохотно признавалась, — как Эван разворачивался к Элле на любой шорох, как пододвигал ей стул, словно это ничего не значит, как ненавязчиво подсовывал ей учебники и свитки, которые «почему-то» всегда оказывались под рукой. Видела, как много он говорил о ней, когда они гуляли вдвоём; как его голос менялся, становился мягче, спокойнее, теплее — таким он не был ни с кем из ребят. И, что её особенно выводило из равновесия, — как он по привычке тянулся к Поттер, когда они собирались компаниями, как будто Элла была той самой точкой, в которую он возвращался, если терял равновесие. Нянька… да. Честно — редкое слово, в котором сидело столько смысла. И самое странное: она не чувствовала себя забытой. Нет. Скорее — наблюдателем, видевшим слишком много и делавшим вид, что ей всё равно. Она могла злиться, могла кривиться, могла отпускать ехидные замечания, но понимала — Эван просто не умел иначе. Он всегда выбирал тех, кого надо защитить, и в этом была не слабость, не сентиментальность — а что-то фамильное, что-то тяжёлое, унаследованное вместе с именем. Фред снова толкнул её плечом, но мягко, как делают с друзьями, чьи мысли нужно вернуть на землю. — Да ладно тебе. Он хороший парень. Просто слишком ответственный для своих лет. Настолько ответственный, что мог бы быть одновременно слизеринцем по фамилии и гриффиндорцем по делу. Особенно если учитывать кудрявую потерянную овечку. Даже если хочется швырнуть в кого-то книгу при фразе "нянька поттер" Нора хмыкнула — чуть обиженно, чуть тепло — но уголок её губ всё же дрогнул, выдавая невольную улыбку, которую она всегда старалась скрывать. Потому что Фред был прав. Потому что Эван действительно был нянькой Поттер. И потому что где-то глубоко внутри она, возможно, даже гордилась этим — хоть никогда этого не признает. Брат был таким всегда. Брат выбирал тех, кого нужно было защитить. И Розье, как бы ей ни хотелось ругаться и спорить, знала: это качество делает его не слабее, а сильнее. Хотя Гуэнти, конечно, прав — нянька Поттер звучит так, что хочется швырнуть в кого-то учебником. — Что-то кроме этого, это я и так вижу! — Розье фыркнула, резко, почти обиженно, и на мгновение отвернулась, будто хотела продемонстрировать Фреду полную и непоколебимую неприязнь к его ответу. Но упрямство продержалось недолго: она всё-таки обернулась обратно, медленно, с выражением осторожного ожидания на лице, словно боялась упустить даже мельчайший оттенок реакции, который мог проскользнуть в его глазах. — Нууу… что ещё сказать, не знаю? — протянул он — Второкурсники, честно говоря, не так популярны, и о них обычно мало говорят, если только ты не Блэк! Фред хмыкнул, коротко, с тем чуть ленивым скепсисом, который был ему свойственен, когда разговор казался ему слишком насыщенным чужими эмоциями. — Блэк… — повторила она негромко, почти на вдохе, будто пробуя на вкус сам звук. За эти несколько месяцев Элеонора действительно услышала о двух братьях столько историй, что иной первокурсник вполне мог бы составить подробный, крошечный «курс знакомство с Блэками» — с приложением по слухам, дополнением по легендам и маленькими примечаниями о том, каким тоном лучше всего произносить их фамилию. И, признаться честно, не будь она знакома с ними лично, наверняка приняла бы значительную часть этих нелепых историй за правду, ведь слухи в Хогвартсе имели странное свойство звучать убедительнее фактов. Регулус действительно был богатеньким снобом — но эта снобскость была другой, почти… домашней. В ней чувствовалась какая-то мягкая упорядоченность, будто его строгость и высокомерие были выученными манерами, а не настоящим характером. Он был аккуратным, иногда до раздражающей педантичности, но в моменты, когда позволял себе расслабиться — когда говорил тише, когда смотрел прямо, когда улыбался едва заметно, как будто только для своих — в нём проявлялось что-то странно тёплое, почти ранимое. Сириуса же описывали как хулигана, как человека, у которого каждая мысль и каждый шаг — это шутка или повод для очередной выходки. И да, в этом была доля правды. Но Элеонора видела в нём другое: в нём было то неуловимое сочетание дерзости и врождённой грации, которое присуще лишь тем, кто вырос в старых родах, где умение нарушать правила так же важно, как и умение соблюдать их. Его хулиганство было стильным, почти эстетичным, будто он инстинктивно понимал, как именно войти в комнату, чтобы она будто зажглась вокруг него, или как именно улыбнуться, чтобы даже строгие профессора на секунду забывали о замечаниях. — Хогвартс вдруг стал таким скучным… — выдохнула она, и голос её звучал уже не капризно, а устало, почти по-взрослому. В этом тихом признании было не желание пожаловаться, а тоска, медленная, как холодный ветер в ноябре. Фред снова хмыкнул — не столько в ответ, сколько в попытке выразить собственное непонимание. Он пожал плечами, медленно, чуть сутулясь, словно хотел сбросить с себя ненужный груз разговора, и посмотрел на Элеонору с видом человека, который не видит причин для такого драматизма. Они всего лишь на втором курсе. Откуда взяться великому веселью, если каждый вечер проходил одинаково? Башня казалась слишком тихой, слишком уютной, слишком предсказуемой. Разговоры о домашних заданиях, попытки понять странные формулировки учебников, редкие смешки, споры о том, кому убирать стол после занятий, — вот и всё. Иногда кто-то терял перо, иногда кто-то находил забытый шарф на подоконнике, но и это трудно было назвать приключением.★
Римус Люпин ожидал обычного, привычного ужина в Большом зале — спокойного, с мягким шумом столовой посуды, мерным гулом разговоров и редкими всплесками смеха. Он думал, что вечер пройдёт в привычном темпе: старые шутки, тихие обсуждения домашних заданий, несколько острых реплик Джеймса, возможно, шепот с Сириусом, но всё в рамках допустимого хаоса. Он был готов к привычным вспышкам энергии, но явно не был готов к тому, что сейчас вот-вот обрушится на него. — Лили Эванс, пожалуйста, пойди со мной в Хогсмид! — раздался звонкий, несколько театральный голос Джеймса Поттера, который пробился сквозь шум зала, отбрасывая на стены и столы волны лёгкой, но всё-таки беспокоящей суматохи. В руках у него оказались тюльпаны — слишком яркие, слишком свежие, слишком явно вырванные. И, как только Римус опомнился, его взгляд невольно остановился на растениях: да, эти цветы росли в теплицах, за которыми он сам ухаживал несколько дней назад, составляя собственную работу для преподавателя. Тюльпаны, которые должны были быть частью аккуратного эксперимента и изучения ботаники, теперь лежали в руках Джеймса, весь их идеальный строй разрушен, а пыль и запах свежесрезанных стеблей медленно наполняли воздух рядом с Лили. — Почему именно из теплиц? — пробормотал про себя Римус, чувствуя лёгкое раздражение и одновременно внутреннее недоумение. Он перевёл усталый взгляд на Сириуса, надеясь, что хотя бы тот сможет хоть как-то остановить это абалдуя, прежде чем ситуация разрастётся до полного хаоса. Но Сириус, с привычной лёгкостью и беззастенчивой улыбкой, только подпевал другу, играя на этом шумном, почти музыкальном фоне с Питером Петтигрю, который добавлял свои перебранки, и теперь два хулигана создавали почти идеальную гармонию для полного смятения. Учителя, которые обычно могли вмешаться, чтобы хоть немного восстановить порядок, в этот раз были уже за пределами зала. Они ушли раньше, оставив учеников на произвол судьбы, и теперь Римусу оставалось только тихо наблюдать, ощущая, как привычная атмосфера Большого зала превращается в поле боевых действий невинной, но очень организованной шалости. Он видел, как Лили слегка опешила, не ожидая такого напора внимания, и как её глаза растерянно бегают между Джеймсом, тюльпанами и тем, что явно будет невозможно избежать. И в этот момент Римус понял, что обычная доза школьной энергии превратилась в полномасштабный концерт — и он единственный, кто пока пытается держать дистанцию, стараясь не вмешиваться, но при этом фиксируя каждое движение, каждую неловкую улыбку, каждую реакцию ребят, которые, казалось, наслаждались этим хаосом со всей искренностью своих второкурсных сердец. Он вздохнул, глубоко и тихо, ощущая, как усталость медленно растекается по плечам. Событие, которое должно было быть лишь обычным ужином, стало театром — спектаклем, где главный режиссёр, как всегда, Джеймс Поттер, а ассистенты — Сириус и Питер, а остальные ученики — зрители и участники одновременно. — Фуэ… он что… фу! — протянула Элла так тонко и выразительно, что даже через человека между ними Римус почувствовал это «фу» кожей, будто оно само проскользнуло по длинному столу и прямым ходом ворвалось ему в уши. Он непроизвольно усмехнулся — только Элла Поттер могла произнести отвращение так, будто это маленькое произведение искусства. И всё же, едва уловив в её голосе негодование, Римус внезапно переключился с нелепого спектакля Джеймса на куда более интересный объект наблюдения — на эту самую маленькую копну кудрей, которые взлетали, опадали и жили собственной жизнью каждый раз, когда Элла моргала, вздыхала или хотя бы чуть наклоняла голову. Кудри упрямые, непокорные, как будто слегка взъерошенные самой магией, не слушавшие расчёску и логику. Очки — те самые — сидели на её переносице чуть криво. Они ей совершенно не шли. Они делали её младше, мягче, трогательнее… слабее? Или просто другой? И почему Римус вообще об этом задумался. Он предпочитал её без очков. Так ярче. Так честнее. Так… Он оборвал мысль на середине. Мало ли что там его голова решила выдумывать. — Да ладно, он же твой брат, поддержи его! Хихи! — Доркас захихикала, подмигнула Элле и мигом подалась в сторону Мэри Макдональд, чтобы обсудить с ней самые важные сплетни: что Лили скажет, что Лили подумает, поднимет ли она бровь или сразу достанет палочку, закричит ли, уйдёт ли или даже, о невероятной мысли, согласится. Ох, если бы они знали, как Лили Эванс умеет не соглашаться. И через секунду это стало очевидно всему Большому залу. Гордый, почти торжественный жест Лили — как у древних королев, приказывающих казнить особо надоедливого шута — и тыквенный сок, который описал идеальную дугу в воздухе и со звоном, плеском и безграничной справедливостью оказался на лице Джеймса Поттера. Цветочный букет, домашнее задание Римуса вырванное из теплиц буквально пять минут назад, безнадёжно обвис. Лили ушла. А Джеймс стоял. Стоял и улыбался. И сок капал с его ресниц, с носа, с подбородка. Элла бросила взгляд в сторону брата — быстрый, судорожный, смешанный из сострадания, стыда и непереносимого желания исчезнуть. Сразу же опустила голову, закрыла лицо руками — не потому что ей было стыдно за Джеймса… а потому что удерживать смех было мучительно тяжело. Она тряслась от сдерживаемых хихиков, будто маленькая пружинка, готовая выстрелить вверх. Римус только хмыкнул, заметив это, и устало попросил сменить места с какой‑то второкурсницей рядом. Девочка послушно пересела, а Римус аккуратно похлопал Эллу по плечу — так, как старший брат похлопывает младшую сестру. — Ты вроде не страус, — напомнил он ей мягко, в полголоса. Элла вздохнула, подняла голову и ткнула пальцем в сторону коридора, куда уже стремительно удалялась Лили, оставив за собой след уверенной поступи и аромат справедливости. А потом повернула палец к Джеймсу — стоящему, как мокрая статуя, но почему‑то гордо сияющему. — От такого позора я спрячусь в земле глубже страуса, — обречённо прошептала она. И Римус засмеялся — тихо, искренне, почти домашне. Он покачал головой, а затем взгляд невольно упал на её кудряшки. Они дрожали от тихого смеха, цепляясь друг за друга, как заросли леса. Хотелось — почему‑то хотелось — провести рукой по ним, распутать, привести в порядок, как он иногда приводил в порядок волосы Сириуса, когда тот умудрялся превратить причёску в произведение хаоса. Вообще, в последнее время Римус слишком часто ловил себя на мысли, что люди вокруг него совершенно не следят за своими волосами. Да… точно. Волосами. И только ими. Конечно. Правильно? — Хочешь шоколад? — мягко спросил Римус, чуть наклонившись к Элле. Глаза гриффиндорки вспыхнули почти детской радостью — так ярко, что казалось, будто свет отразился от её зрачков и подхватил каждую свечу под потолком. Это мгновение выглядело таким искренним, что Люпину даже захотелось улыбнуться шире, чем обычно. Руки Эллы, спрятанные под столом, метнулись вперёд автоматически — словно эта шоколадка была не просто сладостью, а чем-то вроде маленького заклинания «Экспекто-Патронум», способного сделать день проще. Если честно, именно Римус всегда казался Элле самым… нормальным из друзей Джеймса. С ним было спокойно. Не нужно было тянуться до уровня Сириуса, который сиял как звезда и умудрялся создавать хаос в любом месте, куда входил. Не нужно было держать темп Джеймса, который искренне верил, что мир держится на его гениальности. И не нужно было угадывать настроение Питера, который метался между страхом и желанием понравиться всем сразу. Римус был ровный, мягкий, внимательный — как тёплая кружка какао, которую держишь двумя ладонями зимой. Спокойный. Безопасный. — Римус… — начала она, разламывая шоколад на аккуратные квадратики, — а когда Джеймс… ну… влюбился? Большой зал постепенно стихал. Сириус и Джеймс вылетели отсюда так стремительно, будто за ними гнался тролль. Судя по их взглядам и тому, как Сириус пытался не ржать, им действительно пришлось спасаться… от собственных неудачных заклинаний. Питер бросил ложку, едва не опрокинув тыквенный сок, и ринулся за ними. Доркас что собиралась уходить на мгновение остановилась рядом с Эллой, открыла рот, будто хотела что-то сказать… но, заметив шоколад и улыбку Люпина, только слегка улыбнулась, и пошла дальше. Римус, словно собирая мысли, почесал затылок, будто вопрос был не о любви Джеймса Поттера, а о тайной формуле зелья, которую забыли записать. — Честно? — начал он с осторожным смешком. — Я даже не помню точного дня. Но самое забавное — он её изначально вообще… терпеть не мог. Элла чуть не подавилась шоколадом. — Джеймс? Лили? — Она округлила глаза. — Он же вечно её расспрашивает, что ей нравится, и говорит, что она «самая умная на Гриффиндоре». Это что — он так изменился? — Ага, — кивнул Римус. — Знаешь, как это выглядит? Сначала они ссорятся, потом ещё раз. Потом Лили говорит, что он «вёл себя как идиот». А потом — неожиданный поворот — Джеймс вдруг замечает, что у неё красивые волосы. И глаза. И вообще она «не такая уж вредная». И всё, конец. Его понесло. Он покрутил пальцем в воздухе, изображая маленький вихрь эмоций. — Бац — и всё. Ему снесло башню. Я весь год слушаю о том, какие у Эванс «великолепно ухоженные волосы», какие у неё «необыкновенно выразительные зелёные глаза», и что у неё есть веснушки. Веснушки, Элла! Он говорил о них минут десять! А ещё — духи. С ванилью. — Он с театральным ужасом передёрнул плечами. — Если я ещё раз услышу слово «ваниль», я пойду волонтёром на уроки Слагхорна, честное слово. Элла расхохоталась так громко, что несколько ребят с других столов обернулись. Лёгкий смех разлетелся по залу, как пёрышко, подхваченное сквозняком. Она попыталась представить Джеймса, который всерьёз рассуждает о волосах, веснушках и ароматах. Сложно. Настолько сложно, что картинка в голове не удерживалась. Её Джеймс — это тот, кто, едва войдя в комнату, объявляет: «Так, я старше, значит, слушай меня», и через минуту уже размахивает палочкой или рассказывает, как спас Сириуса от говорящей картины. Тот, кто всегда стоял впереди — не потому что был храбрее, а потому что верил, что должен быть первым. Она вспомнила, как мама в детстве рассказывала ей о первой подростковой влюблённости — когда сердце начинает стучать чаще, а мозги отключаются. И как Элла тогда возвращалась домой грязнее любого мальчишки, с растрёпанными волосами, ссадинами, и гордо заявляла: «Я надрала задницу Мэтью!» Эти слова приводили к одному: к вечеру в углу. С Джеймсом за компанию — «девочка же не может этому научиться сама». Элла невольно усмехнулась: двое хмурых детей стояли в углу, но внутри них распирала гордость. — А он ей говорил? — наконец спросила она. — Что нравится? Римус рассмеялся тихо, почти беззвучно. — Джеймс? Признался? — Он покачал головой. — Он скорее вызовет патронуса без палочки. Он только делает вид, что случайно оказывается рядом. «О, Лили, ты здесь? Какая неожиданность!» — Римус изобразил невинную мину. — Хотя он стоял под лестницей двадцать минут и репетировал, как правильно улыбнуться. Элла снова фыркнула от смеха, прижав ладонь к губам. — И что… Лили замечает? — спросила она, вытирая уголок глаза. — Конечно, — кивнул Римус. — Она же не дурочка. Она видит, что он старается. Иногда она злится, иногда просто смеётся. — Забавно, — тихо сказала она. — Он же всегда думал, что он уже герой. А тут... Люпин улыбнулся. — Мне мама говорила что человек который влюбился перестаёт думать, честно теперь боюсь за Джеймса... он и так думать особо не умел. Элла понимающе кивнула , взяла ещё кусочек шоколада, разломила пополам, протянула одну половинку ему. — Ещё хочешь? — Конечно, — тепло ответил Римус и осторожно взял сладость.★
Тайная комната — их маленькое убежище, спрятанное в заброшенной части одного из этажей Хогварта, — дышала тишиной, как будто сама стены здесь умели хранить секреты. В мягком полумраке мерцали свечи, оставленные кем-то из старших на прошлой неделе; огонёк то вытягивался, то дрожал, и от этого тени на стенах казались живыми, неторопливо плавающими. Воздух пах старой бумагой, чуть сыростью и чем-то сладковатым — Пандора притащила сюда коробку с засахаренными апельсиновыми цукатами и забыла закрыть её, так что теперь лёгкий запах цитруса смешивался с дымком свечей. Элла лежала на потертом диване, настолько мягком, что проваливалась почти полностью, как в лапы пушистого зверя. Она перебирала кончиками пальцев бахрому пледа и лениво косилась на Регулуса, сидящего поодаль в большом кожаном кресле. Регулус, по привычке подобрав ноги, словно кот, устроился глубоко в спинке, и свет падал на него так, что его волосы казались чуть светлее обычного, а взгляд — внимательнее, спокойнее. Они играли в «угадай, что я вижу» уже минут двадцать, без какого-то азарта, просто потому что не хотелось думать, тревожиться или куда-то идти. Иногда им обоим были нужны такие паузы — тихие, тёплые, как вздох. — Это что-то красное, — сказала Элла, не меняя позы и даже не открывая глаз. Регулус приподнял бровь, мельком посмотрел на неё и тут же хмыкнул. Вся игра с ней была как на ладони — он угадывал быстрее, чем она успевала придумать. — Твои новенькие красные кроссовки? — сухо уточнил он. Элла с громким, почти театральным вздохом откинула голову назад и кивнула, всплеснув руками. — Ну да. А что ещё мне загадывать? Тут всё зелёное, серое и чёрное. Ты знаешь, что у нас полноценный минус красок? — Кэр… — протянул он как что-то само собой разумеющееся. Ей нравилось, когда он так говорил: спокойно, без зазрения, будто это имя действительно принадлежало ей и звучало так, как должно. — Это было очевидно. Он ненавязчиво сменил тему: — Хмм… теперь моя очередь. Я вижу что-то голубое. Элла сразу поднялась на локтях, оглядывая комнату. Голубое? Здесь, где царили цвета совершенно других оттенков, темнота и пыльные коричневые переплёты? Она нахмурилась, сморщив нос. Нет тут конечно был синий... но не голубой. — Картина Пандоры? — первой пришла в голову мысль. Там в углу висела работа Пандоры — странное размазанное что-то, скорее настроение, чем изображение, с голубыми мазками по центру. — Нет, — медленно покачал головой Регулус. — Та книжка с полки Эвана! — уже более уверенно сказала Элла, ткнув пальцем в сторону стеллажа, где и правда торчал корешок чуть выцветшего синего цвета. — И снова нет. Потом пошло всё подряд: краски Пандоры, чьи колпачки иногда переливались голубым; забытая Доркас перчатка, в которую впитался какой-то бирюзовый отблеск от зелья; стеклянный шар Барти, который под определённым углом давал голубое свечение; даже надорванная обложка старой карты, где на одной из линий попадалась синяя черта. — Что ещё может быть голубое? — уже с некоторым отчаянием пробормотала Элла, поджав ноги и пытаясь мысленно перебрать каждый уголок комнаты. — Серьёзно, Регулус, у нас логово цвета… заброшенного подземелья. Тут максимум можно увидеть паутину, да и то не голубую! Регулус чуть улыбнулся, едва заметно, но довольно тепло. Он выглядел так, будто ему в равной степени приятно и забавно наблюдать её сосредоточенность. Он не торопил, не подсказывал — просто ждал, позволяя ей кружить взглядом по комнатным теням. Элла вздохнула ещё раз, но уже мягче, теперь больше смеясь самой с себя. Комната казалась знакомой до каждой щели, но стоило начать искать голубое — всё становилось чужим, недоступным, как будто что-то скрывалось прямо у неё перед носом. Элла снова вздохнула, но уже мягче, слегка улыбаясь самой себе. Комната, Тайная комната, как они её называли, казалась ей знакомой до каждой щели, до каждой трещинки в старых стенах, до мягкой обивки дивана и кресел. Но стоило попытаться сосредоточиться на поиске чего-то голубого — всё вдруг превращалось в головоломку. Казалось, предметы сами прятались от её взгляда, становились чужими, как будто стены шептали: «не сегодня». Даже хорошо знакомая полка с книгами Эвана, краски Пандоры, забытая обувь Доркас — всё внезапно приобретало новое значение, заставляя внимательнее всматриваться и обдумывать каждое движение глаз. Регулус сидел в кресле напротив, наблюдая за ней. Он хмыкнул, и Элла невольно ощутила привычную холодность его взгляда, ту самую, которую невозможно было просто так обмануть. А потом она неожиданно сказала: — Мои глаза? Элла перевела взгляд на зеркало и на себя, затем снова на Регулуса. Он тихо покраснел, кончики ушей заметно поменяли цвет. Она моргнула несколько раз, слегка нахмурилась. — У тебя температура? — спросила она осторожно, при этом стараясь не показывать, что заметила красноту. — Уши покраснели… Регулус моментально отвёл взгляд, стараясь спрятать себя за спинкой кресла. Он почувствовал, как смущение вдруг захлестнуло — совсем не от температуры, а от того, что его маленькая слабость оказалась заметной. Он быстро опустил плечи, будто пытаясь принять более привычную позу, но краснота ушей не исчезала. — Нет, всё нормально… — пробормотал он, слегка закашлявшись и подбирая слова. — Просто… здесь жарковато. Элла хмыкнула, но в её голосе проскользнула тревога. Она наклонилась чуть вперёд, глядя на друга более внимательно, проверяя, действительно ли с ним всё в порядке. — Ты точно нормально себя чувствуешь? — спросила она мягко. — Может, присесть? Или попить воды? Регулус почувствовал, как его смущение усиливается. Он не привык к такой заботе, особенно когда сам пытается казаться невозмутимым и холодным. В голове мелькнула куча мыслей: как объяснить, что ему не жарко, что всё нормально, и при этом не выглядеть странно. Он слегка покрутился на кресле, руки сжались в кулаки, и наконец решил перевести тему, чтобы избавиться от внимания к покрасневшим ушам. — Эмм… голубое, говорила? — произнёс он, стараясь звучать спокойно, — вот оно, книжка с полки Эвана, да? Элла кивнула, но всё ещё чуть нахмурилась, следя за его лицом и едва заметно краснеющими ушами. Она поняла, что он, наверное, не хотел показывать, что смущён, но теперь её тревога усилилась: даже если он шутит про жару, что-то внутри подсказывает, что стоит присмотреться внимательнее. Регулус с облегчением заметил, что внимание снова сместилось на игру, и постепенно покраснение на ушах начало спадать, а он сжимал руки чуть меньше, стараясь сосредоточиться на угадывании предметов, чтобы скрыть собственное смущение. Элла, всё ещё слегка настороженная, продолжала искать голубые предметы, периодически бросая быстрые взгляды на друга, убедившись, что теперь с ним всё более-менее в порядке, и стараясь не поднимать разговор о том, что только что заметила. А потом раз... два... три... — ТАК! ТЫ СКАЗАЛ ЧТО КНИГА НЕ ТО! ТАК НЕ ЧЕСТНО! Элла возмущённо остановила игру между ними, а Регулус лишь показал язык со словами "Правилами не запрещается менять объект выбора"Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!